— Действительно, такая девушка, как твоя дочь, может найти себе в городе и службу и хорошего жениха, а здесь, особенно теперь, когда тут все так глупо рассуждают про нее, я прямо не советую… И вообще… — он запнулся, смущенный испытующим взглядом Ильи.
Наклонившись с печки и, поняв по-своему туманные слова Проезжего, бабушка Устинья перебила его.
— А ты сам-то, батюшка, из каких будешь? Мы ведь и не знаем, кто ты есть.
— Да я-то человек простой, — ответил он, стараясь говорить короче и понятнее. Хотя я и из дворян, но пришлось мне за идеи пострадать. То есть за народ. Был я студентом и вот меня в Сибирь сослали.
Бабушка Устинья строго прервала его:
— Как ты сказал? Сослали?
— Ну, да, сослали. Да ты не беспокойся бабушка, я совсем ни за воровство, я за народные дела был сослан. Но теперь я в музее, в зоологическом отделе служу, на положении, так сказать, чиновника. При университете.
— Нет, батюшка! — решительно оборвала его бабушка Устинья. — Пусть уж вот она за Илью, али там за кого другого, хоть за батрака идет, а за ссыльного да острожного, оборони ее Господь!
— Бабонька! — тревожно прошептала Дуня. — Да господин Проезжий вовсе и не сватает меня. Что ты, что ты?
— Хы! Сватать! — громко вмешался Илья, — Понятно, не сватает. А ясное же дело, так приглашает…
Петрован даже вскочил с места и сделал нетерпеливое движение. И снова все умолкли.
— Никуда я ее не приглашаю. Послушайте же, господа. И поймите толком. Я же говорю понятным языком? — а, между тем, он чувствовал, как ни подбирал он простые слова, у него все выходило непонятно. Кроме того, он боялся, как бы снова кого не обидеть. — Я не скрою от тебя Петрован Василич, — продолжил он громче, — Что твоя дочь, такая девушка, что будь я свободен, я может быть и сам попросился в женихи к ней, но… Но пока что, конечно, говорю только к тому, что нельзя ей пропадать здесь.
Петрован нахмурился и резко отчеканил:
— Нет, это дело нам не подойдет.
Проезжий еще не успел выразить главную свою мысль, которая столь сильно толкнула его на второй приход к мужику после того, как этот мужик его грубо выгнал. Проезжий был захвачен истинно благородным порывом взять на свою ответственность не только судьбу Микулки, но и Дуни, но и бабушки и даже Петрована, которому он мог в городе найти какую-либо должность сторожа или служителя в том же музее, где он служил сам. Но он не умел этого сказать короче и проще, а главное, не мог заставить поверить в искренность и чистоту его намерений. Он начал волноваться. Петрован и бабушка Устинья верили в его волнение, верили, что барину обидно за их недоверие, но, в то же время, они не могли поверить в самую возможность случая, что жизнь их может стать совсем иной, невероятно новой.
Петрован рубил свое, стараясь говорить, как можно мягче, но внутренне загораясь темной и глухой злобою:
— Да, ничего, я говорю, не беспокойтесь! Нам ничего от вас не надо! — и набросился на Дуню, — Да как же ты-то без согласия родителя на этакое дело можешь согласиться? Ты, когда успела совесть-то свою потерять?
— Да ты пойми, чудак ты этакий! — кричал негодующе Проезжий. — Никакого тут позору нет: я мальчика твоего на казенный счет могу в ученье отдать. А всех вас на службу устроить. Понимаешь ты теперь?
— И понимать я не желаю ничего! — все более горячился Петрован, — Я вовсе даже и неграмотный. И ни каких мне ваших слов не надо. Извините настолько! А дочь моя еще из воли у меня не смеет выйти. С дочерью мы, не прогневайтесь, управимся!
— Эти слова звучали уже зловещей угрозой, и Дуня поняла это. В ней закипело новое, неведомое раньше чувство бурного протеста против тупости отца.
— Тятенька! Напрасно ты об этом человеке худо думаешь. Пошто ты про доброе не можешь думать?
Но Петрован желал только того, чтобы Проезжий поскорее ушел. Хотелось удержать рвущиеся из него крикливые ругательства, но в этой сдержанности все яснее делалось, что с дочерью он должен поступить жестоко. Нельзя, не может он иначе поступить с ней. Слишком оскорбила она в нем всю его былую к ней любовь и ласку. Довольно он мирволил ей. Довольно! Теперь пора и поучить ее. И взгляд его упал на толстую и тяжелую косу дочери и напомнил о другой, более тонкой и темной косе покойной бабы, которую со сладкой и острой болью таскал за косы по полу, вымещая на ней все обиды, все терзания, все огненные оскорбления, возникавшие со всех сторон в его мужичьей темной жизни.
Но в эту именно минуту, когда взгляд его холодно и змеинно скользнул по лицу дочери, под окнами послышался рев и песни, и звуки гармошки, и визгливые шаги толпы.
Дуня, Проезжий и Илья переглянулись, когда первыми влетели через тонкое стекло слова частушки, точно угадывая и усиливая напряжение в Петровановой избе.
Не ждала, не чаяла Да батьку опечалила!
— Нешто к нам идут? — испуганно спросила бабушка Устинья.
Испугался Петрован этого вопроса, как змеи и кинулся к двери, шепча Илье:
— Двери на крюк! Двери на крюк! Вот нашли время, дьяволы.
Только теперь он понял весь позор того, что маскированные люди у него в избе увидят городского человека, Дуню и Илью.
Это поняли все сразу. Проезжий встал из-за стола. Илья бросился к двери.
— В притворе лед. Не запирается, — сказал Илья.
— Не впускайте. Не впускайте, — взмолилась Дуня, чувствуя приближение чего-то самого неотвратимого и грозного в ее судьбе.
— Весь пол затопчут, — ворчала бабушка, — Всю избу выстудят.
В избе притихли, и в сердце Дуни смертельною стрелою вонзилась новая частушка:
Мне хоть барин, хоть татарин,
Лишь бы денежки платил!
Она прижалась к челу печки и дрожала, слыша, что толпа уже гремит сапогами по крылечку и как кто-то поскользнулся на обледенелом полу в сенях.
— Они в пикульки пикают? — испуганно сказал Микулка.
— Пикают! Тешат дьявола. Молчи! — сказала бабушка глухим баском.
— Ломятся, — шепчет Илья, и они оба с Петрованом уперлись в порог, не давая отворить дверь.
— Безобразие какое! — произнес Проезжий, отступая в угол.
— Эй, тетки, дяди! Впустите поплясать! — кричали ряженные из сеней. — Песню спеть, прибаутку сплесть.
И вслед за тем послышалось мычание, ржание, лай, мяуканье, свинячье хрюканье и разные писки и ревы.
— Эй, ребята! — крикнул знакомый Дуне грубый голос. — Да они двери держат!
— А ну-ка, лошади-коровы. Тяни!
— Голос Пашки Терентьичева. — прошептала Дуня, вспомнив оскорбительную встречу с ним на полосе прошлым летом.
Дверь вместе с Петрованом и Ильей выдернули в сени и, когда толпа уже ввалила в избу, голос Петрована стал едва слышен из-за шума:
— Эй, ребятушки! У меня парненька маленький хворает. Обмороженный. Идите с Богом дальше!
И послышалось среди рычания и хохота:
— Вот это ладно: выгоняют!
— Спасите Бог за хлебосольство!
— Э-э! Да у него тут гости разособые!
Безликая и страшномордая толпа заржала, захрюкала и замычала с новой бурной силой и разрушительным, лохматым, пестро-серым потоком затопила избу. Перевернули стол, сунув его на кровать, прижали в угол Проезжего, Илью и Петрована и сам собой образовался небольшой круг посреди избы для пляса.
В толпе было две партии. Одной — надо было, во что бы то ни стало, поплясать, пошуметь и побаловать, без всякой злой цели, а у другой — была задача: кого-нибудь высмеять и вышутить, побезобразничать и быть главными в толпе, быть ее вождями и героями.
И вот вначале дали выход силам первой партии, дали ей плясать и петь до хрипоты, до усталости, а потом «на верхосытку» выступили главные. И среди главных были наряженные лошадью, коровой и свиньей. Они распоряжались, а, в одетом лошадью, Дуня узнала Пашку.
Когда кончился пляс первой партии, произошла заминка. Одна из первой партии, по голосу незнакомая Дуне девка, крикнула толпе:
— Да вы хозяюшку-то пригласите поплясать.
Еще какой-то парень крикнул:
— Эй, Дуняшка! Што же ты стоишь такая постная?
Но наряженный свиньею растолкал дорогу к Дуне, раскланялся перед нею и дал знак музыкантам.
При внезапно наступившей тишине, одетая коровой девка или баба, запела частушку:
Эй! Дуня, Дуня, Дуня-я!
Да, Дуня — ягодка моя…
Дружным ревом, с ладным, гулким топотом сапог все подхватили:
Да, Дуня — ягодка-малина
Больно гра-амотная!..
И вот в это-то время, когда Проезжий, позабыв опять, где он находится и не в тяжелом ли сне видит картину этого веселья, в круг вступила пара наряженных по-городски: «барин» в штанах навыпуск, в каком-то стареньком, должно быть писарском зеленом сюртуке и шляпе, с картонной манишкой на груди, с черной ленточкой вместо галстука, и «барыня», наряженная явно под Дуню, но тоже в шляпе и под самодельным зонтом из старой, тиковой материи, из которой шьют в деревне нижние мужские штаны.
«Барин» поклонился «барыне» и произнес:
— Пожалуйста, ваше почтение, с нами пройтиться и покрасоваться.
— Ах-х! — произнесла «барыня» мужским голосом, и, покрывая общий хохот, грянула песня. Песня вытанцовывала, вздрагивала всей избою:
Эй, как у Дуни от работы
Разболелась голова!
При этом «барыня» заохала, подшиблась ручкой, а толпа выколачивала топотом и ревом дальше:
Ай, пошла Дуня к господину,
Ха! К Проезжающему!..
Дуня понимала и не понимала песню, но с первых же ее слов притиснулась к месту, с остановившимся дыханием, широко открытыми глазами она глядела на комедию, как на свою собственную казнь.
Первым понял это, оскорбился и выкрикнул Илья:
— Эк, мотри, похвально — как над девкой изгаляются!
Искрой упали слова эти на забывшееся сознание Проезжего. Оплеухою ударили по лицу Петрована. Рогатиной подняли на печке старую Устинью, как разъяренную медведицу, а Дуню они еще больше придавили, убавив ее рост и помутнив в ней разум, пронзивши сердце ледяной иглою.