– Николай…
– А?
– A Албания разве не сербская теперь?
– Нет.
– А чья?
– Ничья. Своя.
– Суверенная?
– Не иначе.
Молчание. Как пышет жаром песок! И как ослепительны скалы!
– А Тарнополь сейчас чей, Николай? Чехословацкий?
– Польский, наверно.
– Польский… А Черновицы?
– Румынские.
– Обожгло, кажется… Горит. Как трудна стала география! Ты можешь назвать теперешние границы в Европе, Николай?
– А ну их к черту!
После купанья обязательно нужно выстирать косоворотку, которую я уже четвертый день ношу, не надевая под нее ничего. Время, конечно, терпит. Солнце горячее – высохнет быстро. Несколько раз мы втроем вылезаем на берег, ложимся, идем снова в озеро, опять ложимся.
– Как вода? – слышится бодрый голос сзади. К нам подходят наши офицеры – матросы с баржи. На ходу раздеваются, шумно бросаются в воду. И потом располагаются на песке, рядом.
– Вы какого полка?
– Александрийский гусар.
– Галлиполиец?
– Да…
Он рассказывает затем. Грустно, но просто, без жалобы. И подробно – ведь, так редко видит своих! До последнего времени служил в пограничной страже. Наших было много по всей границе. От Гевгели до Битоля – ингерманландцы, в районе Ресани – новгородские драгуны, у Охрида – александрийцы – «бессмертные», у Струги – одесские уланы… Как жилось? Тяжело. Их «чета» была расположена здесь, в горах. Разделялись на 9 караулов, на расстоянии 3 километров друг от друга. Ночевали в полуземлянках, сооруженных собственными руками из бревен и камня, пищу получали на лодке из Струги, зимой бывали отрезаны. Изредка случались, конечно, перестрелки. Но большей частью – тихо. Тоска. Летом грозы и ливни, зимой навалившийся на землянку снег, занесенные тропы. И ничего ни откуда. Что на свете? Что в России? Кто что делает? Скоро ли возвращение?
Когда нет мыла, белье хорошо стирать, протирая его чистым прибрежным песком. Я проделал так раза два, всполоснул и разложил рубашку на солнце. Через десять минуть будет готово. Но что это?..
– Куда вы? Полковник!
– Бегу… На баржу… Буря сию минуту!
Полковник-матрос схватывает с песка пояс, мчится на пристань. Там, на албанской стороне, действительно, что-то неладно: дымят ущелья. Из-за ближайшей горы показалась одутловатая туча, посмотрела на озеро, сверкнула молнией, полезла к солнцу. И через несколько секунд помутившееся небо пробурчало вверху:
– Гр… гр… гррро…
– Скорее, Володя! – торопливо одевается Николай Захарович. – Шквал надвигается. Видишь?
– Погоди… Где мой носок? Потерял носок, Николай!
Профессор беспомощно вертится на месте, смотрит по сторонам, шарит глазами.
– Какой носок?
– Второй!
– Да оба же у тебя на ногах!
– Оба? В самом деле!.. Оба. Но как мы теперь вернемся в Охрид? Неужели ночевать придется?..
Они уже оделись, зашнуровали ботинки. А я сижу, широко раскрыв глаза, и смотрю с ужасом на рубаху.
– Не высохнет!
Да и где высохнуть? Солнце покрылось мутной вуалью. Еще минута – мохнатое животное, ползущее по небу, совсем потушит огонь. А вблизи уже качнулись вершины тополей возле дороги… Взвилась пыль… Белый столб…
– Господа! Подождите меня!
– Чего же не одеваетесь? Живенько!
– Рубашка мокрая! Не могу!
Хочется плакать. Зачем с нами поехали дамы? Всегда осложняют путешествия!
Ветер ударил по уху свистящей пощечиной. Толкнул туловище, дернул одну ногу, другую, и, сорвав с головы албанскую шапочку, понесся с нею к Галичице. Обыкновенно, когда в многолюдных городах мне приходится по улицам гоняться за шляпой, я всегда снисходительно улыбаюсь, будто выиграл небольшой куш в лотерею. Но буду я еще улыбаться на берегу Охридского озера! С бранью и криками бегу по песку, бросаю вдогонку в шапку камнями, стараюсь забежать вперед. И когда, злобно пристукнув ее каблуком, беру в руки, держу крепко, точно хищную птицу, и возвращаюсь назад – рубашки нет.
Среди тревожных волн и вспененных барашков замечаю, наконец, у берега ее уродливо вздутую спину, беспомощно разбросанные руки утопленника. Подхожу к воде, вылавливаю, горестно смотрю вдаль и снова удар:
Впереди, по озеру, треща мотором, проносится наша баржа. Ее уводят сюда, в камыши, где не угрожает опасность разбиться. Но вместе с нею рушится последняя надежда: увезли пальто!
После обеда капитан заявляет, что, если буря в продолжение двух часов не пройдет, нам придется заночевать: баржу опасно выпускать в такую погоду. Признаков уменьшения бури, однако, нет. В окно трапезной, где мы сидим по окончании обеда, видно озеро. И что делается! Внизу, под стенами, скалы точно схватились в рукопашную со взбешенной водой. Грохот камня, фонтаны, пена, брызги, за ними – в беспорядке гребни, зеленая мрачная даль, вся в дрожащих цветах, белых, пушистых.
А внутри трапезной – жужжание голосов, детские выкрики, звонкий смех. Все о чем-то говорят, разбились на группы. Генерал – о кругосветном плаванье, о Цейлоне. Преподаватель Лев Михайлович – об общественных идеалах в истории. Художники спорят: один ли мастер расписывал храм или их было три? A председатель ведет с одной из охридянок мистическую беседу о спиритизме.
Я давно замечал, что наш председатель питает к спиритизму особую слабость. Человек он высокообразованный, профессор, писатель; ему, слава Богу, отлично известно, как ответственна связь миров посюстороннего и потустороннего. А, вот, увидит дрянной трехногий стол с покоробившейся крышкой и теряет самообладание. Почему у них, у спиритов, обязательно стол? Мне всегда вчуже обидно за Наполеона, Александра Македонского, Помпея. Прославиться, прогреметь, завоевать чуть ли не полмира… И потом забраться в территорию жалкого столика, вертеться на одной ноге, постукивать. Стоило ли для этого жить? А в особенности – умирать?
– А вы кем были? – допытывается у охридянки председатель.
– Куртизанкой. Во времена Нерона.
– В самом деле? Хорошо помните детали?
– О, да. Часто вспоминается, например, пир… один. Я вся в белом… В венке… В руке бокал… А сбоку возлежит Сенека.
– Влюбленный, или так?
– Неравнодушный… Немного. В этот вечер, как раз познакомилась впервые с Нероном. Несколько раз подходил, шутил, разговаривали…
– Сами тогда скончались? Или насильственно?
– О, не вспоминайте. Конечно, насильственно.
– Да, что уж поделаешь… Такие времена были. Распяли, должно быть?
– Нет. Хуже. Зверям бросили.
– Эх-хе, – вздыхает председатель. – Много есть, друг Горацио, и так далее… А знакомых из римского периода встречаете теперь, в этой жизни?
– Одного только мельком видела. Давно, в Петербурге… На Невском прошел мимо и скрылся. В форме почтово-телеграфного чиновника. Раньше, помню, звали Марк Публий Порций. А какая сейчас фамилия – неизвестно.
Еще не высохшая рубашка заставляет меня держаться в стороне от дам. Смотрю сначала в окно на бурю, затем рассматриваю «Страшный суд» на стене. Какая македонская наивность в символике! Лежит господин на кровати, умирает, как видно. Вокруг пустые бутылки, сласти, фрукты, соблазнительные женщины… Все, что было раньше, при жизни. А теперь дело дрянь: дракон выпустил когти, норовит вырвать глаз; крокодил схватил зубами одеяло, подобрался к ноге; черти стоят поодаль, щелкают челюстями, ожидая момента выхода души из тела…
Какого века картина? Византийская? Ренессанс? Написано яркими красками… Как будто, даже напечатано. Ба! Неужели? «Сытин. Москва. Дозволено духовной цензурой».
Сытинский Страшный суд приводит в радостное приятное настроение. Отхожу, умиленный, от грешника к играющим в углу детям, хочу приласкать малышей, позабавить.
– Тебя как зовут?
– Володя…
Он смотрит на меня снизу пытливо, раскрыв любознательный рот.
– Хочешь, покажу тебе фокус?
– Хоцю!
– Ну, так вот… Принеси мне со стола ножик, и я тебе отрежу ухо.
– H… нет!
Лицо его сразу вытягивается. Нижняя губа отвисает.
– Как нет? Тащи. Сначала отрежу, а потом приставлю. И больно не будет.
– Н…нет… Не хоцю…
– Ну вот еще: не хоцю! Я тебе гарантирую, что ухо прирастет, когда скажу «три». Не бойся.
– Н…не…
Он смотрит по сторонам, где мама. Глаза усиленно моргают. Под носом что-то сверкнуло влагой.
– Ну, не хочешь принести, я тогда сам. Подожди-ка минутку… Сейчас.
– Ааааа!
Отвернувшись в сторону от взглядов сердитой мамаши, у которой в коленях бьется ревущая голова, я виновато сажусь за стол и грущу: как, в общем, трудно завоевывать детские души! Я-то, правда, никогда не имел с ними дела. В России даже недолюбливал: мешали работать. Но теперь, в беженстве, когда кругом вся Европа мешает, что может прибавить своим криком малыш?
Через полчаса он снова один. Сидит в углу, мирно раскладывает обрывки бумаги.
– Володенька!
Поворот головы. Страшный испуг:
– Аааа!..
– Хочешь прозрачный камешек? На, возьми!
– Аааа!..
– Ну, иди, я расскажу тебе сказку… Про чертика.
– Ааааа!
– Дурак!
Чтобы отомстить Володе и заставить его пожалеть о пренебрежении ко мне, я собираю вокруг себя других детей и объявляю, что буду рассказывать македонские сказки.
– Только чтобы было очень страшно, хорошо? – просит Шурочка.
– Про большевиков, – солидно добавляет Вася.
– Я расскажу вам легенду о том, почему на Охридском озере каждый день бывает буря, – медленно начинаю я, напряженно стараясь в эту минуту создать для Македонии народный эпос. – Дело, видите ли, в том, что… в некотором царстве, в некотором государстве… Между небом и землей…
– В Константинополе? – подсказывает Миша.
– Нет, не в Константинополе, a здесь, возле озера, на земле, жил старик в одном селе. И кроме того, три девицы под окном пряли поздно вечерком.
– Ну? – заинтересовывается Шурочка. – Дальше?
– Ну, и вот, – бодрее продолжаю я, придумав, наконец, тему, – ну, и вот, пока этот старик жил, и три девицы пряли, около озера на вершине горы Галичины стоял огромный преогромный прозрачный замок, в котором обитала прекрасная фея. Красота этой феи была удивительная: лилейная шейка, коралловые губки, жемчужные зубки, атласная кожа, шелковистые волосы… И богата она была так, что ни словами сказать, ни пером описать, а определить можно только в отделении статистики: и кукуруза у нее была, и пшеница, и рожь, и овес, и черешни, и груши, и яблоки…