Былина о Микуле Буяновиче — страница 46 из 58

Убить, убиты, выбиты… Убью! — Это гимн свободы!

Ушло, исчезло слово однозвучное: любить, люблю!

Любить — значит: убитым быть?

Люблю — значит: предам!

Прислушайтесь к созвучьям этим, как будто одинаковым:

«Убью-у тебя! Люблю-у — тебя!»

Всех обуяла страшная, немая глухота!

Но не любовь, не подвиги во имя выдуманных правд дешевых толкали на убийство, а только немощный и жалкий, рабий страх…

Это страх все разорил, остановил и сдвинул в пропасть. Это он вооружил несметные полчища братьев, натравленных друг на друга. Это он воздвигнул на горячие, сооруженные из хвороста, высоты страшных властелинов. Это он прославил имена вождей, чья слава смрада трупного удушливей.

Воистину, да славятся безвестные, погибшие бесстрашно! Да обессмертится их дух в грядущих воплощениях!

У распутья четырех дорог в лесу, на кресте двух трактов наскоро сколочен временный шалаш — с названием чужеземным: «дивизионный комендант».

У шалаша военная застава, а ниже, за стеною леса на поляне, расположены две части дивизии — походный полк в пятьсот штыков и конный эскадрон в полсотни сабель.

Был солнечный воскресный день — у белых праздник. Из расположения частей был слышен шум, неясный говор, звон котелков и чайников — люди собрались в походной кухне за обедом. Накануне и всю ночь была жаркая битва надвое: с красными и повстанцами. Красных далеко прогнали, а повстанцев — почти всех переловили и повесили по дороге от монастыря до княжьего имения, чтобы не повадно было. Рано утром все было покончено, и командиры предавались кратковременному отдыху. Некоторые еще спали, некоторые веселились, отличившиеся — упивались лаврами победы. Почти все они росли в чинах еженедельно, строили мечты о юном генеральстве и славном отдыхе с лебедушками белыми. Но, конечно, прежде всего, нужно дочиста смести с русской земли — неслыханную смуту, воле-своеволье.

Однако не спал и не дремал сам Бебутов. Две недели пробивался он со своей частью к дому, — а дома, в дивном, некогда великолепном белом замке, — ждет его пустота и ужас, потому что все разворовано громилами и уже давно пропала без вести его княгиня. Пожилой, испытанный князь-воин был умен довольно, чтобы знать трусливый род рабов, когда рабы в толпе. Он знал, что все военные удачи опьяняют и усыпляют бдительность, но никогда не дремлет трусость и не ошибается предательство. Он знал, что главное искусство полководца — не давать солдатам случая и права быть толпой, хоть на минуту. И потому-то, не смотря на торжество победы, кое-где передовые разъезды и посты пощелкивали пулеметами, а кое-где изредка побухивали пушки. А у штабов и у связи, и особенно у полевой разведки, — весь досуг ушел на борьбу с утечкою солдат, на ловлю дезертиров и на крайне неприятную и грязную работу: короткий суд над кишмя кишащими в лесу «шпионами».

Кто бы ни попался, какие бы бумаги ни показывал, куда бы ни шел, как бы ни был одет — здесь все были переодетые разведчики врага или, идущие на сборный пункт, неистребимые повстанцы или отчаянные «комиссары» и повстанческие атаманы.

Возле шалаша, у штаба, на скрещении дорог, таких шпионов уже было больше дюжины. Среди них был рослый, бравый, хоть бородатый, Евстигней Клепин, муж Клавы.

Евстигней был ловок и хитер, хотя и простоват, но тут уж прикинулся вовсе бестолковым и безграмотным мужиком, и не то пермячьим, не то малыжско-вятским говорком надоедал усатому и уже немолодому кавалеру взводному.

— Ну, отпусти, слышь! Ну, ей Богу же, кабан убег! Кабы не убег он, будь он проклят, разве бы я сунулся сюда в такое время.

— Кабан убег, а штаны солдатские! — сказал взводный, покривив обвислые усы.

Но Евстигней не унимался. Был он хорошо грамотен, сам был на войне каптенармусом, а до войны подрядчиком на горных промыслах, а тут влез в мужичью шкуру и разыгрывал придурковатого крестьянина. Знал, что голова уже проиграна, но не хотел бараном шею подставлять. Пер вперед рогами и змеил невидимым хвостом.

— Да отродясь я не был дезертиром и в солдатах вовсе не был. Падуча меня бьет. Ей Богу! Как неприятность, так и бьет…

— А комиссаром был! — не спрашивал, а утверждал взводный и даже пригрозил: — Вот комендант придет — он те душу на изнанку вывернет.

— Ну, што зря язык трепать? Комиссаром! — передразнил Евстигней. — Да я те, хошь, сведу сейчас — вот тут верст восемь у меня хозяйство… Пусти, слышь! — приставал он, еще более настойчиво, разыгрывая ничего не понимающего в дисциплине вахлака. — Боров теперь, знаешь, чего стоит для хозяина? Забежит до вечера, его черт разыщет… А дома баба одна — время-то, видишь, какое смутное?

Взводный нахмурил выцветшие брови и стал свертывать цигарку.

Из шалаша доносился голос караульного начальника, говорившего по телефону.

Начальник корпуса князь Бебутов объезжал войска и связь передавала приказание о подготовке частей для встречи.

Взводный закурил и, пряча папироску в кулак, зорко поглядел на часовых, переступавших с ноги на ногу и державших ружья вкось и вкривь, и крикнул:

— Тут тебе не большевистская свобода! Стать, как следует!

Часовые стали по уставу. Наступила тишина, в которую изредка из лагеря врывались крики солдат:

— Егорша! Соль давай!

— Кипит?

— Какое тебе сало? Нету сала!

Один из задержанных вздохнул и пошутил:

— Вот тебе и сало — все дело стало!

Взводный вспомнил Евстигнея.

— В солдатах не был, — прищурился он в его сторону, — Стало быть, за бабьей юбкой прятался. Вон какой бык красномордый. Ишь ты, дело у него какое: баба его дожидает!

— А мы вот пятый год мотаемся, — сказал второй из арестованных — и баб своих не знаем: живы, ай нет оне на свете?

Откуда-то из-за дерева раздался молодой голос:

— А, конечно, у него все сыты!.. Дыть, как к ему пройти-то?

— К кому там, эй? — прикрикнул взводный.

— Об Лихом скучает кто-то! — ухмыльнулся первый часовой.

Взводный поднял на часового палец.

— Поговори! Где стоишь?

— Ну, пусти, слышь! — снова начал Евстигней. — Я те сальца свиного принесу, ей Богу!

Взводный даже передразнил:

— Дыть принесешь! Пусти тебя! Как раз!

— Ей Богу, принесу! Как зарежу, ежели, даст Бог, найду его, сегодня же и принесу! — И с восхищением стал хвалиться: — Кабан, брат, во! Сала будет в ладонь толщиной. Ну, пропусти-и!

Взводный оглянулся на шалаш, где все еще кричал что-то в телефон караульный начальник, еще раз остатком папиросы затянулся, сморщился от дыма, и молча, напряженно стал думать что-то свое, опять забыв про Евстигнея и про всех задержанных на заставе.

А среди шептавшихся у стенки шалаша задержанных, тощенький переодетый солдат восхищенно взвизгнул:

— Ту-дыт-вою грешную! Оны усе враз к ему!

Рассказчик даже замотал от счастья головой и торжественно прибавил:

— Увесь по-олк к Лихому!

Взводный снова поднял палец, но на этот раз не крикнул, а только прошептал, как будто сам был в заговоре с болтуном.

— Што ж ты, сукин сын! Тебе тут митинг?

Евстигней почуял, что время до развязки близится и что нельзя терять ни одной минутки. И проговориться страшно. Одно неподходящее слово — и пропал.

— Ну, хошь, я те катерину дам? Новенькая! Эдаких теперь и нету, — зашептал он, подходя к взводному.

— Да замолчи ты! — нетерпеливо и угрожающе зашипел взводный: — Видишь, сколько людей ждут. Што же ты за такая за персона? — и решив про себя, что-то свое, передразнил злобно: — Катерина! Черта твоя Катерина теперь стоит?

Евстигней даже разинул рот. Он понял все по-своему и в мгновение ока из просителя перевернулся в покровителя:

— Ничего. Ты не кручинься! Я и к «ему» провести могу, ежели надумаешь…

— К кому? — поймал его разведчик-взводный.

Евстигней смешался, но сейчас же вывернулся, заикаясь.

— Ну, к энтому… Как его?.. К монастырскому батьке.

— Зачем?..

— Наливки у него спрятаны. Ух-ты, едят те мыши! Прямо — дым!

Но взводный, услыхав звон шпор, вытянулся и рявкнул:

— Встать! Смирно!

Из-за шалаша вышел дивизионный комендант, красивый, рослый, вежливый, в черкеске.

— Откуда, кислая крупа? — негромко, но отчетливо спросил он у солдат, протягивая руку за бумагами.

Но бумаг почти ни кто не подал.

Один из шустрых пожилых солдат с орловскою растяжкой начал:

— Дыть вот, часовые тращают: там пройтить нельзя — повстанцы, тута — красные забирают на позицию. Не знама, куда и итить!..

Комендант, не слушая солдата, прищурил глаз на следующего, на молодого.

— Ты же призывной? Откуда дезертировал?

— Какой ваш сок-родь, молодой? Весь изувечен…

— Бумаги! — коротко потребовал начальник.

И в тоне его уже была решена судьба солдата.

Молодой это понял и, захлебнувшись, не нашелся, что сказать: бумаг у него не было. Но старший, орловец, заступился, чувствуя, что он в «правах» по возрасту.

— Какие теперь бумаги? Что ни шаг, то государство и все промеж себя воюют. Без бумаг мы ходим.

— Пусть лучше содють! — недовольно начал третий, с которым комендант еще не говорил.

И комендант молча показал поручику на всех трех сразу.

Молодой солдат только теперь набрался смелости:

— Да што же теп еря? Все равно одно мученье — не житье. Вешаться, дак вешаться…

— А ты? — кивнул комендант на Евстигнея.

И Евстигней не выдержал мужицкой роли с офицером. Как вышколенный солдат, он напряженно вытянулся, но, соображая что-то новое для избавления от верной гибели, молчал.

Комендант зорко оглядел его с ног до головы и тоже подал молчаливый и коротко зачеркивающий знак.

В это время со стороны лагеря раздалась команда:

— Смирно-о!

А где-то на дальнем конце загремел не стройный, но усердный рев приветствия:

— Р-рай — р-рай — сия-ство-о!..

Комендант заволновался, заспешил и обратился к остальным задержанным:

— Выстроиться в ряд! Через два — третьего повешу, а остальных — в рабочую команду. Пересчитайсь, и третий — выходи!