Былинка в поле — страница 7 из 49

- Я, мамака, не заяц, чтобы бегать. Однако жить у вас дольше не могу. Фиене скажите: мол, погиб я. Пусть она замуж выходит. Зачем ей понапрасну сохнуть на корню.

- Она хоть баламутная, да сердце-то женское... Весь вечер изводила себя ворожбой... - сказала мать.

- Ты, батя, пойдешь к попу, отслужишь по мне панихиду. Оставляю вам документы о моей смерти. Давно написаны надежным человеком. Только бумагу эту никому не показывай пока. Теперь я не Влас Чубаров, а Василий Калганов. Разумеете, что толкую вам?

Василиса перекрестилась перед иконой божьей матери:

- Грех страшный чужое имя красть, от своего отрекаться. Душа того человека, чье имя украл, взыскует.

- Не я виноват, что природное имя мое изветшало...

Два раза убивали, а я воскресал то пастухом Сеидниязом, то эскадронным кузнецом Калгановым. В тифу мне привиделось, будто я из самого себя вылез маленький, весь в белом, со свечой в руке и пошел уж другим человеком Васькой Калгановым, а Влас-то Чубаров лежит мертвый с саблей в руке... был у меня дружок Васька - смирный, приветливый. Срубили. Ну, да все оправдается, только бы с линии не сойти... Сейчас я чуток выныривать начинаю, а то вить на самом дне омута задыхался. Жизнь поверх меня бежала. Как облака над дорогой плывут, а дороге-то ужасно скушно дрогнуть на одном месте вечно.

- Ты, Влас, не в меня ли удался? - спросил Кузьма, с надеждой глядя на сына детскими глазами. - А то ведь я кем только себя ни почитал. Один раз афганцем, другой - немым прикинулся, мычу, а говорить нет веры.

Может, и ты так же вот заигрался в мечтах?

- Тебе было пять годков, крестная говаривала: лишку дошлый оголец, не своей смертью помрет, - сказала мать. - Не выходили из головы крестнины слова, когда мчали тебя вместе с конем распроклятые. Уж подыхали бы одни, так нет, потянули в могилку самую молодь. Уганов испортил тебя, затуманил голову, долгосппнный шайтан.

- Доверился ты Уганову, сгубпл себя. Сынок он князя Дуганова, хоть и приблудный. Да вить черного кобеля не отмоешь добела.

- Уганов, родные родители, земляного человека понимал. Митрий Иннокентьевич верил в душу нашего племенп, все чины и прозвания пошлп от земляного человека.

Попробовали бы умники прожить без нас - ни сеять, ни воевать. Ох, тяжела доля добытчика хлебушка. Беззащитен, как пшеничные колосья перед косой. Вот я в чем впноват? Пахал, сеял, чаял старость родителей скрасить.

Вывпхрили меня из дома, закружили, били, оглядеться ве давали, такие же разнесчастные били, как и я. Сколько раз предел вымаливал у бога: дай мне пожить хоть годик, повидаться с родными, а там вынай мою душу. Вот и достиг я, а помирать неохота, все во мне так вопит: чем я хуже, проклятее других? Аль на мне больше крови? А уж так натосковался по родной земле! Пальцами бы ее всю перемял, грудью согрел. Как вернуться на землю? Одпн пугал меня:

все равно, мол, всех хлеборобов ободноличат, как семечки в подсолнухе. Вымолачивать, видишь, сподручнее да жернозами давить на масло. А может, к лучшему - тогда мокрому дождь, нагому разбой не страшны.

- О, господи, - вздохнула мать негодующе. - Не сникай душой.

- Э-э-э, сынок! - как-то нараспев, с веселым легкомыслием суперечпл Кузьма. - Только под ногами клочок останется, и тогда мужичок, пусть будет стоять на одной ноге, другую подожмет и все равно засеет. Пальцами взрыхлит и засеет. Без него земля заплачет с тоски, кровавыми слезами умоются травы. Хлеборобы, Влас Кузьмич, всякие бывают. Нас три брата, одних матери-отца дети, а закваска разной крепости. Слова у всех людей одинаковые, а умыслы несхожие.

- Хватит, родные, ничего мне не страшно теперь, окромя черной молвы в народе. Спать надо.

- И то спи. Умаялся с дороги. Я студень наварила.

Поживешь, на свадьбе Автонома погуляешь.

Легли спать каждый на своем месте, но горе согнало всех в горницу.

- Иль уж деньги фальшивые делал? Или убил кого? - тоскливо маялся в темноте голос матери, сидевшей на лавке в переднем углу.

- Убивать приходилось, а к деньгам никогда не тянулся. Деньги все фальшивые, мамака, правильных денег не бывает.

- Помолчала бы, старая шишига, твоего ума только и хватает об деньгах звенеть, - все больше смелел Кузьма в потемках, свесив ноги с полатей. Мало ли кто в кого стрелял, брат - в брата, сын - в отца метился.

- Подарить милиционеру лошадь, он замнет, а? - прикидывала Василиса.

- Всю скотину, вплоть до коровы и овцы, запродам под корень, а начальство склоню к доброте и разумению, - хвастливо расходился Кузьма. Вить начальству тоже обуться-одеться надо.

- Лучше куски под окнами собирать всей семье, чем тебе, дитятко, горемычить...

- Каяться надо. С открытой душой - путь короче.

- Короче, а если... к могилке?

- Не дозволю губпть дите! - повелительно и упрямо сказала Василиса. Ты вон покаялся в глупости, подставил руки под кандалы, каторжанин. Не слушай его, Власушка. Око за око, зуб за зуб - так надо жить средь людей, покуда они не станут братьями друг другу.

- Нет, Васена, хомут свой каждый должен чувствовать, на чужую шею не наденешь. Жить надо сообща, роем, как пчелки. Чай, уж проходят дикие времена зубовного скрежета.

- Никогда времена эти не проходили, бородатое ты дите, право. Кровь за кровь - на этом жизнь заквашена.

Сука самая паршивая за щенка своего бросится на нож, так я-то мать!

- Времена! Даже бабы лютеют. А ведь создатель материнское сердце вложил в них для любви. Остановиться надо, одуматься, оглядеться. Сколько лет бьют друг другу, пора отдышаться, синяки растереть.

- Батя, я рад остановиться, а если - сомнут? Есть у меня человек надежа, посоветуюсь с ним. Служил я ему верой-правдой, головой и саблей. Он спасал меня, я - его. Может, блюл для своего оправдания. Связала судьба нас цепью - никакая разрыв-трава не порвет.

- И как же у вас все перевернулось? Трон царский рушили, помещиков зарпли вместе всем народом, а потом бац-бац - стрелять друг в дружку?

- Да так вот и получилось: хотели свою, крестьянскую правду отстаивать в особицу от красных и белых... с белыми Мптрпй Иннокентьевич тоже люто рубился поначалу.

Даже стариков бородачей из уральцев не щадил, а уж на что они темнота, староверы тугоносые. А как Цевнев наладился для красных последнее зерно под метлу забирать у хлебороба, продразверстку осуществлять, отнесло нас в сторону. Думали, временно. Оказалось - надолго.

- Так-то один будто понарошке запродал дьяволу душу, да бес-то не дурак, до сих пор катается на нем верхом.

Упадем завтра в ноги самому Захару Осиповичу Острецову, пусть креста на нем нет - сжалится. Росли вы вместе, одну грудь твоей матушки сосали. Не корми ты, Василиса, Захарку в то холерное лето, не жил бы сейчас.

- Вот и вскормила я, дура, кобеля.

- Не ту струну трогаешь, матушка. Кобель-то он по бабьей части, а так совестливый, умный. Все ходы-выходы ведут к нему. Далеко пошел Захарка, дай бог ему здоровья, - сказал Кузьма. - Общество довольно им.

- Захарка с детства ласковый телок, две груди сосал - своей матушки и моей. И сейчас, значит, по душе он всему обществу? И дяде Ермолаю? И Отчеву Максиму? - вкрадчиво расспрашивал Влас. - Дела! Попади похоронные бумаги в руки Захара - свалится камень с его души. Ведь он, поди, все еще страшные сны про меня видит? Придет время, и я гляну в его глаза, заикой сделаю.

Я бы сейчас наведался к нему, да как бы язык у него не вывалился на порог со страху, - хохотнул Влас в потемках. - А еще больше испугался бы он Илью Цевнева... если бы тот воскрес... - Вспыхнула спичка в его руке, и мать увидела, как он вынул из кармана черный револьвер и положил под подушку.

- Что же это такое, сынушко?

- Собачка-молчунок, а уж если гавкнет, до смерти напугает.

- Хорошие люди не носят таких потаенно. Выбрось в прорубь, - велел отец.

- Развяжу узлы - выброшу, да не один, а с камнем пудовым. Железо злое замучило, всю душу оттянуло.

- Тогда в амбаре-то... прости меня, сынок, - всхлипнул Кузьма. - А Захар что? Он не тронул тебя... Тоже с понятиями человеческими...

- Всем я давно простил, батя родной... простил без надежды, что мне зачтется...

6

Обессонел Кузьма. Летний вечер ожил в памяти. Тогда приковылял скрюченный соседский старичок Юдай, всполошил Кузьму:

- Хлеб забирают! Жарища, ни капли дождя, а они последний хлебушко под метлу гребут.

Тревожные глаза Кузьмы повело к чадному небу, где вольно парили два коршуна и зной стекал с их крыльев.

За стеной во дворе брата Ермолая уже покачивались папахи воинов неизвестного Кузьме войска: красного, белого или промежуточно-мужицкого. Подтягивая посконные штаны, Кузьма прошаркал босыми пятками по двору. На каменном порожке погребицы Василиса, невозмутимо спокойная, в черном сарафане, откидывала творог для цыплят.

- Замок! Штоб тебя разорвало, замок давай!

- Чего клекочешь? - привстала было на дыбки Василиса.

Но Кузьма, бледнея скулами, так взглянул в ее глаза, что она легче перышка слетала в сени.

Черный замок величиной с кутенка-слепыша повис на пробоях дубовой двери амбара. Кузьма скрылся в сенях, унимая дрожь сомкнутых за ноющей поясницей рук.

Одним глазом смотрел в щелку во двор.

Глухо загудела копытами накаленная зноем дорога, пригибаясь в калитке, во двор въехал верховой. Соскочил с коня, и тот, мотая потной головой, по-свойски затрусил под лопас, будто дорога в тот спасительный холодок была ему ведома от рождения.

Высокий, с ремнями, перекрестившими прямую спину, солдат уверенно вытащил из-под амбара ломик, засунул за пробой, уперся коленом в косяк, погнул к земле. Скрипя, пробой вылез из гнезда вместе с деревянным мясом.

Солдат, ворохнув просторными плечами, полез в амбар.

Кузьма шагнул из сеней.

Средь бела дня ломать двери? Рука сама нащупала у стены скребок. Даже робкая птица бросается на разорителей своего гнезда. Кузьма коршуном залетел в амбар.