— Пленных не было? — спросил я.
— Не было, — сказал Каширин, спрыгнув в траншейку, и отвел глаза в сторону.
А часом позже я слышал, как он говорил, сидя возле костра:
— Теперь уж не много. Скоро доберусь, поквитаемся.
— Зол ты, — заметил Койнов.
— Будешь зол…
— С тебя хватит.
— Нет, не хватит, их там еще много…
Этот нечаянно подслушанный мной разговор еще больше укрепил меня в мысли, что Каширин, если не смотреть за ним, может натворить много бед. Как раз в это время был ранен мой ординарец, и я решил взять Каширина на его место: все-таки на глазах все время будет человек. Он отнесся к этому совершенно равнодушно. Ни радости, ни удивления, ни огорчения — ничего не отразилось на его суровом лице. Выслушав меня, Каширин сказал: «Есть!» — повернулся на каблуках и пошел во взвод за своим вещевым мешком.
А мы уже вступили в Пруссию.
Стояла весна, было солнечно и тепло. Взяв несколько городков, мы остановились в одном из них на отдых, и фронт за одну ночь далеко откатился от нас. За все время мы не встретили ни одного жителя, поэтому, когда утром солдаты привели ко мне старика и мальчика, прятавшихся в подвале, я решил сразу же допросить их. Каширин сидел рядом со мной, мы завтракали. Увидев задержанных, он вцепился пальцами в край стола, подался грудью вперед, коршуном уставился на них: вот они, те, к которым рвался он с такой яростью!
Старик вошел не спеша, у него, наверно, болели ноги. Он с трудом передвигал ими. Это был морщинистый, немного обрюзгший, седоусый немец. Подойдя к столу, он, должно быть по привычке, вытянул руки по швам, но потом, спохватившись, торопливо сдернул с седой взлохмаченной головы кепку. Рядом с ним стоял бледный мальчик лет восьми. Он, видно, не знал, как надо держать себя, и во всем копировал старика. Когда тот встал по команде «смирно», мальчик, взглянув на него ясными, доверчивыми глазами, тоже вытянул руки по швам. Старик сдернул кепку, и мальчик, поглядев на него снизу вверх, поспешил сделать то же самое, а потом опять посмотрел на старика, словно спрашивая, хорошо ли он поступает. Но старик не обращал на него никакого внимания.
— Ви ист ир форнаме унд фамилиеннаме? — спросил я, заглядывая в словарь.
— Если вам трудно говорить по-немецки, я могу отвечать на русском языке, — довольно правильно сказал старик.
— Кто вы такой и почему вы остались в городе?
— Мне некуда уходить отсюда. Нет смысла уходить от самого себя. Мы сегодня доели последний кусок хлеба. Там для нас тоже хлеба нет…
— Откуда вы знаете русский язык?
— В прошлую войну я три года был у вас в плену, а последнее время работал вместе с русским парнем здесь, в этом городе. Он тоже маляр.
— Где он сейчас?
— Его угнали за несколько дней до вашего прихода.
— Вы не боитесь нас?
— Я не верю в то, что вы можете причинить несчастье простому человеку, — он показал свои корявые, мозолистые руки. — Кроме того, нам незачем уходить. У нас с ним ничего нет.
Он обнял мальчика, и тот, доверчиво посмотрев на меня и Каширина, прижался к старику.
— Это ваш сын?
— Это мой внук Ганс. Мой сын в концлагере. А мать его, — он посмотрел на мальчика, — умерла еще год тому назад от туберкулеза. Мы с Гансом остались вдвоем. — Он помолчал. — Может быть, сын еще придет…
Каширин, все это время молча сидевший подле меня, вдруг сорвался с места и, огромный, размашистый, выскочил из комнаты. Хлопнув дверью, он протопал коваными каблуками по каменным плитам крыльца.
— Где вы были во время боя? — спросил я немца.
— В бункере. Мы там провели три ночи. Была очень сильная артиллерийская стрельба.
Вошел Каширин. В руках он держал буханку хлеба, банку консервов, несколько плиток пшенного концентрата. Он, вздохнув, положил все это на стол перед стариком и вопросительно посмотрел на меня.
— Да, отдайте, — сказал я.
— Бери, бери, — проговорил Каширин. — Надо же на первое время. А в обед присылай мальчонку с горшком каким-нибудь, старшина супу ему нальет.
— Я… простите… — сказал старик, приложив руки к груди, судорожно сжав узловатыми пальцами свою кепку.
Мальчик, взглянув на него, тоже сложил на груди руки. На глазах у старого немца выступили слезы, голос его дрогнул. А мальчик смотрел на нас с любопытством.
— Мы причинили вам много горя, и нет для нас оправдания, хотя я знал, что вы не станете платить нам тем же… Не все виноваты в равной мере… Но я никогда не думал, чтобы вы дали мне сейчас вот… — Он сказал все это, обращаясь к Каширину.
— Ладно! Чего там! — нетерпеливо перебил его Каширин и, махнув рукой, отошел к окну.
Я разрешил старику жить там, где он жил раньше, и они, очень довольные, рассовав по карманам плитки концентрата, ушли, почти одновременно надев кепки на пороге. Буханку унес старик, а мальчик обеими руками прижимал к груди консервную банку.
— Ну что, Каширин? — спросил я, когда они вышли.
— Ну что, товарищ капитан… — отозвался он, обернувшись. — Я шел сюда с одной думкой в голове — расквитаться. А увидел, как мальчонка кепку-то с головы сдернул, к деду жмется, несмышленыш, так у меня словно оборвалось что внутри. Ведь мой, может, тоже так-то вот тогда перед, фашистами стоял, кепку, может, тоже… И как это можно с детьми и стариками воевать?
НАВЕРНОЕ, СКОРО ВЕРНЕТСЯ
От села до станции было восемь километров. Мы сидели с шофером под деревом, дожидаясь, пока остынет вода в радиаторе. Просто удивительно, что в конце августа так жарко. Я рассказывал о том, как мы брали деревню Матвеево. Шофер выщипывал травинки, росшие по обочине мостовой и в расщелинах между булыжником, крутил их, а потом внимательно рассматривал и бросал. Увидев, что он не слушает, я перестал рассказывать, хотя еще не дошел до того, как мы отражали контратаки и как меня ранило. Всегда хочется рассказать о том, как тебя ранило, и очень бывает обидно, когда не слушают.
В это время к нам подошел мой друг.
Я сразу заметил, что в его руке нет яблока. Он съедал в день так много яблок, что я никогда не мог с ним по-человечески поздороваться за руку. В правой руке он всегда держал яблоко, а левой руки у него не было.
Он подошел ко мне со снисходительностью очень занятого человека.
— Мне некогда. На станцию иду, — небрежно и хвастливо сказал он. — Сегодня с почтовым подъедет она.
— Поздравляю! — воскликнул я.
— Ладно. Она, собственно, еще не ко мне едет. Она, кажется, сперва хочет съездить к матери, но я уговорю ее, чтобы сделала это потом, когда мы поженимся. По-моему, она согласится. Как ты думаешь?
— Может быть, — сказал я. — Но ты опоздаешь, до поезда осталось сорок минут.
— Не может быть! — Он недоверчиво посмотрел на меня и полез за карманными часами.
— Слушай, стоят, — удивленно сказал он и стал заводить часы. — А мы с ней еще в прошлом году уговорились, что когда она будет ехать, я выйду на станцию.
Мы помолчали.
— А если бегом? — спросил он упавшим голосом.
Я предложил ему свою машину. Наш серый «газик» бодро миновал улицу села, выкатился в поле и побежал к станции. Но шофер вдруг затормозил и сказал:
— Вода закипела.
И как только мы остановились, жара опять стала неподвижной и плотно окружила нас.
— Думаешь, успеем? — доверчиво спросил мой друг. — Осталось двадцать пять минут.
— Успеем, — сказал я. — Ты не был в сорок четвертом году под Витебском, что там делалось…
— Нет, я только дошел до Городка, и вот это, — он кивнул головой на левую руку.
— Ты в какой был?
— В триста третьей.
— А я в одиннадцатой. Так она, значит, была с тобой тогда?
— Мы восемь месяцев прослужили вместе. Мы с ней еще тогда договорились обо всем.
— А теперь?
— Теперь я хочу на ней жениться. Домой она успеет съездить. Вот она прислала телеграмму, что едет мимо. Только бы успеть.
— Ее, значит, уже демобилизовали?
— Ясно, раз едет. — Он посмотрел на часы. — Только двадцать минут осталось.
Шофер вылез и пощупал рукой радиатор так осторожно, словно щупал лоб у больного.
— Слушай, — сказал мой друг шоферу, — а если ехать и доливать воду по дороге, чтобы не останавливаться? Как закипит, так и доливать, а? Я бы сел там, около радиатора, с ведром.
— Стряхнет, — сказал шофер.
— Ничего. Я бы сел верхом.
— Нельзя. Мне не видно будет из-за вас дороги.
— Жалко. А то бы я сел на кожух с ведром и доливал бы, — сказал мой друг и посмотрел на часы. — Шестнадцать минут осталось. Наверно, не успеем, — вздохнул он.
— Успеем, — сказал я, подумав, что вода действительно закипает в нашем радиаторе быстрее, чем в самоваре.
— Ладно, поехали, — проворчал шофер, садясь за руль. Он сказал это так, словно уступал нам в чем-то.
Но наш автомобиль не заводился. Пока мы стояли, что-то произошло в нем, и шофер не мог завести его от стартера. Потом стали заводить ручкой, и когда шофер устал, я сменил его. Но легче было бы раздразнить палкой самого старого пса, чем завести наш «газик». Мы крутили ручку с такой злостью, что все его внутренности должны были перевернуться. А мотор ни разу не заворчал. Пока мы с шофером заводили, мой друг нетерпеливо посматривал в сторону станции. Несколько раз он пытался уходить, но возвращался. Видимо, он еще надеялся, что мы заведем машину.
В последний раз он беспокойно повертелся около нас и вдруг не выдержал:
— Ну вас к черту с вашим автомобилем! — и побежал к станции.
Мы посмотрели ему вслед. Шофер сказал:
— Все равно не успеет, я знаю.
Он не спеша вытер руки, пососал поцарапанный палец и добавил:
— Не успеть, честное слово, не успеть.
Потом он стал осматривать свечи и трогать проводнички. Даю голову на отсечение, что он там ничего не исправил, но когда снова попытался завести от стартера, «газик» весело, даже не огрызаясь, заурчал.
— Вот собака! — восхищенно сказал шофер. — Не автомобиль, а собака. Чего ему надо, что он не заводился? — И мы поехали догонять моего друга.