м логическим и естественным — отдать всего себя, а если потребуется, и самую жизнь за дело партии, — в уставе, оказывается, не говорилось ни слова. А ведь Габлиани, много передумавший, прежде чем подать заявление с просьбой о приеме его в партию, именно этот вопрос не однажды задавал себе. «Смогу ли я быть достойным высокого звания коммуниста, смогу ли я отдать всю свою жизнь партии?» — много раз спрашивал он себя. И если он не смог ответить на первую часть вопроса утвердительно, зная, что об этом должны сказать другие, то во второй части у него не было никаких сомнений. Да, он сможет отдать все, сделать все, что прикажет ему партия. И только после того, как он сказал себе это, он, уже не колеблясь, написал свое заявление и передал парторгу.
— Это не опечатка? — опросил теперь Габлиани.
— Нет, — сказал Койнов, — не опечатка, но в общем-то ты правильно сказал. Коммунист должен быть именно таким человеком.
Лицо Габлиани просияло. Быстро надев гимнастерку, хотя и старую, но чисто выстиранную, ладно сидящую на нем, с приколотыми к ней боевыми медалями и орденами, взяв автомат, он, стройный, подтянутый, молодцевато вскинул руку к пилотке:
— Разрешите идти?
— Тебя сейчас хоть на парад выводи, — проговорил Лабушкин. — Вот как мы тебя собрали…
— Ладно, иди до командира роты, — сказал Койнов, — доложи — и в полк. Ступай.
— Есть! — ответил Габлиани и, круто повернувшись, зашагал вдоль по оврагу.
По дороге в полк он был занят мыслями о том, как пройдет прием его в партию и какие вопросы будут задавать ему члены парткомиссии. Внезапно он взволновался: а как у него должен висеть в это время автомат? На плече, дулом вниз, или на груди? Эта мысль показалась ему очень важной, и, несколько раз примерив автомат и так и этак, он решил, что на груди будет лучше, солиднее, строже.
Возле блиндажа, в котором помещался парторг полка и где сейчас находились прибывшие из дивизии члены парткомиссии, собралось уже порядочно народу. Тут были и артиллеристы, и минометчики, и саперы, и пехотинцы. Они сидели и стояли группами, переговариваясь между собой, поглядывая на дверь блиндажа, куда вскоре стали вызывать всех по очереди.
Габлиани увидел знакомых и подошел к ним. Говорили о предстоящем наступлении, и хотя никто не знал, когда оно начнется, все сходились на той мысли, что скоро. Габлиани тоже хотел было высказать свое мнение по этому поводу, но вышедшая из блиндажа девушка позвала его. Он одернул гимнастерку, поправил автомат и пошел вслед за девушкой, чувствуя, как что-то взволнованно-торжественное и в то же время тревожное охватило его.
За столом, прямо против двери, сидели три офицера. Четвертый, парторг полка, стоял, прислонившись к стене плечом. Тот, кто сидел посредине, внимательно посмотрел на вошедшего и сказал:
— Садитесь, товарищ Габлиани.
Габлиани опустился на скамейку, доверчиво поглядел на членов комиссии, и один из них, тот, что сидел по правую руку от председателя, ободряюще улыбнулся ему. Нет, все было решительно не так, как он предполагал. За столом сидели не строгие, придирчивые судьи, а добрые, внимательные товарищи. Ему вдруг захотелось рассказать им все, что было на душе, все, что было продумано и прочувствовано не только за последние дни, а за всю жизнь. Но беседовали с ним всего лишь минут десять, не больше, и он был даже огорчен, что ему не удалось высказать все свои чувства.
Когда ему вручили кандидатскую карточку и он вышел из блиндажа с гордо поднятой головой, солдаты, толпившиеся у двери, увидели его сияющее радостью и счастьем лицо и поняли его состояние.
Всю обратную дорогу он думал, о том, что с ним произошло, несколько раз прикасался рукой к левому карману, в котором лежала кандидатская карточка. Ему все хотелось вынуть ее и еще раз прочесть, что в ней написано.
Придя на передний край, он наконец понял, что с ним произошло.
— Я сейчас вроде вдвое сильнее стал, честное слово, — сказал он, обращаясь к товарищам.
— Ты расскажи, что там в тылу делается, — спросил Береговский. — Танков много? Артиллерии?.. Что слышно про наступление?
Габлиани удивленно поглядел на Береговского и, засмеявшись, развел руками. Всю дорогу он был так занят своими мыслями и переживаниями, что, обычно зоркий и внимательный ко всему, на этот раз не обратил никакого внимания на то, что делалось вокруг.
А делалось очень большое, значительное. Лес был полон машин, людей, пушек. Горы ящиков со снарядами, тщательно замаскированные ветками, виднелись в разных местах. Всего этого не мог не видеть Габлиани, но, как человек, сильно занятый своими мыслями, он ничего этого не регистрировал в памяти. Мысли его были далеко от виденного, так как всю дорогу он был занят лишь тем, что с ним произошло.
— Не знаю, — ответил он, еще раз разведя руками, но, вспомнив о том, что говорили знакомые солдаты возле блиндажа, поправился: — Говорят, скоро…
…Наступление началось утром следующего дня. Огромное количество танков и самоходок лавиной ринулось в прорыв. Пехота двигалась за танками, и сразу же были заняты и первая, и вторая, и третья линии вражеской обороны. Габлиани не однажды участвовал в атаках, но сейчас он как-то по-новому, особенно торжественно, чувствовал себя. Теперь он был коммунистом, и чувство особенной ответственности за все свои поступки и действия, ответственности не только перед командованием, но и перед партией не покидало его.
В полдень, «прочесывая» лес, они вышли на поляну и тут, при скрещении двух просек, увидели фашистский дзот, из которого сразу же хлестнули по ним пулеметной очередью. Они залегли. Пули летели низко. Было ясно, что у фашистов, засевших в дзоте, пристрелян каждый метр.
Командир роты, лежавший в цепи недалеко от Габлиани, вглядевшись, раздумчиво произнес:
— Придется забросать амбразуру гранатами. Иначе их не возьмешь, — и Габлиани, услышав эти слова, отозвался:
— Есть, забросать!
Он не получал приказания, и командир еще не выбрал, кто должен сделать это. Но сердцем и разумом своим Габлиани ощутил, что именно он должен забросать гранатами фашистский дзот, и пополз.
Он долго полз кустами, травой, припадая к земле, а когда до дзота было совсем недалеко и он, приподнявшись на локте, размахнулся, швырнул тяжелую гранату в амбразуру и вновь припал к земле, вдруг раздалось сразу несколько взрывов. Габлиани вскочил и кинулся к дзоту. Он увидел, что рядом с ним бегут тяжелый, огромный Койнов и другие солдаты, которые, оказывается, ползли к дзоту вместе с ним и которые вместе с ним были коммунистами и которые так же, как и он, поняли слова командира — их простой и ясный смысл:
— Коммунисты, вперед!
ОРЛЫ
Они пришли на передний край впятером. На них были одинаковые, ладно подогнанные, новенькие полушубки, туго перетянутые ремнями. Гранаты у них были подвешены к поясам по-особенному ловко, и это сразу показывало бывалых, опытных солдат, тех, что за войну прошли сквозь огонь и воду.
Однако, несмотря на сходство, они были очень разные: рядом с юным, порывистым, нетерпеливым и отчаянно смелым Габлиани был спокойный, седоусый, надежно-сильный Койнов; был тут со своей неизменной ленивой улыбкой на большеротом лице Лабушкин; был и Береговский, дерзкий, насмешливый, которому, как и следует быть одесситу, все нипочем; был тут и рыжий огромный Рябов, а в этом человеке удачно уживалась страшная, неутомимая ярость с холодным, точным расчетом.
Офицеру, вышедшему навстречу им из блиндажа, Рябов доложил, что прибыли разведчики.
— Знаю, — сказал офицер, с нескрываемым удовольствием оглядывая этих ладных и, что, конечно, не могло утаиться от его глаз, очень дружных меж собой вытянувшихся перед ним парней. — Мне уже звонили.
Стоял солнечный, с легким морозцем и такой искристый, белоснежно-голубой день, какой бывает только в марте, когда еще и зима не кончилась и весна не наступила, но вот-вот уже должно случиться в природе что-то очень важное и необычайно хорошее.
— Будете наблюдать? — спросил, помолчав, офицер, которому приятно было после полутемного блиндажа стоять на улице и разговаривать с этими особенными (в дивизии много говорили об их храбрости) людьми.
Им предстояло идти в разведку. Они должны были пересечь здесь линию фронта и взять «языка». И не солдата, первого попавшегося под руку, даже не просто какого-нибудь офицера, а штабного. Непременно штабного.
Накануне все они были вызваны к командиру дивизии. Полковник, как сразу было заменено ими, чем-то очень недовольный, прихрамывая (полтора месяца назад во время наступления он был ранен в ногу), прошелся по избе и, сердито глянув на вошедших и сейчас же отвернувшись от них, продолжал, видимо давно уже начатый, разговор с начальником разведки, понуро стоявшим возле стола.
— У меня такое ощущение, будто мне завязали глаза. У вас, капитан, нет такого ощущения? — говорил командир.
— Есть, товарищ полковник, но оборона противника очень сильно укреплена…
— Это не отговорка, — морщась, махнул рукой полковник. — Это не отговорка, — повысил он голос — Против нас стягиваются крупные силы, подвозятся боеприпасы, горючее, а нам ничего не известно о намерениях противника.
— Соседи… — попытался было возразить капитан, но полковник жестом остановил его и посмотрел в ту сторону, где стояли разведчики, и, как бы только теперь впервые увидев их и обрадовавшись тому, что они здесь, быстро подошел к ним. Лицо его повеселело и потеплело.
— «Языка», — сказал полковник, — «языка» достаньте мне во что бы то ни стало, орлы! Да не какого-нибудь замухрышку, а матерого, чтобы все знал. Идите ка сюда, — проговорил он, вернувшись к столу. — Вот здесь, — и ткнул пальцем в карту, на которой, извиваясь, тянулись (красная — наша и синяя — вражеская) гребенки оборонительных линий. — Вот здесь, в лощине, у них стык двух полков. Здесь вам и надо пройти, А вот здесь, — палец полковника, отодвинувшись в глубь вражеской обороны, прочертив наискось зелень леса, уперся в черненькие кубики деревни Заозерной, — вот здесь, по данным авиаразведки, расположился штаб какого-то соединения. Здесь вам и надо будет взять «языка».