Понимаю я, почему в эти часы во всем мире в глухих городах со всех подоконников тянутся на улицу локти и головы. Ежедневно миллионы бюстов обрамляются стенами на фоне бессмыслицы. Темнеют в желтых овалах замочные скважины глаз, потерявшие ключ. И не верьте улыбке и перекликанию, и веселому смеху. В черных окнах заметно: кто-то умер. Кто-то сторожит. Кто-то умрет…
– Мица, почем сегодня капуста?
– Славка, расскажи, что случилось в кафане?
Уже темно, а Катушкина нет. На столе, за которым, не дождавшись, я уже пью чай – письмо для него. Сверху штемпель министерства – очевидно, служебное. Что случилось? К семи обещал быть… Не пойти ли к Шутилину?
За окном город спит. Небо в тучах. Ветерок, набежавший недавно, перешел к свистящей злобной настойчивости. Где-то с разных концов хрипло стали кричать петухи. У домишки напротив глупо хлопает ставня, на ворчливых петлях калитка борется с воздухом.
– Иван Степанович, вы?
– Уф! Наконец-то. Возьмите кипрегель. Он стоит внизу, у окна.
Устало дышит.
– Это, значит, наша квартира? А?
– Да. Где вы пропадали?
– Селяк один незнакомый к себе затащил. На поминки по жене, кутью есть… A где вход? Там?
– Да, в ворота. И налево.
– Вы откроете? Будьте добренький!
Катушкин шумно входит в комнату, оглядывается, остается доволен. И громким голосом повествует о том, что на поминках ел, сколько выпил.
– Письмо? Мне?
– Да, вам. Служебное.
– Да что вы? Заплатят?
За окном – яркая вспышка. Протяжный грохот. И, вдруг, грозный возглас Катушкина:
– Опять?
Страшный удар. Уже не за окном, а внутри. Катушкин опускает могучий кулак на стол, выпрямляется. И в лице ходит буря.
– Ради Бога… Что такое?
– Рракалии! Я им!..
– Что случилось? Не заплатят?
Опять вспышка за окном, опять в небе грохот. И щелчки крупных капель по подоконнику. Катушкин изнеможенно садится, швыряет в угол письмо, подпирает подбородок руками.
– Ну, что с вами? Иван Степанович!
– Вы подумайте только… – раздается детский жалобный голос. – Ну, разве это возможно? Опять со службы уволили!
Уже скоро полдень. Жара. В ожидании обеда мы сидим в кафане за столиком перед пустыми приборами. Катушкин хмуро молчит, генерал Шутилин читает газету, художник Каненко на клочке бумажки что-то высчитывает.
– Этакие кретины, – произносит Шутилин, с презрительной миной складывая газету и пряча в карман. – Пока их всех, как щенят, не ткнешь мордой в большевизм, ничего не поймут. Ну, как вы, капитан? – обращается он к Ивану Степановичу. – Будете здесь пробовать счастья, или уедете?
– На какие средства уедешь-то! – вздыхает Катушкин. – А вам, кстати, ваше превосходительство, в лавке помощник не нужен? Я могу, честное слово. С радостью.
– Эх-хе… Где там помощник! Я сам, дорогой мой, не знаю, к чему себя в лавке приспособить, а вы – помощника. Вы что умеете-то? Какое ремесло, занятие?
– Какое? Всякое!
– А все-таки… У меня есть знакомства. Я бы, пожалуй, переговорил с сербами.
– Буду очень благодарен, ваше превосходительство… – радостно конфузится Катушкин. – Специальности особенной, конечно, у меня нет, ваше превосходительство. Я – консисторский чиновник. Но потому мне и легче: что ни попадется – все равно. Скажу правду – за беженское время у меня такая философия образовалась, что не человек должен иметь свою специальность, а наоборот, всякая специальность должна иметь своего человека.
– Ну, а техническое дело, например? – строго удивляется Шутилин. Ведь, вы же, черт побери, не полезете под автомобиль починять машину, если ничего в ней не смыслите?
– Как сказать, ваше превосходительство? Если буду очень голоден, полезу. Я, вот, в позапрошлом году, таким образом, на шапирографе в Скопле печатать начал. Шесть месяцев служил…
– Хорошо, а если я вас порекомендую, а вы, вдруг, меня подведете? Что тогда?
– Не подведу, ваше превосходительство, будьте покойны.
– Садовником, например, вы можете быть?
– Садовником? Отчего же! Если самостоятельно, без надзора со стороны хозяев… Да не сразу, а, например, через сутки… Могу.
– Хо-хо! Ну, попробуем. Ладно. Я Джурджевича спрошу. Он большой русофил. Только, что у нас за город. Сами видите: дрянь. Никому ничего здесь не нужно… Все лишние. То ли дело Америка. Или Париж. Там всякому занятие найдется. Всякий какое-нибудь скромное, а все-таки место получит. И какие специальности, доложу вам! Товарищ мой по полку – полковник Кутицин, например, на какую должность попал: в зоологическом саду присматривает за боа констриктором… Где вы в Сербии найдете боа констриктора? А в Гамбурге, на этом звере отдельный русский человек кормится. Вы, вот, смеетесь, а я вам, господа, скажу: – если бы мне такого констриктора да динар тысячу в месяц – поехал бы. Честное слово! Я животных очень люблю. А что он боа – это его дело. Моя лавка не змея, а посмотрите, как меня душит!
Каненко, занятый в начале обеда вычислением гонорара, который он должен был получить с хозяина кафаны за роспись стен, пессимистически отнесся к надеждам Катушкина.
– Ничего здесь не найдете, могу вас уверить, – уныло произнес он, принимаясь за второе. – Я целый год бьюсь, нигде никакой службы. Слава Богу, портреты догадался писать, кое-что заработал… А будь у меня свободных динар пятьсот, шестьсот, ей Богу бы все бросил, в Белград уехал бы.
– Ну, вам с портретами хорошо! – вздохнул Катушкин. – Будь я художником, я бы им показал. Всех разрисовал бы, подлецов.
– Ну да… Попробовали бы. Я не только предлагал, убеждал. Иной раз к насилию чуть не прибегал. И все-таки не желают. За весь год только два заказа и было приличных: у срезского начальника и у председника. А остальные – всегда со скандалами. С недоразумениями.
– А что? Не похожи?
– Если бы! Наоборот: слишком похожи. Одна купчиха в окно недавно полотно выбросила. Не понравилось.
«Мне, – кричит, – такой “слики” не нужно! Я такого урода мужа каждый день вижу! Он должен быть молодой. Красивый! Без лысины! А это что? Обезьяна!»
– Ох-хо-хо… – насупился Катушкин, забарабанив по столу пальцами. – Тут, как видно, действительно, того… Пропадешь. Не заняться ли хиромантией, черт возьми?
– А вы умеете?
– В молодости знал. Погодите: что я еще в молодости знал? Лобзиком выпиливал. Ну, это не пройдет: деньги нужны. В шахматы играл… На пузыре… Фокусы показывал… Да! Фокусы. Не показать ли им фокусы, в конце концов?
Лицо Катушкина прояснилось. Он с надеждой оглядел всех нас по очереди.
– Фокусы? – подозрительно уставился на Ивана Степановича Шутилин. – Какие такие фокусы?
– Да разные… Многое забыл, но кое-что до сих пор помню. Исчезновение серебряной монеты, например. Сжигание платка… Яйца, как курица, нести могу. Палка сама у меня в воздухе держится.
Не найдя в нас особого сочувствия, Катушкин утих. Я с тревогой смотрел на него и не знал: как теперь быть? Денег взаймы он согласился взять всего пятьдесят динар, причем заявил, что с завтрашнего дня обедать не будет, если не подыщет занятия. Что же касается Шутилина, то едва ли его протекция быстро поможет.
– Господа! – вздрогнул, вдруг, Катушкин, смотря в открытую дверь кафаны. – Что это? Пианино в углу?
– Пианино, – кивнул Каненко.
– Так, ведь, концерт можно устроить!
Катушкин от волнения встал. Каненко насторожился.
– Какой концерт? – пробормотал, недоумевая, Шутилин. – Чей?
– Мой, конечно. Я же пою! Объявим гастроль… Попросим колонию принять участие… Наверно, есть пианист. Певица какая-нибудь. Есть у вас певица, ваше превосходительство?
– Марья Ильинишна поет… – задумчиво произнес генерал. – Только как поет, неизвестно.
– Все равно! A пианист?
– Хо-хо! На пианиста как раз и повезло. Вот вам – Алексей Викторович в консерватории учился, наизусть жарит, что хотите. Виртуоз.
– Что вы, Павел Андреевич! – краснеет Каненко.
– Как что? Верно! А вы сами-то чем поете, капитан: басом? Или тенором?
– Никак нет, ваше превосходительство. Баритоном.
– Прекрасный баритон, – вставляю я.
– Ну что же. Если прекрасный – тем лучше. Пожалуй, концерт устроить, господа, это действительно… Идея. К нам за весь год один только раз какой-то чех-скрипач зимой приезжал, да и то неудачно. По дороге с вокзала упал в темноте, вывихнул руку и уехал. А потребность у населения, я думаю, есть. В особенности – по праздникам.
Мы долго совещаемся после обеда о деталях. Каненко и Катушкин оба нервно возбуждены. Катушкин радостно ходит по террасе кафаны, трогает шею, издает звуки: «миа, миа» для пробы голоса. Каненко подсчитывает, сколько человек может поместиться в кафане, какой будет сбор. А насчет репертуара разговор недолгий: Каненко помнит несколько вещей Рахманинова, Скрябина, Катушкин – арии из опер… И я набрасываю для перевода на сербский язык текст афиши, которую Каненко сам напишет и сам разрисует:
«Проездом в Париж
Какая обида! Так хотелось остаться, посмотреть, как осуществится любопытная затея Катушкина…
И, вдруг, на следующий день телеграмма:
«Выезжай немедленно. Квартира сгорела дотла. Сами едва спаслись. Здоровы. Необходимо присутствие».
Для чего было им так торопиться? Ну, чтобы еще подождать денька два, три? А теперь положение идиотское. Вся колония уже знает о несчастье, ходит смотреть на меня, высказывает соболезнование. И даже сам Катушкин не уговаривает.