Былина о Микуле Буяновиче — страница 22 из 58

И делался Илья, при этих думах, как жеребец весною, страшный, сильный, радостный и буйный. Пьяной делалась вся кровь и, думалось: увидит ее, ошалеет… Что там будет — не известно, но думы об этом веселили, прибавляли росту, воздуху в груди и делали железными огромные кулаки, которые сжимались и искали: что бы такое взять в них тяжкое и, играючи, расхряпать вдребезги.

Накануне Троицы с утра пашню закончили. Вечером все выехали в село и пошли в баню. В предбаннике, когда все мужики разделись, Илья ударил об ладонь, откупорил бутылку и подал по стаканчику всем трем. Не утерпев, пока работники одетые и чистые придут в хозяйский дом для получения расчета и особого, выговоренного хозяйского магарыча, — за свой счет купил бутылку для товарищей. Больно хорошо и буйно, трепетно и смутно было на его душе, когда он наливал вино. Неуклюжий и костистый, с желто-серым телом Петрован, перед выпивкой, держа стакан, смотрел на розовое, чуть волосатое и богатырское сложение голого Ильи и проговорил:

— Ну, невесту, брат, тебе, такую же ядреную, да баскую, как сам!.. За твое здоровье!..

О своей дочери, как о невесте, и не подумал в этот раз.

Но кровь в Илье от дум и слов и от вина так взбунтовалась, что бросала его из стороны в сторону, когда он спал на сене в своем амбаре. И пришло ему в ту ночь бесстыдное намерение пойти и обманом или насильно взять Марью сегодня же. Она спала в особой горнице и дверь в нее кое-как запиралась на слабенький крючок. Сказать только, что завтра хочет свататься и только… А там… Да что загадывать?

Он быстро встал и вышел в ограду и наступил босой ногой в холодный и жидкий коровий помет, выругался и увидел Петрована. Тот сидел возле завозни, одетый в свою старую походную одежду и при слабом отблеске чуть разгоравшейся зари укладывал котомку.

— Ты куда? — спросил Илья.

— А вот пойду… Што Бог пошлет… К купчихе!..

— Так ты пошто, пешком-то? — вытирая клочком сена ногу, сердито проворчал Илья. — Погоди, завтра повезу кого-нибудь и подвезу тебя хотя бы до Борков.

— Ничего… Я потихонечку, по холодку… А ты прими тут для меня полдесятины-то… Там еще не знаю, как покажется, а тут все-таки хлебец трудовой…

— Да погоди ты!.. — встревожился Илья, точно с Петрованом уходило от него все главное и важное. — Погоди, хоть я оболокусь сперва.

Поспешно нарядился во все праздничное. В утренних сумерках особой темной синью отливало его лицо от новой голубой рубахи. Вошел в скотник и вспомнил, что лошади все в табуне. Побежал обратно к дому. Вспомнил по дороге про паскудное свое намерение и остановился, позабыв о том, зачем вернулся.

— Постой! — опять сказал он Петровану, боясь, чтобы тот не ушел без него, и посмотрел на вспыхнувшую утреннюю зарю. Вспомнил, что сегодня Троица, праздничный досуг и отдых. Он свободен, молод, силен и, слава Богу. Не то Петрован, не то дерьмо коровье, помешали ему сделать скверное. Тут же вспомнил родную деревню, потную толпу на сходке и свист розги над задрожавшим голым телом. И властною рукой сердито постучал к Матвею в дверь.

— Семеныч!.. Дозволишь мне сегодня Карачиков, либо хоть Игренек? Ну, по холодку-то лучше… Не загоню, небось…

— А привезут подводу — кто поедет?

— Ну, раз-то съездить, кто-нибудь то… Ты съездишь.

Еще поспорил, поворчал Матвей и сердито бросил:

— Ладно! Запри амбары-то.

Бегом пустился Илья запирать амбар, где спал, где сложена теперь вся дорогая сбруя. Но долго выбирал сбрую для пары лошадей, какая понаряднее и заставил Петрована помазать оси самой легкой телеги, сам взял две узды и побежал в табун, и вскоре услыхал отдаленное ржание лошадей. Широко и быстро зашагал прямо на него по росистой траве, по вязким полосам свежих всходов, размахивая уздечками и распинывая сапогами брызги росы, которые сверкали на восходе и вспыхивали радугой вокруг его длинной тени.

Солнце уже обошлось, когда он бросил в кузовок кошелку, сел на барскую и выехал, заставив Петрована запереть за собой ворота. А когда Петрован прыгнул в коробок, Илья произнес с радостным облегчением:

— Ну, слава Богу, старик не видел. А то ворчанья не оберешься. Эка, вы-ы!.. Хорошо, слышь, эдак ехать, хозяином, по-праздничному, куда хочешь!

И вот так-то добрались они до Борков, а из Борков в Курью. В Курье покормили лошадей — наступила ночь. А ночью Илья образумился.

— Куда я еду?.. К чему-што?.. И за лошадей достанется… Вот, дурья голова!

Достали водки, заехали на постоялый двор, закусили, выпили и тут Илья сказал:

— Ну, дядя Петрован!.. Иди куда желательно, а я домой поеду…

И заторопился, осердился на коней. Уехал. В Борках опять взял водки и по дороге к дому возле Дедушкиной пасеки остановился и ни за что ни про что начал буйной бранью осыпать спавшего в своей избушке деда.

Дед вышел к нему и сказал:

— Ты чего тут колобродишь?.. Экой, мотри, умный!.. Чего рот-то поганишь?

Илья схватил за ворот старика и, притянувши к себе, закричал:

— Убью!.. В лепешку расшибу!..

— Да ну, не балуй… Отпусти! Дурак такой, желторотый!

Выпустил Илья рубаху старика, даже толкнул его, а сам сел на землю и завыл.

— Вот это ладно!.. — протянул старик, мудро позабыв обиду пьяного. — Эх ты, баба бородатая… Кто те изобидел?.. Ну-ка сказывай!..

И заросший чернолесьем полукруглый овраг снова слушал и глухим эхом передразнивал полу песни — полу стоны молодого ямщика. Даже лошади, поводя ушами и слушая его жалобу, просьбу и угрозу, приостанавливали жевание травы и шумно вздыхали. Только дед не понимал его или не слушал. Он передразнивал отдельные слова Ильи и советовал:

— Эдакий, экий одер!.. Не урод, не перестарок! Да я бы на твоем месте одурелого коня скрутил да на закортышках унес, а ты к вдовой бабе подступиться не умеешь. Куда ты гож?..

Затих Илья. Не то устыдился, не то протрезвился, но только лег прямо на траву возле телеги и проговорил:

— А ты, деда, никому не сказывай!

— Про што?

— А ни про што!.. Не серчай на меня. Спьяна я тут все накуролесил.

А сам опять замолк. Бродила в нем горячая кровь, закипала, заплескала думы и глушила память.

А когда опять поехал по дороге, то ветер снова зашумел в ушах и зашептал опять о том же, о далеком и былом, о непонятном и пьянящем сладкой думой, о самом сложном для простой и чистой и широкой, как поля, души Ильи Иваныча.

И вот не выдержал Илья. Дурость, так дурость — все равно! Через неделю после Троицы, отвез почтаря в Борки, порасспросил его опять об Подосинницкой купчихе и покатил туда. Приехал к дому как раз под вечер в субботу и в ограде увидел Микулку, а на крылечке бабушку Устинью.

Микулка обхватил его руками, точно брата, а Илья кинулся к бабушке Устинье, как будто к родной матери.

А тут уж были разговоры всякие.

Хоть и не смягчилась, не переменилась Дуня, а все-таки нет-нет, и спросит у отца, либо у брата о том, о сем. И самый долгий разговор был про Илью. Дуня слушала и улыбалась, делались ее глаза задумчивей и глубже, тихий вдох приподнимал ей грудь высоко, а брови переламывались острой болью изнутри.

Когда же услыхала голос друга дней ребячьих, некогда забавного, и милого и глуповатого Илюшки, бросилась к окну и, сцепивши пальцы рук у сердца, замерла от восхищения.

— Тот же!.. Тот же!.. Только бородатый! И такой же веселый!.. — смело вбежал в горницу Микулка.

— Знаю, знаю! — строго обернулась она и напустила на себя важности. С городской, с мещанской, с напускной способностью сошла и поздоровалась с Ильей. Долго хлопотала с угощеньем и пригласила в горницу не только Петрована с бабушкой, но и Микулку… Хотела этой бестолковой ложью загородить себя и спрятать ту, буйную и дикую и опозоренную городскую девку, и ту закиданную грязью, но ожившую после случая с вернувшимся отцом, старопрежнюю, притиснутую где-то в самый уголок души Дуню, за которую когда-то сватался Илья. Хотела показать третью, новую, в башмаках с высокими каблуками, в браслетике с покойницы поповны, в широкой белой распашонке с кружевными рукавами, с какими-то ужимчивыми и непонятными словами городского обхождения, которые саму жгли до нутра, но без которых не могла бы жить и прятать первых двух, слившихся воедино, но живущих на угольях женщин: Дуню и Авдотью.

И вот, увидев эту третью, Авдотью Петровну, вдову Астахову, Илья не принял, не признал, не пожелал ее. И неловко было ему угощаться, не умел он пить чай с ложечкой и накладывать варенье в маленькое блюдечко… И слышал, как пахло от его рук конским потом, и говорил он как-то глупо. Что ни скажет, все не то, что надо. И все говорили все ненужное и глупое. И молчали глупо, и покашливали глупо, и швыркали из блюдечек, как утки в тине.

Одним словом, все ломались, все к чему-то лгали, все друг друга обманывали, а зачем и почему — ни кто бы и сказать не смыслил.

Не допив чая, глубоко и громко вздохнул Илья и достал свой кисет.

— Н-да! — сказал он неведомо кому. — Надо, понимаешь, ехать, — и прибавил, приподняв могучие плечи, — А зачем черт нес сюда и сам не знаю!

Еще с минуту помолчали все, а когда он закуривал — исподлобья поглядел на Дуню. А она уже давно глядела на него. И столкнулись взглядами, как два страшных, плохо прирученных зверя. Вот сейчас он бросится и изобьет ее. Или она опять затопает и заорет сразу охрипшим голосом. Потом еще раз поглядели пристально в глаза друг другу и еще раз показалось: вот-вот искры вылетят из глаз того и другого и оба вспыхнут и вспыхнет все вокруг испепеляющим пожаром.

Но неожиданно как-то попросту вдруг засмеялся над собой Илья, и простоватыми глазами поглядел опять на Авдотью Петровну.

— А ведь я, дурак, ты знаешь, али нет зачем к тебе приехал?

И сразу же в глазах ее вместо горячих угольков увидел засверкавшие утренние капельки росы… Вместо пламени оттуда брызнули и побежали слезы и показалась Дуня вся наполненною этой кристальной влагой… Вот сейчас затопит ею всех и вместо пожара потечет среди спокойно-густых берегов широкая река из горя и печали, жалости и покаяния.