Былина о Микуле Буяновиче — страница 49 из 58

И вот пришли, будто, какие-то века суровые, безбожные. Зашаталась вера, раскололась ересью, задрожала на царях корона, а последний царь и вовсе уронил ее — не осилил тяжести.

А как уронил корону царь бессильный — в роковое одночасье уронил и свою голову, и замертво в великих муках от руки своих же подданных упал вместе с царицей, с царевичем и с четырьмя царевнами.

И поднялось над Русью знамя красное, из красного тканья нерукодельного, и смешалось с красным пламенем над древними монастырями и церквями божьими, с красным заревом над всей землей русскою. И полилась большими ручейками густая кровь народа русского — хмельное красное вино буйно-веселых атаманов и разбойников.

Непрошеною и нежданною, без слов и без хотенья, сама песнею-былиною складывалась эта дума в голове и в сердце Лихого.

И вдруг, с последнего предгорья, увидал он перед собою белый и высокий монастырский храм, над главной колокольней которого развевалась большая красная кумачовая материя.

Выпрямился атаман, повернул голову назад и жестокой хваткой взялся за гриву княжеской лошади. Сел на коня и разъярился.

Но взглянул вокруг на тысячи вооруженных спутников, дернул лошадь за поводья с такой силой, что стальными удилами разорвал ей до крови уздцы. Жеребец спружинил задние ноги, сел хвостом на какую-то телегу, и, рванув поводья, оскорбился, заплясал и взвился на дыбы, желая сбросить с себя незнакомого и грубого, неопытного всадника.

Но всадник перепрыгнул канаву и поскакал вперед, где расхлябанным усталым шагом шла расстроенная воинская сила.

— Эй, вы! Што баранами идете? Арестанты в кандалах и те шагают в ногу. Собрать всех музыкантов наперед. Ну, скорей! Раззявы!

И матерное слово атамана мигом всех взбодрило.

А в монастыре справлялась красная победа. Накануне под вечер, когда из него вышел с похоронным шествием Лихой и белые заняли монастырь, красная дивизия их обошла, и князь Бебутов даже не знал, что во время смотра им частей в лесах, — в монастыре десятками расстреливались офицеры и сдавались части, подходившие туда для подкрепления белых.

Убегая от повстанцев в монастырь, многие попали к красным и монастырские конюшни, служившие тюрьмою, были переполнены людьми, искавшими спасенья под защитой монастырских стен.

В заднем закоулке монастырского двора, у высокой, зубчатой и толстой каменной стены с отвалившейся штукатуркой, на страже возле арестантов стояли два солдата. Они расположились возле опустевшей собачьей будки, в которой была спрятана, связанная в узел, какая-то одежда.

Собака давно сдохла с голода или была убита и съедена голодными людьми, и лишь ржавая цепь ее, переползала рыжей змеей через крышку будки.

Было позднее утро и старый, с полинявшей позолотой крест на главном храме, тускло поблескивал на высоте. Над большими, настежь раскрытыми воротами монастыря поднималась каменная арка, увенчанная ржавым железным крестом. Этот крест был погнут и расшатан — по нему много выпущено пуль, как в мету, но осилить крепкой старины никто не мог. Крест только сбоченился, но упрямо продолжал стоять над входом в обитель.

От конюшен шел узкий задворок и вел на площадь монастырского двора, откуда доносился чей-то жиденький, осипший голос, а по временам его покрывали крики одобрения или ропота большой солдатской толпы. Там с восхода солнца происходил митинг: окруженный красными командирами и, возвысившись над толпой солдат, держал речь политком штакора. Восхваляя доблесть пролетариата и победоносное шествие восставшего народа к свободе, равенству и братству, он рассказывал о только что им виденных потрясающих зверствах белых и о том, как легко теперь вздохнет раскрепощенный народ под защитой красного знамени.

В конюшне же, среди пестрых и случайных арестованных, возле узенького окошка сидел Евстигней. Столь счастливо спасшийся вчера от казни белых, он в поисках своего кабана, ухитрился все-таки попасть и к красным.

Измученный, два дня ничего не евший и потерявший голос и надежду на спасение, он испытывал теперь такую жажду, что весь остаток сиплого голоса тратил на мольбу то к одному, то к другому из часовых.

— Ну, дай водицы! Ну, глоточек! Эй, ты! Хрещеный ты, ай нет?

Евстигней уже привык к мужицкой своей речи и даже научился думать по-мужицки в эти дни дьявольского ряженья.

Часовой, стоящий ближе к арестантам, был в каком-то безобразном головном уборе. Шапка его походила на бабий кокошник, только из засаленного желто-зеленого сукна и с рожками на темени. Он был в гражданских брюках, ноги в лаптях и зеленых обмотках. Пиджак на нем был городской, хорошего материала и с большого роста, а поверх пиджака красовался блестящий офицерский пояс полицейского образца. Второй одет был в длинную прожженную и грязную шинель и вязанку. Через плечи у обоих были длинные патронташи в виде пулеметных лент. Первый сидел у края будки на колоде и жадно ел черный кусок хлеба с кусочками завалявшегося жилистого сала. Кривя лицо, чавкая и давясь, он злобно говорил второму часовому:

— Какие порции? Кости обглоданной я не видал. Гм… Порции!

Второй же часовой сидел на корточках и, не вынимая из собачей будки офицерский китель синего сукна, показывал товарищу и недовольным голосом увещевал:

— Ну, возьми этую! Гляди — суконная!

— А на кой мне она леший? На селе надень — на смех подымут!

— Ну, штаны возьми! — уговаривал второй и, пряча в будку китель, достал оттуда же генеральские брюки.

— С лонпасами? — возмущенно крикнул первый, вытягиванием шеи помогая углотнуть плохое, не разжеванное сало.

— А иде ж тебе без лампасов узять? Они все брюки теперь офицерские.

А Евстигней молил из заключения:

— Ну, застрелите, што ли! Легче моему нутру будя. Эй вы! Люди вы, али дьяволы?

Первый часовой, не глядя, ткнул штыком в решетку, чтобы прекратить надоевшее ему нытье и спросил у второго:

— А пошто ж ты сам их, офицерские, не носишь?

— Ну, знамо, пошто: боязно!

— То-то и да-то: знамо! А эти все в крови…

Он бросил последний кусочек хлеба в рот, взял винтовку на руку и заговорил рычащим голосом:

— Я и говорю — ежели такая собачья должность — лучше самим к стенке стать!..

Он подошел к толстой каменной стене, со злобой сковырнул штыком вместе со штукатуркой брызги свежей крови и отвернулся.

Другой же, пнул узел с одеждой в собачью будку, схватил винтовку и бросился на не унимавшегося Евстигнея.

— Да замолчишь ты, ай нет сегодня? Жилы вытянул — канючит дьявол!

Он повернулся к первому.

— А мне, думаешь, сладко: хошь — не хошь, стреляй людей? Што ж мы каменные?

— Ну, што-о же это? — доносился голос Евстигнея. — Где же Бо-ог-то?

И это слово окончательно взбесило часовых. Они оба враз бросились к окошку:

— Молчи, сволочь! Я те Бога покажу-у!

И тут же оба вытянулись и встали по уставу.

Из монастырской ограды шла кучка красных командиров, а впереди шел жиденький человек в белой рубахе и в черных выпущенных брюках. По бокам его, на низко оттянутом поясе, висели два револьвера, а в левой руке размахивался портфель, пышный, как подушка. Видно было, что он тут самый главный, так, как один из командиров, высокий настоящий офицер шел возле него почтительно, почти бочком и, говоря, наклонялся, прикладывая руку к козырьку.

Маленькому был неприятен этот большой рост и он недружелюбно поднимал свое лицо кверху так, что его военная фуражка съезжала на затылок. А так как волосы у него были длинные, как обычно носят поэты, музыканты и художники, то бритое, бледное и нервное лицо его напоминало лицо женщины. Он шел быстро, сгорбившись, широко размахивая правой рукой и беспокойно бегая глазами по сторонам.

— Пора понять, товарищи, мои задачи! И они вовсе не мои, не личные. За мною стоит пролетариат всего мира. Следовательно, я не могу поступаться его интересами из-за каких-то десяти монашек!

— Но, товарищ политком! — обидчиво сказал высокий. — Я говорю, что у солдат из-за монашек непременно будет свалка. А это отразится на всем нашем задании.

— Что значит свалка? — даже остановился политком на месте.

Он начал не доверять офицеру.

— Не хотят расстреливать! — с ужасом на лице доложил второй из свиты, толстенький и тоже настоящий офицер. — Говорят — пусть нам дадут их сперва на утеху, а мы, дескать, не выпустим.

— Это возмутительно! — взвизгнул политком. — Я не позволю пачкать наше знамя узаконением разврата и насилия над женщинами! Расстрелять всех до единой и немедленно! И, пожалуйста, без колебаний!

Он отвернулся и, приближаясь к часовым, запальчиво крикнул:

— А вы тоже не хотите исполнять приказ?

Он неумело выхватил из кобуры револьвер и в слабой женской руке его револьвер закачался от непомерной тяжести.

— Тогда я вас самих поставлю к стенке! Латышей, китайцев вызову! Что?

Первый из часовых взглянул на политкома и обозлился на него за то, что рядом с настоящим офицером он был жалок, а кричал, как путный, а главное, что он был худ и сгорблен и плюгав.

— Ну, што ж и ставьте! — буркнул часовой. — До куда ж убивать усех?

Отважился поддакнуть и второй часовой:

— Узяли монастырь, поживились и довольно…

Политком ударил револьвером по кобуре и повернулся к офицерам.

— Вы слышите, товарищ наштакор? Это называется сознательные, твердокаменные люди? — он повернулся к часовому. — Да понимаешь ли ты, товарищ солдат, кого ты оскорбляешь? Я семь лет на каторге страдал, а ты говоришь: поживились!

— Добром расхвастался… — буркнул первый часовой.

— Товарищ комендант! Я ставлю вам на вид эту распущенность. Я не могу этого допустить!

Наштакор не выдержал этого замечания.

— Товарищ политком! Ваши наставления нам вы можете делать не здесь перед солдатами, а в помещении штаба.

— Что? Вы меня учите?

— Я не учу вас! Но мы сюда пришли дело делать, а не с солдатами пререкаться. Извольте дать мне языка из арестованных! Мне дорога каждая секунда. Повторяю вам: на фронте далеко не все благополучно…