Былинка в поле — страница 20 из 49

- Политик ты, борода дремучая, - ронял Острецов, остывая.

- Кучерить должен один, - стоял на своем Кузьма.

- Царя захотел? - уже с привычным подшучиванием поддел старика Острецов, подмигивая Автоному.

- Без твердой руки расползетесь, как раки. Своевольники вы.

Нехорошо было на душе Автонома, стоял у печп, подпирая плечом косяк. Мучили с Захаром друг друга перебранкой, будто легкие надрезы по сердцу ножом проводили. Скоро ударит двенадцатый час вековечной жпзпн села... Рязанский поэт-горюн, мечась, плакал перед те:,г.

как голову сунуть в петлю: железный гость тянет к горлу равнин пятерню... "Пить я не умею, в петлю меня пока не тянет", - думал Автопом, едко жалея и презирая горькую слепоту этих близких ему людей.

- Такая судьба у России. Размечтается, на птпчек глазея, в песнях позабудется, глядь, а у других новая мапшнцшка засвистела. Очнется Россия, давай догонять, только лапти с избитых ног летят ошметками, - почти себе под нос бормотал Автоном и, подхваченный тяжким чувством перечить Острецову, добавил далеко не то, что думал: - Видно, вываливай язык, а заграницу обскакивай. Не ты, говорун-активист, а мы захлестнемся в этой гонке. Ты будешь только горлом трудиться...

- Чьим ты голосом запел? - снова подступил к нему Острецов, избычившись.

Автоном сжался.

Семка положил руку на плечо его - дрожало оно, как у собаки перед рывком на зверя.

- Возьми, Автоном, докажи, что ты комсомолец, - упрашивал Семка.

Автоном вынул из кармана несколько ассигнаций, положил на стол, потом пересчитал полученные от Острецова облигации, взял с загнетки сппчкн, чиркнул и поджег одну облигацию.

- На, прикури, Захарка!

Кузьма горой встал между сыном и Острецовым.

- Смолчи, Захар, уговоритель и наказатель. И ты, Автономша, пдп к молодой, - повелел Кузьма. - Какого лешего не поделите?

- А об этом, дядя Кузьма, мы потолкуем с Автономен:

как-нибудь в темном уголке, - сказал Захар. Шагнул было в горницу проститься с Марькой, но натолкнулся на локоть Автонома.

На третий день после свадьбы Семка Алтухов вызвал Автонома на комсомольское собрание хлебовской ячейки, а Тимка Цевнев, член волостного комитета, после горячих споров добился своего: исключили Автонома Чубарова из комсомола за венчанпе в церкви.

С топ поры и закачало Автонома из стороны на сторону.

Знаток людских душ дядя его Егор-пи объяснил родным и близким так: высоко-де вознесся синеглазый и, чтоб спуститься, стал ловить мякпну, летящую с токов, и вить из той мякины веревку, а его раскачало то в Казань, то в Рязань, а то в Астрахань, и болтался он до сё дня между небом и землей. Долго ли удержит его веревка и куда, сорвавшись, упадет он неведомо.

- Становись, Марья, за хозяйство. Учись женской науке не давать себя в обиду, детям матерью быть, мужу - советчицей, а не потатчицей. Только с виду простая бабья забота, а на ком дом-государство держится? Мужик - работник, вояка. Нынче жив, завтра - война сожгла.

Вдовами держится жизнь после смуты. Бабы жпвущи долгом перед детьми. Учу я тебя, а сама спохватываюсь - не на камень зерно кидаю? Уж очень ты добра. Сердце на л адонп держишь, не хитришь. Пускай муж-то разгадывает всю жизнь тебя. А ты как увидишь его, ноги подгибаешь, полымем горишь. Чай, надо и обижаться в меру.

- Люблю я его, матушка.

- Тьфу! С умом надо любить, с бабьей ловкостью.

А ты как есть дите. Чай не в куклы играть - жизнь-то прожить в уважении. Ох, Марьюшка, плохо не было бы...

Часть вторая

1

В губернский земельный отдел бывший комиссар Онисим Колосков явился в кожаной тужурке, кавалерийских брюках из кожи и сукна, с наганом в кармане, с орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке. Четко выстукивал по гулкому коридору огромного здания бывшего земельного банка, не поворачивая голову, косил стригущими, как у козленка, глазами на окна за ними на холмистой возвышенности, туго опоясанной кирпичной стеной, дичало пустовал женский монастырь, меж каменных плит вымахивала трава, давно не мятая Христовыми невестами.

Обезлюдела святая обитель с того августовского утра, когда колосковский отряд посек саблями на подворье монастыря отчаянных из летучего карательного отряда.

Под каменной аркой двустворчатых дубовых ворот приколенилась перед иконой божьей матери совсем молоденькая черница. В сурово-смиренную обитель загнала ее тоска по убитому в Галиции жениху лишь за полгода до публичного сожжения на площади портрета отрекшегося от престола царя.

Черный плат оттенял невинную белизну тонкого, тихой нежности лица. Самозабвенно устремленный к богородице взгляд перехватил Колосков, и разом заныло в душе его, и он проглотил вместе с горькой слюной не слетевшее с уст обличительное слово. Кинул в ножны крапленную красной росой шашку, легче ветра спорхнул с коня, нагнулся к скорбящей.

- Иди в мир, молоденькая... Просторный он после прополки...

Пуля резанула по шее, будто молнией захлестнуло.

Жарко застило глаза, потянуло к земле незримым воротом.

Уже потом, в госпитале, рассказала Паша, как напугала ее цевкой ударившая кровь из его шеи, навылет пронзенной пулей. Черным платком перевязывать стала, да ординарец отстранил, матюкнув как-то по-особенному, поинтернациональному, - свиреп был тот, в папахе, густобровый мадьяр. В госпиталь, в монастырскую трапезную, допустили ее к Колоскову лишь на третий раз. когда назвалась она двоюродной сестрой. Госпитальный старшой даже нашел, что глазами похожи, только у Колоскова - озорные, а у сестры великопостные.

Затерялась где-то в людском разнолесье та девушка Паша, а воспоминания о ней нет-нет да шевелились в сердце родничковым ключом, больно и сладко.

Заведующий губземотделом, с зачесом назад, в толстовке с матерчатым поясом, покашливая в кулак, сказал, окая с колесо, объемно:

- Бой дали троцкистам и правым оппортунистам на губернской конференции видал какой. Извертелись вконец: мол, социализм строить можно, но не построить. Ты кинул в них увесисто: мы, рабочие, делаем паровозы, знаем, что не зубочистка получится, а паровоз. Так вот, дорогой товарищ Колосков Онпсим, хотя собачий хвост и воображает, будто он вертит собакой, а не наоборот, всe же ощутимо давят кулаки на хлебном фронте. Горько! я т и ненадежен каравай классового врага. С полынком. Потому Политбюро решило создавать зерновые совхозы. Директором одного из них ставим тебя, дорогой приятель.

П фамилия твоя хлебная.

- Батенька мой, да у меня образование какое? Три класса прошел, на четвертом споткнулся. Скотеко-прцходское.

- Я сам затрудняюсь по части запятых. Иной раз з письме к ученому приятелю накидаю запятые в копце:

расставь по надобности, лишние зачеркнуть можешь. - Заведующий подошел к карте, обвел карандашом участок. - Около пятидесяти тысяч гектаров. Осваивай. Как?

Я не знаю. Будешь ты, Колосков, представителем рабочего класса, веди партийную линию на селе. В тех глухих местах совхоз примером и опорой должен быть. А природа строгая, капризная. Иногда дождь идет не там, где просят, а где косят, не где пыль, а где был.

Он вынул из сейфа пачку денет, отсчитал сто новеньких пятерок.

- На переезд и одевку. Отчета в расходовании этой суммы не требуется. Только распишись.

В костюме, с новым чемоданом ехал Колосков в международном дубовом вагоне. В Бузулуке подсел в купе бакалейщик из Хлебовки, Ермолай Чубароз, - ездил навестить дочь Люсю, студентку педтехнпкума. Зачесав рыжие космочки за прожаренные зноем уши, он завистливо восхищался хозяином маленького бузулукского заводика по изготовлению деталей к сельскохозяйственным машипал.

- Из ничего пошел в гору! - И с горечью несбыточного вожделения вздыхал: - Эх, волю бы ему... министр!

Да ведь не дают развернуться! Ну, а ты, Онисим Петрович, чем промышляешь?

- Хлебом и скотом! - весело ответил Колосков. - А не прижмут? допытывался Ермолай.

- Меня? Не прижмут! - сметливо подмигнул Колосков, поглядел на благообразное лицо в пробрызнувшейся сединой бороде.

За пивом Колосков открылся, кто он.

На станции Гамалеевка сошли чуть свет: Ермолай с сумкой за спиной, опираясь на дубпночку, Колосков с кожаным чемоданом, плащ кинул на плечо. Красно согревалась заря за тополями. Позевывал начальник станции в белом кителе, красной фуражке, с жезлом в кризот:

руке.

Задержались на перроне ради интереса. Подкатил поезд Льва Троцкого, отправлявшегося в ссылку в Арысь.

А пока поезд стоял, воняя первоклассными вагонами, адъютанты вывели на разгулку свору охотничьих собак, Лопоухие кобели, не теряясь, не обращая внимания и суматошный брех местных крестьянских дворняг, с победоносным презрением поднимали ноги у столбов и кленов, оконтуривая захваченную ими землю.

Из окна срединного вагона желтоватой краски высунулось резко очерченное, с лезвием-бородкой лицо Троцкого. Сняв пенсне, он смотрел на зарю выпуклыми, мутными спросонья глазами, ероша ржаво побитые сединой кудри.

Когда поезд, дернувшись взад-вперед, тронулся, Колосков поймал взгляд Троцкого: застоявшееся презревг и скука отяжелили этот взгляд до тоски... Перед ним разметались те самые русские деревни, которые он с ожесточенным высокомерием называл насквозь контрреволюционными и которые город должен подвергнуть беспощадной военной колонизации. Считавший себя наполовину мужиком, Колосков сильно гневался на Троцкого даже сейчас, когда он, поверженный, отправлялся в ссылку.

А Ермолай уже вдогонку вилюче раскачивающемуся вагону вроде позавидовал:

- Впереди нас пущают. И тут почет! Коснись нашего брата хлебороба, небось пешком погоните...

- Мертвым всегда уступают дорогу на могилки, - сказал Колосков.

...В Хлебовке во дворе сельсовета Колосков встряхнул пиджак, кепку, надергал сена из-под бока спящей в пролетке под навесом женщины, обмел сапоги. Сел на крылечко в тень, закурил, улыбчиво поглядывая на смуглую, девически тонкую шею спавшей.