Только на красную вертушку с чёрным хвостом. Killer, так называется. Другие блёсны и не пробую.
Двадцать щук поймал, а не проплыл ещё и трети. Рюкзак, думаю, будет не поднять.
Таймень нигде пока не вышел. Щука берёт – таймень не выйдет. Таймень кормился бы, щука и носу бы не показала.
Косы то галичные, то песчаные – пустые. Там и там на них кострища бывшие чернеют. Тотчас, взглянув, по ним поймёшь, где вечеряли рыбаки, а где туристы. После рыбаков остались только таганки, и я могу любым воспользоваться, после туристов-песенников-гитаристов – ногу сломать: помойка многоцветная.
Теперь – безлюдно. Может, и хорошо, что лето здесь короткое, и хорошо, что гнусу много. Так думаю.
Побелел от снега Камень. Легко, словно зимой, над Кемью нависает, где к ней подходит, она к нему, вернее, подбегает, стремясь к Ислени. Уже давно в неё бы впала, если бы Камень не препятствовал – чуть ли не от истока ей противится, не пропускает – так протянулся. Из-под него, возможно, Кемь и выжалась – не знаю, бывать в верховье мне не доводилось. Ну а хотелось бы. Ещё и как. Может, Бог даст, и побываю.
Место проплыл – Пьяным яром называется. Сосны по всей крутолобой сопке, а кое-где и на яру растут не как обычно – как попало – во все стороны вершинами направлены, и даже речке параллельно, и даже в речку окунулись, как и на самом деле будто захмелевшие – не горланят только песни; если затянут вдруг – не удивишься.
Омут под яром – не только мне, но и всем здешним рыбакам известный – рыбы много в нём обычно водится. Ничего на этот раз я, сколько ни забрасывал, как ни стегал его, в нём не поймал – до меня выловили, рыба ли из него к зиме уходит почему-то, и щуке не за кем охотиться тут.
Только чуть ниже омута спустился, тут же и выловил, в курейке. В рюкзак стал её, добытую, заталкивать, вырвалась, упала в воду и ушла – руки от стужи заскорузли. Не пожалел – не крупная – поэтому. Пусть подрастёт и эта, думаю.
Ещё отплыл. Поймал другую. Про ту, что вырвалась из рук, уже не вспоминаю.
Душа радуется, тело страдает. Кто кому подчинится? Понаблюдаю.
Боюсь простыть. Промок. Зуб на зуб не сходится. Причаливаю к берегу, вылезаю из лодки, бегаю по косе, разминая ноги и согреваясь. Костёр разводить – время тратить. Скоро его сейчас не разведёшь – всё отсырело. И берестины не найдёшь поблизости – кругом всё сосны. Да и ленивый-то – я про себя.
Не отошёл песок ещё под снегом – коркой – хрустко ломается та под ногами.
До Ялани не доплыть, думаю, – в ледышку обращусь. Если даже отложить спиннинг и налечь на вёсла, то доберусь лишь к поздней ночи – так отняла рыбалка время. На Кеми в потёмках не управиться. Налетишь на острую корягу – лодку пропорешь. Плюхайся потом в воде студёной, и плыть куда, не разберёшь, ещё ж и ладно, если мелко, а не на яме.
Пристал к левому, родному, берегу.
Помыл лодку наспех, сдул её, упаковал. Мешок с лодкой и рюкзак с рыбой – один на спину, другой на грудь – повесил на себя – в землю меня вдавило будто – чуть не по пояс – ноги едва не подломились; спиннинг и вёсла в руки ухватил.
Пошёл, шатаясь.
Направился прямками в Волчий бор. Оттуда есть дорога до Ялани.
Залез в чапыгу – нитки сухой на мне и вовсе не осталось; в сапоги набежало, хлюпает в них – ступням тоскливо; с локтей течёт; с кустов снег – за шиворот – ёжусь. Впору завыть, но, зубы стиснув, продираюсь – чалдон упёртый. Нет чтобы оставить здесь часть груза, а завтра прийти, забрать – со свежими-то силами. Не от ума – всё потому же, что ленивый.
Лодка – в сухом-то состоянии все восемнадцать килограммов, ещё и рыбы – пуда два. Тащусь еле-еле. Чуть где споткнулся, тут и падаю. Едва поднимаюсь. Кто виноват – охота и рыбалка хуже неволи – за мамой будто повторил. Отец – тот вроде одобряет.
Сажусь у дороги, на валежину, где попадётся, отдыхаю; прямо на бровку ли – валюсь.
Не дойду, думал.
В Ялань вышел – как выдавился.
До дома кое-как уже доплёлся, в угор к нему едва заполз.
Мешок с лодкой и рюкзак с рыбой оставил до утра лежать под навесом, сил ими не было заняться. Ничего, решил, за ночь с ними не случится.
В дом пошёл – как полетел – без груза, чуть ли не вприпрыжку.
Включил электрический котёл. В сухое переоделся. После уж и камин затопил – чтобы ожить.
Развесил около него мокрую одежду – к утру высохнет.
Водка оставалась – Диму поминали – я и Гриша. Налил полный стакан, до краёв, всё залпом выпил. Потом ещё и чаю крепкого, горячего с малиновым вареньем – мамино, вот и сгодилось, так я его не ем обычно – сладкое. Отец-тот ложками его хлебал. И Николай бы не отстал – шибко охочий до варенья, до любого, вообще – до сладкого. Спаслось вот как-то.
Стою возле окна, на маминой веранде. Вглядываюсь. Нигде ни души – пустая улица. Ярко вдруг на её фоне вспыхнут перед глазами – то Кемь в излучине, то щука возле лодки, боюсь – сорвётся. Отмигиваюсь – как от наваждения.
Вышел в ограду.
Снег ещё валит, и на земле его уже по щиколотку. Сырой, мягкий.
Сумерки. Синие. Без снега уже и темно было бы.
В соседнем доме из трубы дымок тянется – едва заметен.
Пошёл в огород. Вижу:
Лошади едят сено в копнах. Гнедая, вороная, белая и серая. Одну из них знаю – Белошапкина. Знаю другую – Нестерова, лесника. Третья – недавно Винокур её купил у Белошапкина, если не путаю в потёмках. А чья четвёртая, ума не приложу. Холки и гривы снегом запорошены – давно тут кормятся, похоже. Будто приснились. Нет: обернулись ко мне мордами, глядят на меня бесстыжими глазами – сено жуют моё, а не своё – не поперхнутся.
Выгнал их из огорода, дальше по улице прогнал, чтобы не вздумали вернуться. Поругал их, пока гнал, – развернули ко мне уши – послушали, усовестились, нет ли, не знаю, у них не спросишь.
Изгородь, ими сломанную, кое-как, временно, поправил. Займусь уж ею после основательно, не то поселятся тут овцы, кони и коровы – позволь им только; картошку стопчут, и дело ли – всё же не луг.
Проходил мимо, смотрю: ожил кедрик – под белой шапкой зеленеет. Подумал: слава Богу – отлегло от сердца. А был совсем уж вроде не жилец.
Ялань чернилами облили будто – от вечера и снега.
У соседей в окнах свет – жёлтый особенно какой-то. Поют соседи: Снегопад, снегопад… – о чём же ещё, в такую-то погоду.
Вернулся в дом.
Лёг на диван, не раздеваясь и укрывшись полушубком. Стучу зубами.
В доме стало тепло. Согрелся и я.
Потянулся, взял со стола Книгу.
Распахнул – тяжёлая.
Прочитал:
«И увидел я Новое Небо и Новую Землю (ибо Прежнее Небо и Прежняя Земля миновали, и Моря уже нет)…
…Ворота его не будут запираться днём, а ночи там не будет; и принесут в него славу и честь народов; и не войдёт в него нечистое, и никто преданный мерзости и лжи – а только те, которые написаны у Агнца в Книге Жизни!»
Положил Книгу на стол.
Вспомнил, что двери не закрыл. Поднялся, сходил, запер. От сквозняка – не от людей. «Всегда надо закрываться, – говорила мама. – Мало ли. То как же спать-то. От худого человека. Добрый – постучится». Исполнил. Отцу – тому всё равно было – вспомнил. Тот где угодно мог уснуть – и без дверей вовсе – никого и ничего не боялся, себя разве.
Поднялся с дивана. Заглянул в камин – рано ещё скутывать.
Подался на веранду, теперь – на отцовскую.
Когда приезжает, спит на отцовской тахте Николай. Я тут не сплю.
Если б не снег, Ялани бы уже не видно было. Трудно оторваться от неё глазами – от зимней будто – а только август на исходе.
Огород у соседей – густо-синий, словно смотришь на него сквозь тёмно-синее стёклышко. Изгороди и стены изб – чернее будто, чем обычно.
Месяц выглядывает из-за туч – те поредели; тут же опять скроется, тускло рогами острыми просвечивает.
Ельник почти неразличим – пятнами из-под снега – как маскировочный.
Тихо. Спокойно.
Бог ни с кем не борется, благий – любит. Так мне подумалось вдруг почему-то, так ощутилось.
Сумерки совсем сгустились – в ночь. Свет уступил тьме. Тьма усилий не прилагает к этому – просто занимает покинутое светом место – легко, свободно растекается. Так же и зло – когда отсутствует добро.
Нашло уныние вдруг – как обрушилось.
Думаю поехать на днях в Елисейск к отцу Иоанну.
Только подумал об этом, как тут же будто и почувствовал, словно похлопал дружески меня по левому плечу и зашептал мне в сердце враг мой:
«Это же невозможно, чтобы хлеб и вино были Телом и Кровью Христовой. Это же – сказка. Зачем и ехать к Иоанну?! Сам выпей, тут, без Иоанна».
Чуть не готов с ним согласиться.
Но вслух сказал:
– На днях поеду.
Представилось:
Бредёт в Ялани по свежему снегу, до времени выпавшему, одряхлевший Иоанн Богослов и твердит:
«Детушки, любите друг друга».
Даже в ответ едва ему не крикнул:
«Научи, Девственник!»
Скутал камин.
Пошёл спать.
Уснул не сразу – долго на веках щуку удил, та всё срывалась.
Глава 22
В конце августа выпадал снег. Сначала только попугал. Потом – обильно: зима нагрянула к нам в гости. Будто на праздник. В день Успения Пресвятой Богородицы. Оспожинки, или аспожинки, как говорят в Ялани.
Намеренно или нечаянно она, зима, от цели отклонилась – вышла без компаса из дому, мало ли, и заблудилась. Побыла сколько-то – не вытолкаешь, вскоре сама куда-то убрела, а снег, сынок её, остался. Много его тогда навалило – сантиметров двадцать; белым-бело было – ещё сейчас блазнит перед глазами, привыкшими к зелёному за лето, как у больного в палате – к халату врача. Я из ограды даже выгребал и очищал дорожку возле дома – чуть ли не в метр накидал отвалы, но не такие, как зимой, – грязные получились, и среди лета-то – нелепо. Лежал несколько суток. Хоть и нехотя, но всё же стаял – будто одумался. Ждать его, новый, как примечали старики, теперь уж только через месяц. Так говорят: за месяц, мол, предупреждает – ради радивых, а нерадивым, дескать, всё равно, утех авось – руководитель. Сможет ли он, снег, столько вытерпеть, не объявиться раньше времени, ему приметой обозначенного, нет ли?