Былина о Микуле Буяновиче — страница 52 из 58

Но, замкнувши комнаты, он проходил пустыми гулкими покоями и сразу вспоминал, что что-то деется на свете страшное. Какие-то все люди приезжают, уезжают, прицеливаются в замке жить, но поживут день-два в уютных службах и невидимо скрываются. И всегда что-нибудь увезут с собою, а жаловаться некому. И князь с княгиней не известно: живы, нет ли.

А все-таки он ждал их. Каждый день с утра до вечера и по ночам, когда плохо спалось в своей высокой и большой лакейской комнате, все просыпался и прислушивался, не звонят ли, не стучат ли.

И вот дождался. Прискакал в черкеске офицерик без погон. Вбежал в покои как раз, когда старый слуга был в комнатах княгини.

— Ага, да тут есть и кровати! — весело воскликнул офицер, не здороваясь со стариком и, думая занять именно эти покои для главного начальника, а может быть и для себя.

— Так точно. Имеются, — с достоинством сказал старик.

— А почему же до сих пор постели никто не забрал? Удивительно!

— Потому что охранял я, замыкал, а людям говорил, что потолки падают: опасно.

— А мне бы тоже соврал, если бы я не вошел сюда?

— Уж не знаю, как сказалось бы. Может, и не соврал бы.

— А знаешь, кто я?

— Не могу знать.

— Я адъютант атамана Лихого. Слыхал про такого?

— Все может быть, — уклончиво ответил старичок.

— И мы сейчас княгиню вашу привезли! — сказал офицер, испытующе глядя в глаза слуги. — Рад, небось?

— Все может быть, — опять сказал старик, но голос его дрогнул, а глаза моргнули, спрятались под густыми пышно-желтыми бровями, потому что старик склонил голову, как будто поклонился офицеру, дескать: воля ваша, можете шутить над старым человеком.

Но в глубине покоев гулко застучали тяжелые сапоги и звон шпор. В сопровождении Терентия вошел Лихой. Он был выбрит и одет в белую лохматую папаху и черную кавказскую бурку, и от этого, высокая фигура его казалась огромной.

Адъютант вытянулся, а старик затрясся еще больше.

— Чего трясешься? Разве я похож на князя вашего грозного?

— Все может быть…

— Нет, не может. Не хочу я походить на картавую эту породу. Я есть царь Буян, и хожу — гуляю спьяна!.. Слыхал, али нету?

Лихой пощупал постели на кроватях, поглядел на себя в огромное зеркало, а старик слабо, добродушно ухмыльнулся его шутке и сказал:

— Ну, что же, дай вам Господи здоровья!

— Ну, против Господа мы еще поспорим, — сказал Лихой, — А ты смотри — кулак у меня здоровый, ежели, в чем провинишься — сразу зашибу.

— Наше дело маленькое: всем служить беспрекословно.

— Не мне будешь служить, а барыне своей. Хворает, — ворчнул он тут же, — Ночью, чуть по дороге, не умерла… Да смотри: ежели поправится да сбежит отсюда: подожгу дворец и тебя на вертеле изжарю!

Но слуга, как бы не слышал этих обидных угроз и продолжал покорно:

— Здесь им будет хорошо. Княгиня наша тут жила.

— Приведите пленную, — сказал Лихой адъютанту и когда тот легкой щегольской походкою вышел из комнаты, атаман показал на балкон. — А ну-ка отвори мне дверь туда.

Слуга с трудом с помощью Терентия открыл дверь.

Солнце золотою мягкой струею влилось с балкона и заиграло на позолоте кресел. Легкий ветерок пошевелил на окнах занавески. Лихой толкнул ногою кресло, подкатил его к балкону, сел и, глядя в парк, на сияющий под солнцем синий пруд, сказал:

— Да, брат, Пятков! В эдакой хоромине нам с тобою еще не доводилось бывать. Вот царствовали люди, а?

— Так точно, господин атаман! — ответил Пятков, поправляя сзади некрасиво подвернувшуюся бурку атамана. — А теперь и мы поживем.

— Так точно, говоришь? Поживем-то, поживем, да вот на долго ли?..

— Постараемся! По-солдатски громко выкрикнул Терентий.

— А стоит ли стараться-то?

— Не могу знать! Теперь власть-воля ваша. Куда поведете — туда и мы пойдем, господин атаман!

Слуга стоял у входа, и, услыхав шаги во внутренних покоях, открыл дверь… Челюсть его отделилась, точно отвалилась от густых усов, глаза расширились, а руки не повиновались. Хватал ими стриженый подбородок и не мог достать его.

Княгиня была в черной длинной офицерской бурке. Голова ее была завернута в желтый верблюжий башлык, из-под которого выглядывало землисто-бледное, изможденное лицо, озаренное большими черными глазами, как две звезды.

Войдя в сопровождении адъютанта, медленной усталой походкою, она как бы намеренно не узнавала своего слугу и свою комнату и остановилась посреди. Со стены на полсекунды ей ласково улыбнулся портрет молодого князя, но она быстро опустила взгляд и стала ждать допроса или приказания. Она еле стояла и, шатаясь, взялась за спинку первого попавшегося кресла.

Лихой, залюбовавшись парком и задумавшись, не сразу обернулся. А когда увидел женщину и застывшего, что-то понявшего старика, не посмевшего приветствовать свою госпожу, вскочил с кресла, широко шагнул к княгине, еще шире размахнул вокруг себя рукой и заговорил, стараясь улыбаться:

— Ну, вот живите здеся, в полном спокое! Поправляйтесь. Можете в садах гулять. Одним словом, будьте как бы дома. И все вам будет представлено, — он повернулся к адъютанту. — И штобы их никто не беспокоил.

Адъютант послушно подщелкнул шпорами, и звук их отозвался в пустых комнатах. Так стало тихо после приказания атамана.

Княгиня все еще стояла и, ни слова не сказав, подняла глаза на атамана, презирая и сжигая ими все, что он предлагал ей.

И опять под этим взглядом покоробился, изогнулся в сторону, потом и рассвирепел Лихой:

— Ну? — крикнул он на адъютанта, Терентия и слугу, показывая им на дверь. Сам же отошел к окну и забыл то, что он хотел еще сказать княгине.

Адъютант с Терентием вышли, а слуга, вместо того, чтобы покориться приказанию атамана, бросился к ногам княгини и, хватая ее мозолистые грязные и загорелые неузнаваемые руки, начал целовать их и шептать:

— Ваше сиятельство! Матушка! Да вы ли это? Господи помилуй! Ваше сиятельство!..

Княгиня высвободила у него руку, положила ее на плешину старика и ласково погладила ее. И эта ласка пробежала теплою струей до сердца старика, а от сердца целою волной огня мгновенно возвратилась к сердцу самой женщины и у нее впервые за трое суток появилась на лице улыбка, слабая, кривая, похожая на судорогу скорби.

Атаман искоса взглянул в лицо княгини и, увидав эту улыбку, потерял все свои думы и слова. И медленно, стараясь не стучать сапогами, вышел из комнаты.

И только теперь княгиня оглянулась вокруг и увидела все на своем месте, чудом сбереженное. Но все это великолепие и ширь, и свет, и парк, и пруд, и шевелящиеся кружевные занавески — только еще глубже оскорбило ее тем, что все это существует, чтобы нанести ей последний, самый тяжелый удар.

Она шагнула и, не имея больше сил стоять, неловко повалилась на кресло. А слуга ползал у ее ног, целовал ее одежду и шептал:

— Матушка! Прости ты меня старого дурака! Ведь я вас предал. Ведь они не знают, что вы наша-то княгинюшка, а я взболтнул!..

— Знают, — уронила женщина и набрала в грудь воздуха, чтобы скорее спросить про главное, но не решилась, потому что самое страшное было впереди и, погасивши в себе все надежды, отвернулась от лица слуги.

Но у старика вдруг залучились светло-синие глаза, задрожали брови, и вместе со слезами на княгиню брызнул тихий и уверенный, по-новому окрасивший все земное, свет.

— А князенько-то маленький…

Княгиня зажала ему рот рукою и сказала:

— Замолчи, не надо!..

— Да, ты не сумлевайся… — поняв ее, начал старик снова.

— Не надо лгать! Не надо лгать, Кирилыч! — прервала она. — Теперь мне уже ничего не страшно. Говори: где он схоронен?

— Да, матушка, княгинюшка! Он здоровехонек! На днях видал его своими глазоньками. Только что, конечно, у пастуха растет, в простом быту. Тут, верст пять, не боле…

— Неправда! — крикнула княгиня, но в крике этом была уже робкая радость и мольба последнего отчаяния: зачем ты меня мучаешь? Ведь я хочу еще надеяться!

— Да, матушка! Ваше сиятельство! Он жив-живехонек! На ножках бегает, лопочет уже… — старик слезливо всхлипнул, — Пастуха тятькой зовет, а пастушку — мамкой. Поверьте слову, матушка! Не стану я на старости вам врать.

Но княгиня все еще не верила ему. Не верила, а улыбалась от внезапной радости, но только радость эта окончательно лишила ее последних сил. До сих пор каким-то чудом несла себя, держалась, третьи сутки без еды, без сна, в сплошном кошмаре. А вот дошла до последней сладостной неправды или правды и повалилась на плечо Кирилыча и только прошептала, задыхаясь:

— Пощади меня, Кирилыч! Пощади, голубчик!..

Старый слуга плакал и смеялся и не знал, что делать, но позвать на помощь «этих» не решился. Сам отваживался, раздевал, укладывал и ворковал над нею, как над маленькой заснувшей девочкой.

…А над лесами и далями солнце проходит. Солнце проходит, не считая дней: пусть считают живущие.

Идет оно через леса, через горы и через реки.

И синие дальние лесные гривы, и синее небо, чисто и ласковое, и какое оно хорошее, какое же оно ненаглядно-голубое и неохватно-нежитейское! А на небе? А на небе: есть Бог или нету никакого Бога? Если есть Бог на небе, то, значит, нету Ему никакого дела до нашей земли-планиды!

Ну, есть же хоть какой-нибудь земной главный судья праведный, к которому бы можно прийти запросто, ударить лбом с размаху и просить-молить:

— Господи, Господи! Можно ли когда-нибудь убийце-лиходею душеньку свою из муки-ада вызволить?..

А над лесами солнце играет, ни о чем не думает. Проходит мимо, высокое, чужое солнышко. Чужое и не греющее и не радующее разбойника, едущего по лесной дороге на чужом коне прекрасном и к чужому дому чудно-белому, населенному разбойниками и с княгиней пленницей… Но только не сестрицей-лебедицей всех она встречает, не готовит на сорок приборов стол-трапезу, не щебечет каждому словечко ласки и привета, а безмолвной, замкнутою чародейкой затворяется в своей палате, опускает занавески на день, и одно у нее слово к атаману: