— Нас обманули-и! — кричали все и бросились к Микуле и Анисье. — Вы, вы, это затеяли вашу собачью свадьбу!
А Микула закричал на Яшу и просвирню:
— Вы што нам подали? Вы насмехаетесь над нами, а? убью-у!
— Уб-ью-у-у! — как эхо отозвался голос издалека.
— Не кричите, не кричите, не кричите, — тихо умоляла всех Анисья. — Разбудитесь все. Разбудитесь!
И замолчали все, затихли, снова ожидая и смотря на молчаливого и безразличного ко всем богатыря, все еще стоявшего неподвижно и задумчиво глядевшего куда-то вдаль, на запад.
— Идут, идут! Несут вам хлеба! — раздалось под куполом.
Тихо, с испугом подхватили все хором:
— Идут, идут. Несут нам хлеба. Несут нам хлеба.
— Слуша-ай! — донесся голос издалека.
— Иду-у! — сказал богатырь и величаво пошел к выходу.
И водворилась мертвая тишина, во время которой с другой стороны хоромины беззвучно вошел Вавила. Сгибаясь, он нес на спине мешок с угловатой тяжестью. Поставил мешок перед столом и начал раздавать из него желтые кирпичи. Первый подал Микуле.
— Вот извольте-ка, сделайте милость. Оно меня замучило. Ночей не сплю. Спокой свой потерял.
— Камни? — закричал Микула. — А на што нам камни? Мы есть хотим. Хлеба нам давай! Хлеба!
И опять раздались дикие крики:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Вавила улыбнулся и продолжал раздавать кирпичи.
— Кушайте-ка на здоровье! А што зачерствело — не посудите. Тыщу лет лежало под землей. Зачерствело! — и подошел ближе к Микуле. — Золото это, ваша честь, золото! Стародавнее, кладом положено, — потом таинственно прибавил: — Кровью предков наших полито. Теперича оно мне без надобности. Потому што как я его выкопал из земли — землица перестала хлебушко родить! — заплакал. — А она, сноха моя, на волю от меня ушла. И мед весь в землю выпустила. Все бочки в погребах рассохлись — медок-то и вылился весь в землю. А золото без меда-то зачерствело. Никак не укусишь. Золото это, ваша честь, золото.
Зашелестел общий испуганный шепот, и все переглядывались между собой.
— Золото это? Золото? Зачерствело и никак не укусишь?
И каждый из гостей стал пробовать кусать желтые камни, и снова закричали все диким хором:
— Камни это, камни! Обманули нас, обманули! Мы голодные! Голодные!
Но опять испуганно замолкли, ожидая, потому что в хоромину вошла Лимпея и внесла на подносе много чарок с медом. Лицо ее улыбалось, губы шевелились, но слова не были слышны.
Увидев ее, встал Микула и, как бы защищая от вошедшей, обнял и прижал к себе Анисью.
— Ты зачем пришла сюда? Ты пришла наш мир похитить? — тихо сказал ей Микула, но увидел, как за аркой снова появилась сестра Дуня вместе с сыном своим, подростком Ванюшкой и глядела в сторону Микулы с жалостливою мольбой в глазах.
— Сыночка моего тебе поручаю! Ванюшку! — сказала Овдотья Петровановна и встала, что-то ожидая, в сторонке от всех.
Но Микула отвернулся от нее, потому что в это время сочным ласковым голосом запела Лимпея:
У меня много накопилось меду пьяного,
У меня много стало полюбовной ласки про всякого.
Я все сидела взаперти у свекра в дремучем лесу,
Я берегла покой моего суженного и несчастного.
А как ты приехал, удалой разбойничек,
Я ушла на волю темной ночью зимнею босая.
И снег был горячий, горячий,
А мед мой крепкий и хмельной, и сладкий.
Выкушай-ка, выкушай, мой разбойничек,
Мой богатырь! Ты на волю меня выманил.
Но никто не прикоснулся к чаркам с брагою.
И сестра Микулы Овдотья Петровановна и Анисья поочередно повторяли почти тоже самое, но тихо и по-своему:
И у меня было много меду пьяного,
И у меня много было полюбовной ласки про всякого.
Вавила же стоял перед гостями, как перед судьями, и покорным голосом говорил:
— Сына своего я, правда што, изобидел, но только нас за это Господь рассудит. А она, конечно, сама похотела уйти из дома. В распутство бабочка сердечная ударилась, — он даже засмеялся жалостливо. — Напилася в погребе до пьяна и выпустила из всех бочек брагу старую. Может, и со страху убежала, а, может, и нашла себе полюбовника какого. Теперь она живет на воле, судьи праведные. Теперь и сын в скиты ушел, а я одинешенек. — Вавила заплакал. — И мне ничего больше не надобно. Только рассудите нас с братцем Яковом. Он ушел без надела не по моей, значит, причине. Ему батюшка покойничек благословения не дал за ослушание. Вот он на ней, — Вавила указал на просвирню, — Пожениться церковным браком захотел, а мы, как старой веры, благочестия попрать не захотели. Я, стало быть, Богу грешен и сына обижал, ну а это наше с нею дело, — он указал на Лимпею, — И Бог с нас особливо взыщет. А только што она теперича на воле. Ушла она на волю.
И еще более печальным голосом запела Лимпея. Лимпея пела, а за ней без песни повторяли Дуня и Анисья.
Моя воля хуже всякого подневолья.
Моя доля хуже наказанья Божья.
Кабы знала я, кабы ведала
Убежала бы на край света от стыда своего смертнаго,
От мученья моего непросыпнаго.
А теперь я и во сне не вижу радости,
И на молитву душа не поднимается.
И она упала на колени перед застольными гостями.
Рассудите меня, судьи праведные.
Положите на меня наказанье огненное.
Торопливо и озабоченно вбежал Корнил и в руках внес, как на подносе, игрушечную келейку-часовенку, окруженную игрушечными лесами и холмами и залепетал, захлебываясь:
— Не верьте ей, не верьте, судьи праведные! Она напраслину на себя накликает. Она хорошая, она со мной ласковая. Она совсем, совсем невинная. И батюшка невинный. И никогда он меня не бил, не обижал. И суженную у меня не отнимал. И все, все невинно пострадали. А дядюшка Яков сам не похотел молиться с нами. И дядюшка Яков, — он понизил голос, — Господом наказан. Господь разумом не наделил. И часовенку свою он пусть себе возьмет. Она нам без надобности.
И Корнил поставил на стол картонную часовенку.
Микула и все застолье слушало важно, но, отражая молчаливый ужас голода и полного непонимания всего, что тут происходило, они страдальчески чего-то ожидали.
Яша медленно подошел к часовенке и, ощупывая ее, еле слышно произнес сквозь слезы:
— Это не моя! Не настоящая. Это фальшивая!
— Фальшивая? — сердито отозвался Вавила. — Другой у нас для тебя нету. Нету, судьи праведные, хоть куда хотите, засудите, а настоящей у нас нету, — а сам опять заплакал.
И все заплакали, кроме Микулы. И даже Анисья плакала, и Дуня, стоящая поодаль, плакала, и Ванюшка плакал.
Корнил подошел к Яше и зашептал:
— А настоящую-то я спрятал. Под корнями спрятал. Меня же Корнилом звать. Корнил, значит корни. Под корнями. Там, где клад зарыт был. Клад старинный, от разбойничков клад.
И все опять подняли шум и крики.
— Где клад? Не надо клада! Хлеба надо! Хлеба! — и начали бросать желтые камни в Корнила. — Убить его! Убить их всех! У-би-ить!
Но Корнил стоял невредимый и улыбался.
— А вот и не больно! — он поймал один из камней и, рассматривая его, засмеялся торжествующе. — Да это и не золотые камни, а простые. Глиною обмазаны. Вас батюшка-то обманул. Как дурачков.
И снова улыбаются все, в страхе смотрят на Вавилу.
А Вавила, усмехаясь, успокаивает одного Микулу.
— Ничего, ваша честь! Не обессудьте. Ничего. Со все Господь нас рассудит опосля. Рассудит!
Вышла на середину, стала у стола Дуня, показывая на сына, еще раз стала умолять Микулу:
— Ты разыщи его, сыночка моего, Ванюшку. Разыщи — братец милый! А Илью Иваныча прости Христа ради! Сама я довела его до греха. Нравом своим лютым, словом своим невоздержанным. За это и погубила душеньку без покаяния. А сыночка в жизни разыщи, болезного!
И, оставив Ванюшку посреди хоромины, ушла в ту сторону, куда ушел богатырь в кольчуге.
Но никто не видел Ванюшки и никто не видел Овдокеи Петровановны. А видел их только Микула. Посмотрел в след сестры, посмотрел на Ванюшку и опустил голову на руки, заплакал.
И раздался голос из-под купола:
— Прейдите ко мне все труждающиеся и отрешенные! И аз упокою вас!
И снова наступила гробовая тишина, которую вдруг прервала Августа Петровна. Она заговорила быстро и показала вдаль на горы.
— А вон он, Яшенька. Вон она, гляди-ко, где твоя-то! Видишь? На горах-то, среди леса! Видишь? Вон она твоя келейка святая! Как храм великий возвышается!
И обернулись все к горам, но кроме тумана ничего не увидели.
Встрепенулся, все и всех забыв Микула, и, посмотрев на горы, закричал:
— А я вижу, вижу! Вон он терем светлый!
— На воле? — спросила у него Анисья. — На горах родимых? На воле?
И произошло в хоромине какое-то непонимание, смешало печаль с радостью, покрылось все словами непонятными.
Вавила быстро подошел к Яше и упал ему в ноги.
— Братец, прости!
— Меня прости, братец! Христа ради. — сказал Яша, вытирая слезы.
Улыбнулась Митьке Лизонька.
— Все прощается. Давай поцелуемся!
Но Митька печально ответил:
— У меня гармошка вся расклеилась. От слез моих отсырела.
Стратилатовна строго шепнула Ваське:
— Слушай, а пить я тебе больше не дам. Опять в неволю угодим.
Но в эту минуту все снова замерли, потому что откуда-то сверху или с полей, или из леса, донеслось тихое, отдаленное пение.
— Поют! Каково-то сладостно поют! — сказала Анисья. — Это мальчика, моего сыночка, кто-то баюкает.
А пение становилось все слышней и обворожительней:
«Всякое ныне житейское отложим попечение!»
Пение приближалось, и лицо Микулы озарилось радостью.
— Вот! Вот она! — громко говорил он, — Воля поет это! Воля, братушки!
Но Анисья с тихой грустью уговаривала его:
— Не кричи! Только не кричи так громко. Я боюсь, я боюсь, што мы пробудимся. Тише! Слушайте все тихо, не шумите. И сыночка моего не разбудите.