— Ах! Матушки мои родимые! — завизжала бабушка Устинья, заметалась по избе. — Где же у меня обутки-то? Да куда же это шаль-то я девала? Господи, помилуй. Эдакое варначье! Вот арестанты экие. Петрован! Не видал ли ты мои валенки-то? Господи прости!
Но Петрован без шапки, выбегая из избы, крикнул ей:
— Дыть, ты ему их отдала, Микулке.
— Да што же это, батюшки! — застонала бабушка Устинья и бросилась на улицу босая и раздетая.
Илья выглянул следом за нею из избы, но тотчас захлопнув дверь, с усмешкой озорника стал держать ее за скобу.
— Ты опять тут?.. Отвори!.. Прокляну! Отвори — прокляну!
И у Ильи сейчас же опустились руки.
— Ну, вот. Опять и прокляну! — сказал он, с унылой покорностью впуская мать в избу.
Спиридоновна, с прикушенной губой и искаженным злобою лицом, стала искать в избе что-нибудь потяжелее, чем бы ударить сына, но на глаза ей не попалось ничего, кроме бабушкиной прялки.
— Вот я тебя сейчас. Я-т-те пок-кажу-у!
И неумело, по-бабьи взмахивая прялкой, она зацепила ею за полати и, не успев ударить сына, на двое переломила прялку.
Илья не мог удержаться от смеха и промямлил прыгающим голосом:
— Ну, вот! Чужую прялку изломала.
— Прокляну-у! — завопила Спиридоновна.
— Да ну, иду, иду я… Не кричи ты, Бога ради! — испуганно сказал Илья и вышел.
Спиридоновна, трясущимися руками сложила прялку и, озираясь, торопливо положила ее на прежнее место, будто целую. Поправила, выпавшие из-под шали волосы и вышла из избы, оставив дверь не запертой.
В избу медленно вползал пар и таял, пока мороз не вытеснил его. С улицы стали близится и нарастать суетливые, бестолковые крики бабьих и мужицких голосов, заглушавших совсем охрипший, задыхающийся вопль Микулки.
— Да, дитятко! Вот каторжное отродье! — вопила бабушка Устинья, вбегая в избу первой и стуча по полу закоченевшими босыми ногами. — Да будьте вы со свету прокляты! Да родимый ты мой, дитятко! — причитала она, плача без слез. — Чем он помешал им? Что он им доспел худое?
— Снегом надо. Снегу! — кричал Петрован, внося паренька в избу. — Заприте дверь-то!
Но в дверь пестрой вереницей входили любопытные подростки и, протискиваясь между ними, в распахнутой куцевейке, с выбившейся из-под платка тяжелой косой вбежала Дуня. Она голыми руками внесла пригоршню снега и быстро стала тереть ноги брату. И как-то вышло так, что вошедший следом за ней Проезжий, очутился возле Микулки и голос его звучал потерянно в общем хоре беспорядочных и бестолковых криков:
— Спирту надо! Спирту, хоть немного.
— Господи! — звенела Дуня, — Ноги-то у него, совсем как кости белые.
— Три, три шибче ту! Я эту! — крякал Петрован, — Где его тут спирту-то взять? — тут же проворчал он на Проезжего.
— Ой-ой-ой! Оой-о-ой! — вопил Микулка и бабушка Устинья сердито утешала его:
— Ну, вместе умирать будем! У меня тоже ознобились. Веселее будет. Не кричи.
— Ой-ой-ой! Ноженьки отпали! — выкрикнул, наконец, Микулка внятно.
— Не отпали еще! — ответил ему Петрован, обрадовавшись, что парнишка может говорить. — Не отпали еще, погоди. Дай-ка, барин, снегу-то еще сюда мне.
Проезжий бросился на улицу, как бы польщенный поручением мужика, а Дуня спрашивала у Микулки:
— Да ты пошто же без обуток-то? Рученьки-то давай сюда. Эх ты, весь в ледышку обратился.
— Водки бы хоть рюмку! — кто-то сказал в толпе и Проезжий тотчас же хотел послать за водкой, но не знал, как это сделать, чтобы снова не обидеть Петрована. И только строже повторял:
— Немедленно надо водки купить скорее.
— Какая тут водка? — огрызнулась бабушка Устинья, — Уцелела бы у нас тут рюмка водки!
— Краснеет эта. Кровь пошла.
— А ты пошто, мужик, до крови-то? — охнула бабушка Устинья. — Ишь, кожу содрал. Эка, постарался!
— Ничего! — храбрился Петрован, — Раз кровь пошла — значит не душевредно. Не кричи, сынок. До свадьбы заживет.
— Ой, ой, больно!
— А-а! больно? — веселее отозвался Петрован, — Ну, раз боль чувствуешь — значит ноги твои. Экой стыд: мужик на льду обутки потерял. Теперь и вырастешь — не забудешь. И замуж за тебя ни одна девка не пойдет.
— Ах, ах! Сирота ты моя горегорькая! — стонала бабушка, — Только на минуту с глаз спустила. Ну, варначье! Вот какой у нас народец! — уже для сведения Проезжего прибавила она.
В избу впопыхах вбежал Илья, и внес с собой обледенелые потерянные валенки.
Кто-то из чужих, увидевши Илью, сказал ему:
— Ну и крепкий же парнишка. Вот чертенок!
И все чужие постепенно вышли из избы, а Илья стоял, не выпуская валенок из рук и с открытым ртом смотрел на Проезжего и Дуню.
Микулка стал кричать сильнее. Голос у него направился, испуг прошел, но боль в ногах усиливалась, рвала и жгла, особенно в том месте, где висел клочок сорванной отцом обмерзшей кожи.
— Но почему он оказался без валенок? — спросил Проезжий, обернувшись к Илье.
Илья бросил обутки к ногам бабушки Устиньи и остался стоять в надвинутой на брови шапке, в рукавицах, растерянно и жалко ухмыляясь. Он удивился — почему Проезжий оказался снова в этой избе, но вопрос Проезжего — окончательно сбил его с толку. Хлопнув рукавицей себя по шубе, Илья вздохнул и сказал, глядя только на Дуню:
— Стоит, сказывают, на речке. Рот-то разинул, загляделся, а под ноги-то наледь подплыла из проруби. Валенки-то и примерзли. Он шагнуть хотел. Да и вывалился из обуток, как мышь. Ну, ребятишки обступили — хохот. А он, сказывают, бежать. Эх ты, холостяга! — заключил Илья, наклоняясь над распухшим и красным Микулкой.
— Тоже на народ пошел!.. — сказала Дуня, — Святки справлять…
И Микулка, чтобы показать, что он в самом деле молодец, еле вставил в дергающие все его тело всхлипывания:
— Я, как вырасту… Дак я им всем… Задам!
Окончательно развеселился Петрован, будто ему стакан водки подали. Он даже позабыл о том, что полчаса назад готов был рвать зубами Приезжего, чужого, странного и таинственного человека, а теперь, все более смеясь и возбуждаясь, начал говорить, выбрасывая из себя слова, как раскаленные камни.
— Да, ваше благородие, вот погляди-ка, полюбуйся на житье наше. Приедешь в город, станешь сказывать, как святки у нас праздновал. И смех и грех, ей-богу! Другой раз бежишь за возом да и ну плясать. Из глаз-то искры от мороза сыплются, слезы горохом стынут, а ногами-то веселую разделываешь. Не даром говорится: нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
И Петрован все громче продолжал, обращаясь уже к сыну:
— Запоешь брат, сын Микула, когда век затянется, а житье-бытье поглянется. Хе-хе-э! А ну-ка, сын, пошевели ногами. Согни!
— Встань, встань, Микулушка! — радостно сказала Дуня, видя, что Микулка действует ногами.
И Микулка, все еще крича и ноя, быстро встал на ноги на мягкую кровать.
— Стоит! — сказал торжественно Проезжий.
— Отошел? — радостно спросила бабушка Устинья.
— А ну-ка, попляши, сынок! — крикнул Петрован.
И Микулка, не переставая орать, стал привскакивать, держась за шею Дуни.
— Не надо, Микулушка. Не надо, брателко! — голос Дуни задохнулся и потух, а лицо ее спряталось возле лица Микулки.
Стоял, смотрел и слушал Проезжий, и позабыл, где он и что это вокруг такое? Сон, театр, кошмар или действительная жизнь?
«Да, вот они какие настоящие богатыри!» — сказал он про себя.
— Да будя плакать-то! — посоветовал Микулке Илья, которому этот крик мешал понять, когда и зачем Проезжий снова очутился здесь? — Видал на улице-то маскировщиков, — спросил он у Микулки, — Шиликуны вот экие, носатые. С горбами. Слышишь?
— Пляшут? — спросил Микулка, пересиливая боль и слезы и прислушиваясь.
И все прислушались. Петрован даже продул дырочку во льду на стекле окошка и поглядел одним глазом на улицу.
— В ваш дом, Илюха, ломятся, — сказал Петрован и озабоченно опять остановился возле сына, — Ну, похвораешь — не беда, вот горячка бы не унесла тебя.
— На печку, — всхлипывал Микулка, — Боюсь шилкунов.
— Ах, ты пряник мой медовый! — подбегая к нему замурлыкала старуха и с трудом, большого, долгоногого, потащила внука на печь, — Пойдем, родимый мой, погреемся. Я сама-то ноги свои едва чую. Пальцы-то прихватило, как железом накаленным обожгло.
Вскоре Микулка притих на печке, а вслед за тем в избе наступила тишина, неловкая и напряженная. Как бы не зная о чем говорить, Проезжий, Дуня и Илья разошлись в разные углы избы.
Петрован стал прибирать раскиданные, таявшие на полу комки снега.
Первая нарушила молчание бабушка Устинья. Устроив внука, она взялась было за прялку и увидела, что прялка сломана.
— Да это кто же, матушки, у меня прялку-то сломал? Чьи это чертячьи руки тут ходили без меня? — и пошла кричать, все прибавляя голосу, — Ну, скажи ты — новая напасть! Я теперь, ведь, вовсе, как без рук, останусь. Кто мне даром-то починит ее, а?
Тихо подошла к ней Дуня и шепнула:
— Не тужи, бабушка. Может это к счастью. Может тебе и не придется больше мучиться.
В избе снова наступила тишина. Все ждали и смотрели на Приезжего. И Приезжий, не смотря ни на кого, точно стыдился своих слов, сказал:
— А ведь я, Петрован Василич, шел к тебе ссориться, а вот из-за Микулки-то и позабыл об этом.
— Вам с нами связываться — кака нужда? Конечно дело, я в прошлый раз погорячился, извините, а только наши с вами дела совсем особь статья.
Илья даже рот открыл и переводил жадные глаза с Дуни на Проезжего, а с Проезжего на Петрована.
— Конечно, ты можешь мне опять сказать, чтобы я ушел от вас, но теперь я не уйду, пока мы не помиримся или окончательно не подеремся.
Петрован расхохотался хорошо, открыто, просто.
— Вот это будет ловко! — сказал он, не зная, чем занять свои руки и куда глядеть.
Стараясь не смотреть на Илью, Дуня затихла возле бабушки Устиньи, и руки её теребили конец, свесившейся через плечо, косы.
— Видишь ли, Петрован Василич, — продолжал Проезжий, — Твоя дочь пришла ко мне в слезах сегодня и я… Я, конечно, понимаю ее. Не знаю, как тебе сказать, но… Мне вас обманывать нечего. Я хочу сказать, — он хотел говорить проще, но путался в словах и нескладно продолжал: