Топтание на месте могло навлечь на Крафта большие неприятности!..
— Батарея умолкла! — сообщил наблюдатель с дерева.
— Не орите, я вижу, — холодно ответил Крафт, не отрывая глаз от окуляров бинокля. Майор был высок, худ и стоял, циркулем расставив тощие ноги.
Вот наступил наконец решительный момент. Батарея умолкла. Разве он не говорил, что первым прорвется сквозь русскую оборону? Кто и где, пусть скажут ему, прорвался за этот день? Никто! Это сделает он, майор Крафт. Он откроет дорогу стальным немецким полкам, которые хлынут, сметая все на своем пути, в проделанную его танковым тараном брешь. Тонкие нервные губы майора Крафта растянулись в презрительной улыбке. Опустив бинокль, он прищелкнул пальцами, подзывая к себе командира резервной группы.
— Вперед, — сказал он командиру резерва и простер руку в сторону смолкшей батареи. — Вперед! — И, вновь приложив бинокль к глазам, стал смотреть, как танки резерва ринулись на позиции советских войск, а вслед за ними с автоматами на животах побежали эсэсовцы.
У старшего лейтенанта Никитина кружилась голова. Кровь, просочившись сквозь бинт, засохла коркой. Было такое ощущение, что невозможно не только шевельнуться, но и подумать. Ему казалось, что как только он подумает о чем-нибудь, так в голове мгновенно начнется резкая, мучительная боль.
Он сидел в окопчике, полузасыпанный землей. Пятнадцать фашистских танков, исковерканных и опаленных, — некоторые из них все еще горели, — словно ураганом, разметало вокруг никитинских пушек.
Весь день небо рушилось над батареей, земля ходила под ней ходуном, а она стреляла. Вышли из строя все наводчики — их заменили заряжающие, потом командиры орудий. Батарея продолжала стрелять, грозная и не смолкающая ни на минуту…
Теперь остался он один, три пушки, несколько снарядов и куча пустых гильз. Все.
Тошнота подступала к горлу. Прямо на батарею мчались фашистские танки. Никитин медленно поднялся и, выбравшись из окопчика, пошел к пушкам. Он шел прямо, не пригибаясь и не спуская глаз с танков, которые стремительно приближались к нему. Он прекрасно видел на их броне раскоряченные свастики.
Никитин нагнулся, чтобы поднять снаряд, и упал, больно стукнувшись коленкой о лафет орудия. Боль в голове и коленке была нестерпимой. Он полежал немного, борясь с ней. Потом стал медленно подниматься, ухватившись руками за снаряд. Снаряд был непомерно тяжел, и Никитин опять упал, застонав от боли.
Вдруг кто-то взял его за плечи и оттащил в сторону. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним Озерного.
— Все в порядке, товарищ старший лейтенант, — сказал тот, — все в порядке, — и Никитин увидел, как к пушкам подползают, волоча за собой ящики со снарядами, незнакомые солдаты и сержанты с артиллерийскими и пехотными погонами на грязных, потных и окровавленных гимнастерках.
— Батарея открыла огонь! — испуганно крикнул с дерева наблюдатель.
— Не орите! — желчно сказал Крафт. — Я не слепой.
Бинокль дрожал у него в руке.
Последний танковый резерв погибал под снарядами этой чертовой батареи!
— Русские танки обходят справа! — заорал наблюдатель и спрыгнул с дерева.
Крафт перевел бинокль вправо и увидел, как советские танки, обходя его наблюдательный пункт, мчатся по полю. Он сосчитал до пятидесяти машин и бросил дальше считать. Оглянувшись, бледный, он закричал:
— Что, что такое?! — и, сорвав с шеи бинокль, стал торопливо расстегивать кобуру. Наблюдатель и ординарец стояли с поднятыми вверх руками.
Вытащив наконец парабеллум, вскрикнув, майор Крафт швырнул его под ноги ординарца. Мимо промчался один советский танк, второй, третий…
Руки майора стали медленно вытягиваться над головой.
Все было кончено.
А орудия никитинской батареи все били и били, перенеся свой огонь на соседние участки. Возле пушек деловито возились незнакомые Никитину артиллеристы и пехотинцы. Командир батареи стоял среди них, высоко, гордо подняв забинтованную голову:
— Огонь!
ДРУЗЬЯ
Он опоздал на полчаса, не больше. На лесной опушке было тихо и пустынно. Сиротливо стояли прислоненные друг к дружке тоненькие, срубленные для маскировки машин елки. Он обошел всю стоянку, когда-то шумную с утра до ночи. Сейчас, кроме делопроизводства да мастерских, где еще теплилась кое-какая жизнь, здесь никого не было. Масляные пятна на примятой гусеницами траве издавали свой запах, и он, мешаясь со смолистым ароматом разогретых солнцем сосен, создавал в лесу ту неуловимую, своеобразную грусть, которую всегда оставляет после себя только что снявшаяся с места танковая часть.
Он сел на поваленное дерево и, подперев кулаком подбородок, задумался. Ему не везло. Еще выйдя из госпиталя, почувствовал, что кругом творится необычайное, хотя начиналось самое обыкновенное утро. В низинах еще клубился ночной туман, безмятежно поблескивали на траве капли росы, звенел в вышине успевший умыться этой росой жаворонок.
Дорога, по которой он шел, была пустынна. Но именно в этой пустынности фронтовой дороги таилась вся необычность сегодняшнего утра. Такая тишина могла наступить в этих краях лишь перед решительным штурмом, когда к переднему краю подтянуты все полки и соединения, подвезены снаряды и патроны, медикаменты и продовольствие, горючее и понтоны; когда дело остается лишь за сигналом к наступлению. Все это он понял и ускорил шаги, теперь то и дело поглядывая на часы. Он спешил, так как боялся, что Анохин с Горячевым уведут машину в бой без него.
И все же он опоздал. Каких-нибудь пять километров оставалось ему дойти, когда началась артподготовка. А это значило, что машины уже вышли на исходную позицию.
Тихо теперь в лесу. Прошел мимо писарь боепитания, сосредоточенно глядя себе под ноги. Звенит в мастерской молоток — одиноко, размеренно и нетерпеливо: дон-дон-дон!..
Командир машины старшина Горячев и водитель ее сержант Анохин с особенной, подчеркнуто внимательной заботой относились к своему башенному стрелку сержанту Ветлугину. Они имели на это право хотя бы потому, что они воевали чуть ли не с самого начала, а он пришел в армию каких-нибудь полгода назад. Это давало Анохину повод называть его мальчиком. Горячев был с ним согласен: очень юным казался ему этот голубоглазый сержант.
Они оберегали его, как старшие братья. Здоровые, веселые, обветренные студеными зимними вьюгами, прокаленные летней жарой, они считали, что теперь к ним ничто, кроме разве самой смерти, не пристанет. А смерть… Да так ли она страшна в открытом бою? Другое дело, считали они, для Ветлугина.
— Он еще не обкатан, наш мальчишка, — снисходительно говорил Анохин. — Вот повоюет с наше, тогда — хоть в пекло, ему тоже все будет нипочем.
Недели две тому назад Ветлугин простудился.
— Что ж теперь нам делать с ним? — сокрушенно сказал Горячев.
Ветлугин, кутаясь в шинель, с пылающими от жара губами, умоляюще посмотрел на товарищей.
И тут произошло нечто странное. Анохин и Горячев, не признававшие в своей жизненной практике никаких госпиталей, начали вдруг со всей страстностью, на которую только они были способны, убеждать Ветлугина в том, что ему как раз надо поехать в госпиталь.
— Да ты сам посуди, чудак этакий, — ласково говорил Анохин, настойчиво теребя рукав ветлугинской шинели. — Ты туда вроде как во фронтовой дом отдыха едешь.
— То не госпиталь, а рай, — слышался хрипловатый голос Горячева.
Они проводили Ветлугина до санитарной машины и долго смотрел ей вслед — два рослых спокойных молодых человека.
— Недельки через две вернется, — сказал Горячев. — Как ты думаешь?
— Факт, — коротко отозвался Анохин.
Действительно, он вернулся ровно через две недели и… никого не застал. А друзья за это время часто подсчитывали, сколько ему еще осталось отлеживаться, как говорил Горячев, «в раю».
Теперь неизвестно, где они. Ветлугин вздохнул. Тоскливо и скучно сделалось у него на душе.
А в лесу, меж тем, началось оживление. Писарь, который только что прошел мимо, с необыкновенной заинтересованностью рассматривая носки своих сапог, пробежал обратно резво, и на его лице уже не было ни тени сонливости. Ревя моторами, проползли несколько тягачей с бревнами и толстыми стальными тросами. Все они свернули на дорогу, проложенную ушедшими в бой танками. Ветлугин сразу понял, куда и зачем их выслали. Один из водителей, узнав его, крикнул:
— Там ваша, шестнадцатая! — и махнул рукой.
Ветлугина словно пружинами подбросило. Машина, их машина, та самая, на которой Анохин и Горячев, попала в беду! Курносое, доброе лицо его посуровело. Брови сдвинулись у переносицы, безмятежно-синие глаза тревожно сощурились, на щеках обозначились желваки от стиснутых зубов. Не раздумывая, он вскочил на проходивший мимо тягач.
Сильный стремительный танк под номером 16 с надписью «За нашу Советскую Беларусь!» одним из первых, ведя огонь с ходу, атаковал противника. Он разметал проволочные заграждения и, раздавив пушку, целившуюся, но не успевшую выстрелить в него, стал поливать огнем вражеские окопы.
День был знойный и долгий. Бой то утихал, то разгорался, и «тридцатьчетверку», гордо несущую на своей броне боевой лозунг, видели во многих местах сражения.
Если бы нашелся летописец, задавшийся целью запечатлеть для истории действия «тридцатьчетверки» под номером 16, он смог бы занести в книгу истории много всяких славных дел, совершенных экипажем этой машины для человечества. Она билась с фашистскими танками, перебрасывала десантников и, как уже ранее было сказано, поливала огнем фашистские окопы. Но Горячеву с Анохиным и новому башенному стрелку, назначенному на машину вместо Ветлугина, было тогда не до подсчета содеянного ими. Лишь потом, выйдя из боя, на отдыхе, они смогли, подсказывая друг другу, с трудом припомнить все, как было. Например, они долго не могли установить, откуда ударила та злосчастная пушка, снарядом котор