I
Встречаюсь я иногда с одним русским. Человек – в расцвете лет. Ему – тридцать четыре года, он давно инженер, делает большую карьеру. А помню – родился при мне, в Белграде, в 1922 году. При рождении был почти без волос, без зубов, какой-то морщинистый.
Да, чудовищно быстро растет вся эта наша молодежь. Не успеешь получить визу куда-нибудь в Испанию или в Англию, а дети уже в школу ходят. Не окончишь курс лечения ревматизма, как они уже – в высшем учебном заведении. Только что соберешь все необходимые материалы по вопросу о мелкой земской единице в старой России, чтобы выпустить книгу на эту животрепещущую тему, – как один сын уже доктор, а другой – директор авиационного завода в Америке.
И чего они все, молодые, так торопятся? Куда спешат? Неужели для того только, чтобы столкнуть нас с земли в небо, стать на наше место и в неумолимом круговороте человеческой жизни самим же впасть в счастливое детство, снова лишившись зубов, волос и покрывшись морщинами?
А давно-ли это было? Бегство из России… Окончилась книга счастливого национального Бытия, начался жуткий всероссийский Исход. Но не из чужой страны, а из своей собственной; не в одном направлении, а на все четыре стороны света; и не по суху, а по глубоким морям, по болотам, сквозь леса и заросли, через горы и реки. Унесли свои и чужие корабли с родных пристаней русских борцов за честь родины в далекие страны, выбросили с палуб, из трюмов и угольных ям на чужие берега. Под стук колес, отбивавших темп наступивших перемен, железные пути привели русских людей в различные углы незнакомых земель. Повсюду зазвучала русская речь, появились русские лица, встревоженно-удивленные, но с улыбкой надежды в глазах:
– Все это – кратковременная географическая прогулка… Только на несколько месяцев.
Наша группа нововременцев во главе с главным редактором Петербургского «Нового времени» Михаилом Алексеевичем Сувориным, работавшая в Ростове при Добровольческой армии в Осваге и при отделе Военной Пропаганды, твердо решила ехать в Белград. Находясь еще в Новороссийске, мы получили от представителя сербского министра Спалайковича торжественное заверение в том, что по прибытии нашем в Белград, правительство немедленно выдаст Суворину необходимые суммы, чтобы продолжить в Сербии издание «Нового времени», всегдашнего друга и защитника угнетенных славян. Таким образом, мы были спокойны за свое будущее и за возможность продолжать борьбу против большевиков. Уже в Новороссийске я собрал для будущей газеты наборщиков, работавших в Ростове в добровольческой «Заре России», которую я редактировал. Суворин, со своей стороны, набрасывал план предстоящего издания, составлял предположительные сметы, обдумывал даже темы первых передовых статей.
И, вот, наконец, первого марта 1920 года, погрузились мы на пароход «Афон», который должен был доставить нас в Варну. Места получили в трюме, где со стен капала вода и куда свет проникал только сверху, из люка. Помещение было большое, но все-таки не для такого многолюдного принудительного митинга. Днем еще ничего: можно время проводить на палубе, пока не замерзнешь. Но как быть ночью? Нужно всем наметить места, чтобы была возможность вытянуться и немного поспать.
– Господа! – предложил какой-то почтенный господин с козлиной бородкой, в пенсне, очевидно член конституционно-демократической партии. Нужно выбрать комиссию!
– К черту комиссии! – злобно ответил кто-то. – Из-за комиссий мы и попали сюда!
– Милостивые государыни и государи! – вмешался нервный суетливый блондин. – Предоставьте это дело мне! Я по профессии землемер. Если хотите, я распределю места и расчерчу по полу химическим карандашом, где чья граница.
– A астролябию и теодолит имеете? – раздался иронический голос.
– Чертите, чертите! – поддержали блондина несколько пассажиров. – Иначе беспорядок будет!
– Для меня это очень просто, – уверенно продолжал землемер. – Я вымерю всю площадь, сосчитаю количество населения и разделю. Начнем хотя бы с того угла…
– О, нет, извините, – раздался из угла суровый бас. – Вы отсюда мерить не будете. Это место уже занято, а я, кроме того действительный статский советник. У меня в Херсонской губернии три тысячи десятин!
– Скажите пожалуйста, действительный статский! – ехидно заметила сидевшая невдалеке на полу пожилая дама. – Тут, дорогой мой, как на том свете: никаких чинов нет и десятины тоже не причем!..
Путешествие, в общем, было нудное и утомительное. Но в новой, жизни требовалось привыкать ко всему. Наш «Афон» шел медленно, чуть ли не со скоростью в десять узлов. Но, конечно, он мог бы делать и больше узлов, если бы узлы были меньше. И, вот, наконец, Варна. Слава Богу. Однако, пароход наш задерживают на рейде и объявляют, что мы стоим в карантине. Карантин. Какое неприятное слово! И что оно обозначает по-болгарски? Очевидно, просто – времяпрепровождение. Никаких властей на борту не видно, никаких врачей – тоже. И на четвертый день нас выпускают на берег.
В Варне мы отдыхаем несколько дней. В память ли Царя-Освободителя, в воздаяние ли заслуг «Нового Времени» в деле освобождения болгар, или просто по недосмотру, но нашей группе дали в каком-то пустующем казенном здании две приличные комнаты – «стан». В одной помещались мужчины, в другой – наши дамы. Тут мы стали чиститься, мыться, приводить себя в порядок после трюма и двухмесячной жизни в вагоне на новороссийских запасных путях.
Михаил Алексеевич Суворин, панически боялся заболеть тифом и потому продолжал каждый вечер перед сном подвергать тщательному осмотру свое белье: не оказалась ли в нем часть того населения, которое расплодилось в одежде во время путешествия по морю.
Сидя на своей кровати в углу нашей мужской комнаты, он ставил на стол зажженную свечу, снимал с себя рубашку, надевал на нос пенсне, и, не прерывая разговора с метранпажем об устройстве будущей типографии, начинал осматривать каждую складку материи.
– Боюсь я, дорогой Гелий, – говорил он этому старшему наборщику, – что мы не найдем в Сербии твердого знака. А, ну-ка, здесь?.. В новой орфографии дурак Вук Караджич179 уничтожил эту букву, а я без нее не желаю издавать газету… Ах, проклятая! Под мышку забралась!
– Кто? Буква? – не сразу соображая, спрашивал метранпаж.
– Какая буква! Она! Подлая!
Михаил Алексеевич давил насекомое, аккуратно клал его в пламя свечи, которое с треском испуганно вспыхивало, и с пытливым вниманием натуралиста продолжал свои поиски.
– Но, что самое неприятное, мой дорогой, – возобновлял он прерванный разговор, – это отсутствие у них ять. Что мы будем делать, если не найдем старого шрифта? Вот, у этих болгар – буквы ять сколько угодно. Они ставят его и там, где нужно, и там, где не нужно. А сербы – наоборот. Погодите, погодите… Нет, это хлебная крошка… Недаром болгары вечно враждуют с сербами. Очевидно, придется нам ять выписывать из Софии. Нет, это черт знает, что! Уже в пятый раз осматриваю, а все-таки вторую нашел!
Накануне отъезда в Белград настроение у всех было приподнятое, праздничное. Дамы в своей комнате устроили для нас шикарный ужин: была ветчина, была колбаса, масло, сыр и даже сардины, которых, к сожалению, ничем нельзя было открыть. Будущий секретарь редакции Гордовский180, который был моим секретарем в Ростове в «Заре России», торжественно поставил на стол две бутылки местного вина. Его жена сварила у какой-то болгарской соседки компот и за неимением тарелок предложила есть его из стаканов.
Ужин прошел оживленно. После него в освобожденные от компота стаканы разлили вино. И начались речи.
– Господа! – сказал Михаил Алексеевич. – Братский сербский народ широко раскрывает нам свои объятия. Он радостно встречает нас, памятуя о том, сколько жертв понесла великая Россия для его свободы, счастья и благоденствия. Я счастлив, что чувство благодарности и справедливости не иссякло в родных нашей крови и нашему духу славянах. И если, что смущает меня сейчас, это – вопрос: как нам быть, если через три-четыре месяца большевизм падет и у нас будет возможность вернуться на родину? С одной стороны – долг каждого русского быть в эти дни у себя, чтобы общими усилиями помочь восстановлению отечества. Но с другой стороны, не будет ли наш отъезд обратно актом бестактности и неприличия по отношению к тем, кто радушно приютил нас и понес для организации газеты большие расходы?
– Все равно, уедем! – твердо заявил Михаилу Алексеевичу я. – Мы можем из Петербурга с благодарностью вернуть сербам расходы!
– Это верно! – поддержал меня Гордовский. – А чтобы они не обижались, оставим временно в Белграде отделение газеты, попросим Ксюнина или Жухина181 его редактировать… Пусть сербы читают и учатся русскому языку!
Обсуждения и споры по этому вопросу продолжались довольно долго. Затем пили чай. Собирались уже расходиться, чтобы успеть к завтрашнему отъезду уложить вещи. Как вдруг Михаил Алексеевич что-то вспомнил, почесал лоб и с загадочной улыбкой обратился к моей жене:
– Дорогая Людмила Всеволодовна… Между прочим… У меня к вам большая просьба.
– Пожалуйста. Какая?
– Вы мне в Новороссийске часто гадали. И очень удачно. Может быть и сегодня погадаете, перед отъездом? Узнайте: все ли будет благополучно?
– Ну, что, вы Михаил Алексеевич, – сконфузилась жена. – Совсем не так хорошо я гадаю. А, кроме того, вопрос слишком сложный, чтобы гадать по картам…
– Прошу вас!
– Да, да! Просим! – раздались со всех сторон голоса.
Жена неохотно направилась к своему чемодану, достала из него колоду карт, вернулась. Мы же тем временем освободили ей на столе место и с любопытством стали ждать результатов.
– Ну, как? – тревожно спросил наконец Суворин, замечая, что гадальщица медлит со своим приговором. – Есть исполнение желаний?
– Да вот… К сожалению, нет. Всего две десятки, та и те черные. А тут еще девятка пик. Плохо… Правда, король треф относится благожелательно, но семерки и дама мешают.
– Позвольте! – возмущенно проговорил Михаил Алексеевич. – Причем семерки и дама, когда сам Спалайкович обещал?
– Не знаю. Но в общем, получается какой-то обман. Погодите, я еще не окончила…
Жена достала из колоды еще несколько карт, прибавила к ранее вынутым, задумалась.
– Да, несомненный обман, – с грустью подтвердила она. – В конце концов, дело как будто выйдет, но совсем не так, как вы думаете. Тут вот, дорога. Еще дорога… Казенный дом. Кто-то за вас хлопочет, но бесполезно, валеты мешают…
– А деньги на издание все-таки дадут? – дрогнувшим голову спросил метранпаж.
– Денег не видно.
– Как? И денег не видно? – воскликнул, окончательно рассердившись, Михаил Алексеевич. – Это мне нравится! Да нет, Людмила Всеволодовна, вы наверно не все еще разглядели! Посмотрите, как следует. Вот, это, например, что? Не деньги?
– Нет. Письмо. Из казенного дома. А кругом хлопоты, хлопоты. По-моему, Михаил Алексеевич, вам остается один только выход: поблагодарить меня за гадание, так как в таком случае гадание теряет силу.
– Поблагодарить? – покраснев от гнева, воскликнул Суворин. – Ну, хорошо! Покорнейше вас благодарю! Очень!
Он круто повернулся и вышел из комнаты. Мы все смущенно молчали. Жена же моя была огорчена больше всех. Однако, она была слишком честной женщиной, и в угоду другим не могла кривить душой, даже в картах.
Белград произвел на нас чрезвычайно приятное впечатление. Как будто большой русский провинциальный город, вроде Екатеринослава или Елизаветграда. На перекрестках таблички с русской надписью «улица». Вокруг испорченная русская речь, будто живут хохлы или белорусы. Только некоторые слова иногда коробят слух и слегка сбивают с толку. Театр, например, имеет обидное название «позориште». Некоторые понятия преувеличенные: простое ружье называется пушкой; спички – «машиной»; одна буква у них уже «слово», слово – «речь». Если ищешь в городе какое-нибудь учреждение и спросишь у прохожего, как идти, он скажет «идите право»; повернешь направо, следующий прохожий скажет «идите лево». И так можешь бродить целый день, пока не узнаешь, что «право» это – прямо.
Русские женщины вообще очень способны к языкам и потому уже через несколько месяцев стали бегло говорить по-сербски. Мы же, мужчины, менее способные к лингвистическим переодеваниям мысли, вместо настоящего изучения сербского языка, просто коверкали русский и считали, что этого для сербов достаточно. На таком языке я довольно быстро научился разговаривать с нашей квартирной хозяйкой, которая радостно кивала в ответ головой и затем говорила моей жене: «Ваш муж тако сладко говори србски, али я ништо не разумлю».
Вообще, по мере того, как количество наших русских увеличивалось притоком беженцев из Константинополя и из Болгарии, мы все более и более начинали чувствовать себя хозяевами города, но хозяевами снисходительными и справедливыми. Только некоторые из нас, менее чуткие, держали себя суровыми завоевателями, не желающими давать этому маленькому балканскому народу хотя бы скромную автономию. Остальные же более благодушно относились к туземцам. Зная твердо, что через несколько месяцев придется ехать обратно домой, они весело ходили по городу, с пренебрежительной любознательностью поглядывая по сторонам, чтобы потом, дома, передать оставшимся впечатления о своем оригинальном затяжном пикнике.
А сербы, в свою очередь, шли нам навстречу во всем. Многие их учреждения заполнились русскими служащими, особенно – городское Самоуправление, отделение Статистики, Железная дорога, Военное министерство. К нашему фантастическому сербскому языку не придирались, так как орфография у самих сербов весьма неустойчивая. A внимания русским служащим оказывалось, действительно, очень много. В отделении «Статистики», например, где приютились, главным образом, светские дамы и почтенные генералы, русским давали возможность в самом учреждении каждый день принимать душ, за каковым занятием многие проводили почти треть служебного времени. Некоторые наши профессора стали читать лекции в Белградском и Загребском университетах. Один наш учитель математики, попав в число преподавателей средне-учебного заведения, кажется в Крагуеваце, прославился тем, что очень быстро и точно распределил общую наградную сумму от правительства пропорционально заработку учителей; ни сам директор, ни весь учительский персонал никак этой задачи решить не могли. В Королевской опере и в драме появились русские певцы, певицы, актеры, актрисы. Режиссером сербской драмы стал помощник режиссера Александринского театра – Ю. Ракитин182. Шли «Три сестры», «Дядя Ваня». И в опере часто ставился «Евгений Онегин», в котором ария Ленского «В вашем доме, в вашем доме познал я впервые» – по-сербски звучала так: – «В вашей куче, в вашей куче показался сам в первый путь». А в провинции, особенно в деревнях, русские священники назначались настоятелями местных сербских церквей. Отправляли они церковные службы регулярно каждую неделю, и всенощную, и литургию, несмотря на то, что почти никто из крестьян-селяков на эти богослужения не ходил. Когда же наши священники в частных беседах начинали упрекать жителей в равнодушии к церкви, те горячо возражали:
– А зачем нам ходить? Ты же жалованье получаешь? Жандармам мы платим за то, чтобы они вместо нас ловили разбойников… Вот и тебе. Ты за нас молись, а мы будем по праздникам отдыхать и дома сидеть!
В общем отношение населения было прекрасное, внимательное, благожелательное. Один торговец на базаре в Белграде, узнав, что я русский, дружески потрепал меня по плечу и с сочувствием сказал:
«Эх, руссы! И к чему вы начинали эту войну? Разве у вас своей земли мало?». A другой, уже не базарный торговец, а булочник, искренно меня утешал: «Ну, ничего, братушка, ты хорошо сделал, что приехал сюда: теперь, когда вы “упропастили”183 свою Россию, вместо нее будет великая Сербия!».
Однако, в то время, как сербские мужчины быстро сошлись с русскими мужчинами, перешли на дружескую короткую ногу, совсем не то оказалось с местными женщинами, которые долго и с подозрением присматривались к нашим дамам.
Прежде всего, сербки никак не могли допустить того бесстыдства, с каким русские мужчины, нередко старые и весьма почтенного вида, публично целовали руки своим женщинам, иногда даже совсем некрасивым. И, главное, если бы где-нибудь в укромном углу, тупике; а то – на людной улице, на виду у многочисленных приличных прохожих!
И затем – эта подозрительная любовь русских женщин к чистоте, и не только у девиц, что еще до некоторой степени понятно, но даже у замужних, солидных. Казалось бы – чего проще человеку утром умыться: намочить водой руки, похлопать мокрыми ладонями по лицу – и туалет сразу готов. A русские женщины развратно оголяются до пояса, обливаются, мылятся, опять обливаются, трут себя здесь, трут себя там, обливаются снова, брызгая водой во все стороны, не жалея пола и мастики. И нередко, притом, спрашивают: а нельзя ли у кого-нибудь из соседей принять ванны?
Из-за подобного циничного интереса к ванне одной нашей даме квартирная хозяйка даже отказала в комнате. Явилась как-то раз, с гордым видом, с непоколебимой решительностью во взоре, и заявила:
– Молим вас, господжо, на поле!
И в объяснение своего решения прибавила, что в Сербии так часто как ее квартирантка, моются только одни «распуштеницы»184.
В деле помощи русским беженцам, благодаря стараниям благородного короля Александра, сербское правительство проявило большую щедрость и вызвало с нашей стороны отклик глубокой признательности. Помимо предоставления работы в правительственных учреждениях наравне со своими подданными, оно выдавало каждому русскому восемьсот динар в месяц. Была организована «Державная комиссия», ведавшая ссудами и помощью русским культурно-просветительным учреждениям и организациям. В Белграде была на казенный счет создана русская гимназия, в провинции – русские кадетские корпуса, русские женские институты. На улице краля Милана против дворца, рядом с бывшим нашим посольством, помещалось автономное «Управление Правительственного уполномоченного», подчиненное генералу Врангелю. В Сремских Карловцах, недалеко от столицы при поддержке сербского Патриарха разместился Архиерейский Синод, состоявший из многих наших высших иерархов во главе с Митрополитом Антонием. Там же, в Карловцах, впоследствии находился и генерал Врангель со своим штабом.
А что же произошло с нашей газетой?
Увы! Гадание моей жены оказалось более точным, чем заявления сербских дипломатов в Новороссийске.
По приезде нашем в Белград, Михаил Алексеевич Суворин долгое время ходил по различным правительственным учреждениям, но безрезультатно. В министерстве финансов ему заявили, что у них никаких сведений по данному вопросу нет и что следует обратиться в министерство иностранных дел. В министерстве иностранных дел удивились и предложили отправиться в министерство внутренних дел. Министерство внутренних дел любезно направило Михайла Алексеевича в Канцелярию Пашича185. Канцелярия посоветовала опять побывать в министерстве финансов.
Конечно, будь Михаил Алексеевич достаточно настойчивым, нестесняющимся, он несомненно пробился бы к самому королю, или хотя бы к Пашичу, и дело наверно бы вышло. Но, к сожалению, был он человеком застенчивым, гордым, в жизни никого никогда ни о чем не просил; наоборот – всегда его самого просил кто-нибудь о чем-нибудь. И через две недели хождений по министерствам, когда от него уже стали отмахиваться и говорить «придите завтра», он вернулся домой, мрачно бросил свой портфель на стол и сказал:
– Довольно!
В вечер того дня, когда было произнесено это «довольно», мы, сотрудники, собрались вместе с ним у меня в комнате за чайным столом и стали обсуждать положение. Как быть? Обратиться в «Державную комиссию»? Но во главе «Державной комиссии» стоит Челноков186, по убеждению кадет, а кадеты «Нового времени» не любят. В «Монархическое объединение» Скаржинскаго187? Но «Монархическое объединение» считает нас слишком левым, так как мы работали в Ростове у Деникина, а у Деникина в Особом Совещании находилось несколько кадетов…
Положение, действительно, было не из утешительных. Долго мы пили чай, долго грустно беседовали. И, вдруг, после некоторого молчания, Суворин обращается к моей жене:
– Людмила Всеволодовна… Теперь только на вас одна надежда. Погадайте: что будет?
– Погадать? – испугалась жена. – Ну, нет. Ни за что! Опять плохо выйдет, и вы скажете, что я во всем виновата!
Так наше совещание не привело ни к чему. Зато события сами решили за нас судьбу газеты. Дня через два-три, в Белграде началась продолжительная «криза влады», то есть, кризис власти. Скупщина свергала один кабинет за другим. Пашич то появлялся у кормила правления, то уходил. При таких обстоятельствах нечего было думать о продолжении хлопот, и наша группа временно распалась, каждый стал устраиваться на какую-нибудь службу. А я с женой, Суворин и наш секретарь Гордовский со своей женой сообща сняли на лето дачу недалеко от Белграда в деревне Раковица и вскоре туда переехали.
Устроились мы здесь коммуной, хозяйство вели сообща. Дамы наши взяли на себя жуткую задачу, которую до тех пор никогда сами не решали: готовить еду. Мы с Гордовским топили кухонную печь, рубили дрова, носили воду из далекого соседнего колодца и копали землю для огорода. Суворин же, как человек пожилой, был освобожден от тяжелого физического труда, но делал на базаре кое-какие покупки и обязан был по утрам и по вечерам ставить самовар. Этот самовар нам удалось купить в Белграде у одного старьевщика, который продал его мне в качестве русской машины для кипячения грязного белья.
Кто из нас, эмигрантов, достигших весьма почтенного возраста, не помнит того жуткого времени, когда, приспособляясь к условиям беженской жизни, наши жены, сестры и матери впервые начали кормить нас своими собственными завтраками, обедами и ужинами?
Сколько слез проливали они, стоя у раскаленной плиты перед кастрюлями и сковородками, на которых зловещим синим огнем горели развалившиеся котлеты, угрожающе трещал борщ, превращенный в твердую лепешку из черной капусты и багрового лука, или беззвучно лежала груда пепла, предназначенная быть украшением обеда – блинчиками с яблоками?
Чтобы не огорчать наших милых хозяек, целый день пребывавших в состоянии паники, мы мужественно, без возражений, съедали все то, что оставалось от добычи огня; и даже похваливали вареные макароны, которые сворачивались в липкие глыбы и которые нужно было резать ножом.
В один из таких дней к нам приехал из города в гости брат Михаила Алексеевича – Алексей Алексеевич Суворин. Раньше, в России, Алексей Алексеевич издавал либеральную газету «Русь», а когда за недостатком читателей газета закрылась, он впал в мистицизм, в изучение скрытых сил человека, и затем, уже в эмиграции, начал проповедовать систему лечения голодом, что принесло ему немалую популярность.
Позавтракав у нас и из деликатности ни разу не поморщившись, он попросил чаю и за чаем, между прочим, спросил:
– А у вас здесь тихо? Разбойники не пошаливают?
– Какие разбойники? – испугался Михаил Алексеевич. – Никаких разбойников нет.
– А у нас, возле Белграда, в Земуне, было на днях ограбление. Напали на квартиру одного русского. Забрали золотые часы, брошки, серебряные ложки, вилки. Среди сербов, к сожалению, очень распространено мнение, будто мы, беженцы, вывезли из России целые мешки с золотом и с бриллиантами. Дурачье.
– Нет, у нас – ничего. Когда мы нанимали эту дачу, хозяин, наоборот, сказал нам, что население здесь замечательно честное. Если мы, например, забудем на крыльце кошелек, никто не подумает даже его тронуть.
– Правда, – добавил затем Михаил Алексеевич, в раздумье почесав затылок, – мы недавно для дождевой воды купили бочку, чтобы не так часто ходить к колодцу. Поставили ее под желоб на улице… А она исчезла. Но я не уверен, украли ли ее или она сама скатилась с горы.
Алексей Алексеевич заговорил о своем лечении голодом:
– А кстати, – как бы невзначай сказал он. – Не хотите-ли, господа, испробовать чудодейственность моего метода? Я бы горячо вам советовал. Кухня у вас, как я заметил, не особенно налажена, и пока хозяйки будут изучать свое дело, вы все можете ничего не есть. Увидите, как освежитесь и помолодеете. Не только существующие ваши болезни, но даже будущие, назревающие, и те сразу исчезнут. Я излечиваю ишиас, язву желудка, геморрой и даже нервные болезни – неврастению, меланхолию, острую ностальгию и боязнь пространства. A ведь при боязни пространства нашему брату-беженцу зарез: никуда не побежишь дальше. Полный курс лечения – сорок пять дней. Нужно только ежедневно очищать желудок от застоявшихся отбросов, чтобы не было загнивания.
– Ну, ты снова сел на своего конька! – пренебрежительно проговорил Михаил Алексеевич. – Я тут и без тебя с едой… того… Это самое… – Он не договорил, чтобы не обижать дам. – А ты хочешь окончательно доконать.
– Пожалуйста, пожалуйста, голубчик, я не принуждаю, – с горькой усмешкой заметил Алексей Алексеевич. – Не веришь – не надо. А, между тем, если бы ты заглянул вот в тот портфель, который я привез, ты бы увидел, сколько благодарственных писем мною получено от выздоровевших.
– Но ругательные, наверно, тоже были?
– Ни одного!
Алексей Алексеевич торжественно поднял указательный палец к потолку, как бы клянясь.
– Ну, да. Понимаю. – Михаил Алексеевич одобрительно кивнул головой. – Очевидно, все, которые не выздоровели, сразу скончались.
И вот, как-то одному из нас пришла в голову дерзкая мысль: не выпускать-ли нам, пока еще нет газеты, какое-нибудь собственное издание, ассигновав на него часть того беженского пособия, которое нам выдавала Державная комиссия? Разумеется, это издание не может быть ежедневной газетой. Не может оно быть и печатным журналом. Не может оно быть ни еженедельником, ни ежемесячником, ни даже ежегодником: средств не хватит. Но что, если печатать его не в типографии, а на гектографе? В количестве нескольких десятков экземпляров? В саду русского посольства, где находится Управление правительственного уполномоченного, есть постоянный продавец газет, с которым можно сговориться. А подписываться своими именами мы, конечно, не будем, чтобы не было стыдно. Зато какая свобода в выборе тем, особенно – сатирических! Кстати, лично я еще по гимназии знал, как составляется гектографическая масса, какими чернилами нужно писать текст. Вот, только одно: какое название дать этому детищу?
Не буду описывать всех наших обсуждений, споров и различных хлопот. Но прошло две недели – и в саду посольства, наряду с настоящими печатными журналами и газетами, стал продаваться скромный журнальчик, написанный от руки фиолетовыми чернилами. И заголовок его ярко выступал па первой странице.
«Ржавый живот».
Слова были как будто русские, слегка фигуральные, даже чуточку неэстетические. Но по-сербски они весьма просто и скромно обозначали: «Скверная жизнь».
Михаилу Алексеевичу, изобретателю «ржавого живота», удалось придумать этот заголовок благодаря славянофильскому анекдоту, который он слышал еще в Петербурге. Рассказывали, что на одном великосветском балу в нашей столице некий молодой сербский дипломат, танцуя с очаровательной хозяйкой дома, восторженно сказал ей: «О, княгиня! Как я люблю в Петербурге бывать в вашей обществе и смотреть на ваш широкий живот!» Княгиня, гордившаяся своей фигурой, демонстративно бросила своего партнера среди зала и пошла жаловаться мужу. Возможно, что дело окончилось бы дуэлью, если бы это филологическое недоразумение не выяснилось вовремя.
К сожалению, наш «Ржавый живот» особых симпатий среди беженцев не вызвал. Наоборот даже. Его стали ругать. Да и в самом деле: кого может убедить статья или фельетон, подписанные одной буквой M, А или С? Я уверен, что если бы Лев Толстой, строго сохраняя инкогнито, печатал свои политико-экономические рассказы и философские рассуждения, подписывая их одной буквой – А, Б, В, Г, Д, или Е, читатели весьма скептически отнеслись бы к прочитанному тексту и, пожалуй, даже говорили: «А это, что еще за тип появился?» Недаром московский издатель Сытин нашел неинтересным и отказался печатать «Тараса Бульбу», когда один начинающий писатель, впоследствии ставший известным, принес ему эту повесть в переписанном виде, и выдал ее за свою.
Впрочем, оставляя в стороне подобные скромные сравнения с Толстым и с Гоголем, должен сказать, что публике мы не понравились, главным образом, за критическое отношение к поведению большинства наших политических и общественных группировок. В самом деле: как бушевали тогда среди нас идеологические страсти, приводившие всех к яростным взаимным обвинениям в гибели Государства Российского: Члены Монархического объединения доказывали, что если бы все депутаты Государственной Думы от крайне-левых до националиста Шульгина188 включительно были перевешаны, то революции не произошло бы. Повесить, кроме того, необходимо было: всех дворян-изменников, вроде Петрункевичей189 и Долгоруковых190, всех либеральных членов городских управ с головами; всех таковых же членов земских управ; и, наконец, большинство присяжных поверенных, профессоров, писателей и журналистов, строго следя, однако, за тем, чтобы во имя высшей справедливости по ошибке не был повешен свой.
Само собой разумеется, что мы, сами будучи монархистами, никак не могли согласиться на такое массовое повешение своих противников, тем более, что это даже технически было трудно устроить в России из-за отсутствия материала и опытного персонала. И вот почему многие белградские монархисты-максималисты «Ржавый живот» не взлюбили.
Ну, а что касается наших кадетов, то они нас не любили еще больше. Да и за что им было любить, если мы в каждом номере нещадно бранили Милюкова? Милюков в это время в кадетских кругах быстро рос в своей популярности, понося Добровольческую армию в, в частности, Врангеля. Так и не водрузив креста на Святой Софии, он предоставил соотечественникам продавать свои нательные кресты константинопольским туркам, а сам отправился в Париж, где быстро достиг авторитета кадетского бога.
Выпустив несколько номеров «Ржавого живота», мы разочаровались в этой затее, прекратили издание. А тут еще произошло нечто такое, что окончательно повергло нас в глубокую грусть.
Как-то раз вечером после ужина засиделись мы на даче за чаем в нашей общей столовой и вели беседу на тему о таинственных необъяснимых явлениях. Присутствовали – Михаил Алексеевич, я с женой и наш секретарь Гордовский. Жена Гордовского накануне уехала – была приглашена в Белград в гости к знакомым.
Так как самовар уже остыл, а тема о тайнах мира еще не была вполне исчерпана, то Суворин в качестве «самоварного мальчика» отнес самовар через переднюю на крыльцо дома, снова поставил его и, в ожидании, пока вода вскипит, вернулся на свое место в столовую.
– Да, – усевшись в свое кресло, продолжал он вспоминать из своей жизни различные необъяснимые случаи. – Вот, например, был я однажды на заутрене в Александро-Невской лавре, где на кладбище находится могила моего отца, Алексея Сергеевича. На литургию не остался, так как к нам на розговены было приглашено довольно много гостей. Однако, прежде чем уезжать домой, отправился я на могилу отца, чтобы похристосоваться с ним. Стал на колени возле памятника, помолился, громко сказал: «Христос Воскресе, папа!». И, вдруг, огромный тяжелый серебряный венок, находившийся под крестом, зашумел, затрясся всеми своими металлическими листьями. А между тем, никакого, даже самого слабого ветерка, не было. Стояла прекрасная тихая ночь.
– Так, так… – после наступившего всеобщего молчания, задумчиво произнес Гордовский. – Ну, а еще? Впрочем… Погодите… Господа! Что это такое?
Он застыл на месте, направив изумленно-испуганный взгляд на вход из передней. Мы тоже посмотрели туда…
Две жуткие фигуры в сербских солдатских шинелях, с обнаженными белыми головами, забинтованными со всех сторон полотенцами, между складками, которых видны были только рот и глаза, стояли у входа в столовую, вытянув перед собой ружья и направляя их дула поочередно на каждого из нас. Какова была программа этих разбойников, очевидно не профессионалов, а любителей, – неизвестно. Не имея при себе никакого оружия, мы, мужчины, покорно поднялись со своих мест. Разбойники, со своей стороны, молча стояли, как будто не зная, как действовать дальше. Наступила тягостная зловещая тишина.
И, вдруг, моя жена, всегда тихая, скромная, уравновешенная, вся дрожа от негодования, бросилась в сторону грабителей, схватила легкий плетеный садовый стул, затоптала ногами и гневно крикнула:
– Вон отсюда! Немедленно вон!
Разбойники продолжали стоять молча, не двигаясь.
– Вы слышали, что я говорю? – повысила голос жена. – Сейчас же убирайтесь! На поле! Хайда! Мы из-за вас потеряли все! Родину! Царя! Бежали! Я должна готовить обед! Муж мой копает землю! А вы нападаете? Уберите ружья! Сию минуту!
Она подняла в воздух соломенный стул и ударила им по ружью одного из грабителей. Тот растерянно крякнул, чуть-чуть отступил и направил ружье на нее.
– Людмила Всеволодовна!.. Бросьте! – умоляюще прошептал сзади Суворин.
– Мила! Оставь! – со своей стороны вполголоса стал убеждать я.
Жена, однако, не унималась. Всю горечь, которая у нее накопилась от наших неудач в Софии, она горячо продолжала изливать в дальнейшей обвинительной речи против разбойников. А я, тем временем, незаметно проскочил в соседнюю спальню, выскочил в окно и побежал за помощью к соседней вилле, где жил с семьей знакомый сербский офицер.
Впрочем, в этой помощи особой надобности не оказалось: жена моя сама справилась с вооруженными бандитами, хотя и с риском для жизни. Заметив, что они постепенно отступают, она энергично продолжала оперировать соломенным стулом, ударяя им то по одному, то по другому ружью, и таким образом, догнала противников почти до самой двери в переднюю. Еще немного – и можно было бы захлопнуть за ними дверь. Но вдруг одно из ружей, направленное в этот момент как раз против нее, выстрелило – и в комнате воцарилась полная тьма. Оказывается, пуля ударила в стену под горевшей керосиновой лампой и лампа потухла.
«Неужели я убита?» – подумала жена, не видя ничего перед собой. Но затем, почувствовав под ногами пол, она приободрилась, нащупала перед собою дверь и захлопнула ее за растерявшимися разбойниками. Поняв, что в темноте грабеж все равно не удастся, те решили бежать. Бросившись к выходной двери, они стали толкать ее наружу, хотя она открывалась внутрь, и думая, что дверь кем-то заперта, выломали прикладами ружей ее нижнюю створку, пролезли в образовавшееся отверстие, натолкнулись на кипящий самовар и вместе с ним скатились к калитке. А в это время подоспел вызванный мною на помощь серб-офицер вместе со своим сторожем. Началась перестрелка, но в полной темноте грабителям удалось благополучно скрыться в горах.
В эту ночь мы, конечно, не спали, принимая визитеров – соседей, которых разбудила перестрелка с грабителями. Главной героиней события была, разумеется, моя жена. Сосед-офицер восторженно жал ей руку; крестьяне, толпившиеся у дверей столовой, шепчась друг с другом, почтительно показывали на нее пальцами, вздыхали и охали. A явившиеся для составления протокола жандармы, установили любопытный факт: в тот момент, когда грабитель собирался выстрелить, дуло его ружья было направлено на мою жену. Но очередной удар стулом перед самым выстрелом отклонил полет пули в сторону; пуля ударилась в ножку стола, затем в кресло и вошла в стену под лампой, описав таким образом, некоторую дугу. Если соединить прямой линией место, где находилось дуло ружья, и место удара пули в стену, эта линия проходила бы как раз через грудь жены.
– Вы, наверно заколдованы, господжо, – с удивлением сказал ей старший жандарм, производивший расследование. Затем он подошел к стулу, сыгравшему такую важную роль во всей этой истории, внимательно осмотрел его, покачал головой, и уверенно произнес:
– Я думаю, если бы тут находилась еще вторая русская женщина, то они вдвоем взяли бы разбойников в плен и сами доставили бы в жандармерию.
На следующий день к нам с визитом пришел сам деревенский лорд-мэр. Он выразил всем свое соболезнованье, сказал, несколько почтительных комплиментов моей жене и оставил Михаилу Алексеевичу, как самому старшему, ружье вместе с патронами на случай, если когда-нибудь все это нам пригодится. Растроганный подобным вниманием, Михаил Алексеевич поблагодарил лорд-мэра, ознакомился с устройством ружья и бережно отнес его в свою комнату.
– Здесь у меня держать его лучше всего, – сказал он мне после ухода высокопоставленного гостя. – Дверь моей комнаты выходит в переднюю около входа со двора. И если какой-нибудь разбойник начнет пробираться к нам ночью, я тут его пристукну.
Прошло несколько дней. Жизнь стала входить в колею. Но разумеется, прежнего душевного спокойствия не было. Особенно по вечерам. С наступлением темноты никто из нас без крайней надобности в сад не выходил, а если выходил, то просил у Михаила Алексеевича его ружье. Да и действительно: отправишься насладиться прелестью сербской ночи, не уступающей по своей красоте ночи украинской, а тут, из-за дерева или из-за куста – разбойник. А то – сразу два.
Днем к нам часто стали приезжать из Белграда знакомые, оповещенные о происшедшем событии. И между ними навестил нас бывший сотрудник «Нового времени» полковник Резанов191, направлявшийся через Белград во Францию. Резанова мы с Михаилом Алексеевичем давно не видели и очень рады были его приезду. Целый день провели мы с ним в воспоминаниях о счастливом дореволюционном Петербурге, в беседах о последних событиях. Много жуткого рассказал он о борьбе с большевиками в районе Минеральных Вод, где он, как бывший военный прокурор, стоял во главе особого отдела Добровольческой армии. И в этих беседах, затянувшихся до позднего вечера, наш гость пропустил последний поезд в Белград.
– Ничего, ничего, – успокоили его наши дамы. – Мы вам устроим постель на тахте в столовой. А утром выпьете чаю, закусите и тогда решите, когда ехать.
Разошлись мы поздно, после полуночи. Весь дом погрузился в сон. Только Суворин еще не спал, по обыкновению что-то читал, лежа на своей убогой железной кровати. Резанов тоже сначала заснул, по затем, вдруг, проснулся, почувствовав, что его тянет на продолжительную прогулку по саду. Будучи человеком крутым, суровым и подчас даже жестоким по отношению к врагам-большевикам, он был очень деликатным и даже застенчивым по отношению к друзьям, особенно к дамам. Чтобы никто из чутко спавших не заметил его тайной ночной экспедиции, он взял в руки свои башмаки, беззвучно прокрался до выхода в сад и благополучно исчез на некоторое время.
На обратном пути, подойдя ко входной двери в переднюю, он снова снял башмаки, осторожно стал приоткрывать дверь, которая неожиданно скрипнула, замер на месте, подождал, сделал несколько бесшумных шагов и вдруг истерически вскрикнул:
– Михаил Алексеевич! Это я!
Из освещенной щели приоткрытой двери суворинской комнаты прямо к его голове направилось зловещее дуло ружья.
II
Пребывание на даче в Раковице после нападения разбойников окончательно потеряло для нас всякую прелесть, и мы с М. А. Сувориным решили перебраться обратно в Белград. Однако, чем заняться там? Правительственный кризис продолжался; надежды получить от сербов обещанных средств на издание «Нового времени» не было никаких. И мы с Михаилом Алексеевичем отправились к Правительственному уполномоченному Сергею Николаевичу Палеологу192 просить его найти нам какую-нибудь работу. Палеолог был в Петербурге ревностным читателем «Нового времени» и отнесся к нам в высшей степени благожелательно.
– Может быть хотите, я вам дам в моем Управлении должность журналиста, ведущего входящий и исходящий журналы? – участливо спросил он Суворина. – Конечно, с деятельностью настоящего журналиста-публициста эта работа не имеет ничего общего, но все-таки писать придется.
– Входящий и исходящий журнал? – вздрогнув, переспросил Михаил Алексеевич. – Ну, что ж… Спасибо.
– А вам, – обратился Палеолог ко мне, – как более молодому, я могу дать место помощника секретаря. Мой секретарь Сергей Николаевич Смирнов193 очень милый человек, он будет для вас хорошим начальником. A дела найдется немало, так как количество наших беженцев в Сербии с каждым днем увеличивается.
Мы искренно поблагодарили Палеолога и через несколько дней вступили в исправление обязанностей. Михаил Алексеевич добросовестно выводил своим каллиграфическим почерком номера бумаг, числа и имена тех, кто пишет и кому пишут. Иногда он даже вдохновлялся и делал в журнале пером виньетки и графические украшения, так как с детства любил рисование. Что же касается меня, то я не так быстро освоился со своею работой. Особенно тягостно было составлять деловые письма. Я никогда не любил эпистолярной литературы, терпеть не мог писать даже письма свои личные; а тут – чужие. Милейший С. H. Смирнов долго бился, пока приучил меня вести эту деловую переписку бесстрастно, без полемики и без сатирического уклона, особенно когда письма адресовались кадетам, вроде Челнокова.
Зато с приемом беженцев, с утра до вечера толпившихся в нашей канцелярии, я справлялся легко. Давал справки, направлял просителей в соответственные отделы. A беседовать с людьми, только что потерпевшими крушение и потому всегда нервно возбужденными и требовательными, было не так просто. Тогда русские эмигранты еще не писали мемуаров и обычно излагали их своим слушателям насильственно-устно; а выслушивать все это в канцелярии в порядке очереди было довольно затруднительно и требовало особого умения, чтобы ввести речь просителя к краткому изложению цели посещения. С. H. Смирнов учил меня, как нужно прерывать оратора, чтобы он не обижался, и как завладевать темой беседы; однако и сам он иногда попадал в щекотливые положения. Особенно трудно нам было с пожилыми людьми, достигшими в России высоких чинов или значительного положения в бюрократической иерархии. Они большей частью не признавали не только возражений, но даже очередей во время приема. Помню, как один величавого вида старик, минуя очередь, решительно подошел к Смирнову и протянул ему свои документы.
– Простите, голубчик, – с вежливо-смущенной улыбкой проговорил тот. – Я еще должен закончить дело стоявшей перед вами дамы…
– Что? Голубчик? – покраснев от негодования, воскликнул старик. – Извините! Я вам не голубчик, a генерал от инфантерии!
– Ах, да? В таком случае простите за ласковое обращение, ваше высокопревосходительство. Будьте любезны стать в очередь.
У меня же, при исполнении обязанностей помощника секретаря, неприятностей и затруднений бывало еще больше. Однажды, опрашивая в приемной посетителей, прежде чем направлять их к секретарю, или к заведующим различных отделов Управления, я заметил среди присутствовавших странную фигуру, напоминавшую библейского пророка. Некоторые стоявшие по соседству с этим посетителем беженцы с явным недружелюбием поглядывали на него: черты лица, уши и нос явно указывали на его еврейское происхождение.
– Скажите… А вам по какому делу? – учтиво обратился к нему я.
– Что значит – по какому? По самому неприятному. В Новороссийске у меня отобрали паспорт, дали какую-то бумажку. А бумажка где-то по дороге выпала из кармана. И получилось хорошее дело.
Вокруг раздался легкий ропот. Оборот речи и акцент незнакомца были, действительно, таковы, что ни в ком не оставалось сомнения в национальности этого беженца.
– Шпион! – уверенно произнес кто-то сзади.
– Большевик! – подтвердил второй голос.
Нужно сказать правду, что в ту минуту, когда во главе советской власти и во всем большевицком правительственном аппарате преобладали евреи, отношение к ним в русских национальных массах никак не могло быть особенно благожелательным. Поэтому я не на шутку встревожился: как бы тут, в официальном учреждении не возникло скандала. Что было делать?
– А ваша фамилия, разрешите узнать? – продолжал я.
– Моя? Ефрон194.
– Из какого города?
– Пока бежал, во многих был. А сам я, конечно, из Петербурга. То есть, из Петрограда, но Петроград – что? Псевдоним. Петербург – это на самом деле великая столица. Если вы петербуржец, вы, может быть, слышали про историю с постановкой пьесы «Контрабандисты». Так это – я. «Контрабандисты» – моя пьеса.
– Ах, вот что? – радостно произнес я. – Как же, помню. Погодите… Пройдемте к Михаилу Алексеевичу Суворину, он вас хорошо знает и поможет выправить документы.
Мы с Сувориным приняли живейшее участие в Ефроне и сделали для него все, что могли. Удивительной была судьба этого исключительного человека, которого за его правые убеждения собственный народ побивал камнями и которого за его «ренегатство» терпеть не могла наша левая общественность. Когда, еще задолго до революции, суворинский «Малый театр» объявил о включении «Контрабандистов» в свой репертуар, вся «свободолюбивая» петербургская пресса возмутилась и открыто стала грозить от имени студенческих организаций срывом спектакля. Боясь новых студенческих беспорядков в столице, полицейские власти конфиденциально просили администрацию театра пьесы не ставить.
И дирекция удачно придумала выход: в афишах объявила однажды, что будет поставлена «Мария Стюарт»; но перед самым началом спектакля объявила собравшейся публике, что по болезни одного из артистов назначенная к постановке пьеса не пойдет, а вместо нее будут представлены «Контрабандисты». И таким образом произведение Ефрона увидело свет. Хороший пример той свободы печати, слова и собраний, которую так торжественно провозглашали наши российские радикальные круги и которую впоследствии окончательно и полностью осуществили большевики.
Получив необходимые документы, Ефрон уехал из Белграда, поселился в одном из сербских монастырей и там, успокоенный чтением Евангелия и звоном колоколов, окончил свою жизнь.
А русское население Белграда все росло и росло. После крымской эвакуации масса новых беженцев прибыла с далматинского берега, из Боки Которской. Открылись русские рестораны, русские лавки, русские комиссионные магазины. Организовалась русская драматическая труппа под управлением Ю. Ракитина.
Конечно, по неопытности и по презрительному отношению к своему новому делу многие предприниматели вначале нередко прогорали. Так, например, один мой знакомый, продав все драгоценности своей жены, открыл на вырученные деньги магазин съестных продуктов и всяких мелочей, но поставил главной идеей своей деятельности не заработок, a оздоровление населения и воспитание местного сербского юношества. Зайдет к нему мальчишка-серб, попросит:
– Чича, дай мне петь сигарет!
– А тебе на что?
– Тата послал.
– Врешь, поганец. Ты сам, наверное, будешь курить.
– Не!
– Так я тебе и поверил. А ну, подыши мне в нос? Пахнет табаком? Да! Разумеется, куришь. Пошел вон отсюда!
И с покупателями взрослыми, особенно с русскими, он обходился тоже своеобразно.
– Дайте мне, пожалуйста, полфунта колбасы. Вот этой, – говорит посетитель.
– Ой, нет, – отвечает хозяин. – Не берите. Дрянь.
– Отчего дрянь? Вид, как будто, приличный.
– А это только так кажется. На самом же деле – подсохла, давно уже куплена. Как статский советник, я не хочу рисковать своей репутацией.
– Тогда, может быть, вот той? Чайной?
– Это другое дело. Чайная вчера получена. Хотя сегодня я печку топил, как бы от жары не испортилась. Ну-ка, попробуйте, гнилью не отдает?
– Нет, как будто.
– Вы твердо уверены? Дайте, я сам пожую. Да, пожалуй, еще хороша. Только полфунта брать не советую. Возьмите четверть, чтобы на завтра не испортилась.
Количество наших служащих в местных учреждениях тоже постепенно увеличивалось. Но им поневоле приходилось приноравливаться к сербским порядкам и нравам. А это не всегда было легко, особенно дамам.
Например, в строительном отделении городской Управы служила русская барышня, незадолго до эвакуации окончившая институт. Работал рядом с нею за одним столом молодой серб, очень милый, интеллигентный, с университетским образованием. И вот, как-то входит в их комнату рассыльный, приносит деловые бумаги.
– Мирко, – обращается к нему серб. – Сделай мне одолжение.
– А что тебе? – запросто спрашивает тот.
– Я в двенадцать часов приглашен на обед. А у меня панталоны давно не глажены. Отнеси их, пожалуйста, к прачке, которая тут, за углом, и попроси при тебе разгладить и сделать складку.
– Хорошо, давай.
К величайшему ужасу соседки, серб отодвигается от стола, расстегивает брюки, снимает их и передает рассыльному.
– Только не уходи, пока не окончит, – добавляет он. – А то я останусь без обеда.
Не выдержав жуткого соседства с сербским интеллигентом без брюк, институтка бежала в соседнее отделение, ведавшее путями сообщения столицы. Там, в качестве машинистки, служила моя жена.
– Это возмутительно! Я не могу с ним оставаться – восклицала оскорбленная девушка.
– Ну, ничего, посидите тут, пока принесут брюки, – успокоительно сказала ей моя жена. – Только не разговаривайте со мной, у меня важное дело: я исправляю смету моего шефа.
Как ни странно, звучало это заявление машинистки о том, что она исправляет своего шефа, однако это было действительно так. Состоя одновременно начальником отделения городской Управы, профессором университета и членом правления какого-то банка, этот шеф вечно спешил и часто неверно подводил итоги в официальных бумагах; а секретарь его был слишком дряхлым, чтобы верно подсчитать крупные числа, и обычно, сидя за своим столом, или курил, или дремал. Сначала жена моя стеснялась делать поправки в тексте начальника, но затем, справедливо учитывая, что в случае обнаружения ошибки, всю вину могут свалить на машинистку, привыкла; и шеф в этих случаях не только не обижался, а наоборот хвалил и радостно говорил: «хвала лепо». Однажды, перепечатывая большую смету замощения всех окраинных белградских улиц, жена обнаружила ошибку в итоге на пять миллионов динар. И когда отсутствовавший шеф ворвался в канцелярию и впопыхах стал собирать бумаги, чтобы отправиться с ними на доклад в Управу, она вручила ему напечатанный текст сметы с предупреждением, что изменила ее на пять миллионов с лишним.
– А вы уверены, что сами не ошиблись? – весело спросил он.
– Уверена.
– Ну, добре. Нек буде тако!
И он умчался в Управу, засунув смету в портфель.
В общем, с сербами работать было легко, если не считать таких случаев, как инцидент с брюками. Да и эти брюки, собственно говоря, были пустяками, так как снимались в присутствии наших девиц и дам не из пренебрежения, а из чувства искреннего дружелюбия и равноправия.
Однако, гораздо сложнее было для нас личное общение с сербским столичным обществом. Не говорю уже о тех щекотливых положениях, когда какой-нибудь местный солидный чиновник, проходя вместе с русским по площади Теразия мимо четырехэтажного отеля «Москва», с гордостью спрашивал своего собеседника: «А есть ли у вас, в Петрограде, такие огромные здания?». Или, когда в сербских домах переставали принимать тех русских хвастунов, которые нагло врали, будто в России иногда из одного города в другой нужно ехать по железной дороге несколько суток. Но и незнание местного быта тоже нередко приводило при общении с ними, к некоторым недоразумениям.
Помню, как популярный в наших русских кругах доктор Вербицкий195, приходя по вызову на квартиру к сербским больным, долгое время грубо обижал хозяек дома тем, что при уходе не позволял дамам подавать ему пальто.
– Дозволите, господине доктор! – умоляла хозяйка.
– Нет, нет, ни за что! Благодарю вас.
– Молим вас! Молим лепо!
– Ни в коем случае!
Только когда один из пациентов во время визита врача в мягких выражениях признался, что жена его из-за отказа доктора от подачи пальто долго плакала, Вербицкий понял, что таков местный обычай, и в конце концов привык к этому хорошему тону. Выходя в переднюю, он галантно ждал, пока дама снимет пальто с вешалки, развернет, растянет его перед собой, и тогда только всовывал в рукава свои руки.
Происходили некоторые недоразумения и в тех случаях, когда наши русские стали приглашать знакомых сербов к себе в гости.
Один мой приятель предложил своему сослуживцу-чиновнику навестить его вечерком, около половины девятого, обещав угостить его чаем. Около половины девятого чиновник пришел. До половины десятого оба коллеги говорили о службе, о сослуживцах. От половины десятого до половины одиннадцатого – о большевиках. От половины одиннадцатого до половины двенадцатого – о России вообще. Гость уже заметно устал, но не уходил. От половины двенадцатого до половины первого разговор уже плохо клеился. Оба собеседника часто позевывали, поглядывали на часы, но гость не уходил.
– Ох, уже около часа! – с тоской произнес он.
– Да, поздновато, – грустно согласился хозяин.
– А нам завтра рано вставать!
– Да, я встаю в семь часов.
– А я – в шесть. Обычно позже десяти часов вечера никогда не ложусь. Вот, два года тому назад засиделся у одних родственников на «Славе»196, лег в двенадцать и после этого у меня два дня голова болела.
– А у меня хотя голова и не болит, но на следующий день я всегда чувствую себя слабым.
Они помолчали. Хозяин побарабанил по столу пальцами, вопросительно взглянул на гостя. Гость тяжко вздохнул и в свою очередь с недоумением взглянул на хозяина.
– Ну, а теперь – который час?
– Уже четверть второго.
– Господи! Как время идет… Через четверть часа будет половина второго!
Гость заерзал на месте, беспомощно оглянулся по сторонам, почему-то со страхом взглянул на холодную спиртовку, на которой раньше кипятилась вода для чая и, сделав над собою усилие, встал.
– Вы мне разрешите, все-таки, уйти? – боязливо спросил он.
– Ну, конечно, – радостно ответил хозяин. – Очень был рад вашему визиту. Надеюсь, часто будем встречаться вот так… Уютно и мило.
Только через несколько дней после этого вечера мой приятель узнал, почему серб так долго сидел. По местному обычаю гостям разрешается уходить только после того, как им подадут чашку черного кофе «Црна кафа».
Шли месяцы. Прошло уже около года. И, вдруг, – радостное для нас, нововременцев, событие: владелец белградского русского ресторана «Русская семья», бывший суконный фабрикант Г. К. Сапожков197 предложил М. А. Суворину сто тысяч динар на издание «Нового времени» с условием, что Михаил Алексеевич будет редактором, а он, Сапожков, издателем. Суворин, конечно, согласился, предложил мне быть его помощником, созвал всех находившихся в Белграде наших сотрудников, наборщиков, и мы лихорадочно стали готовиться к открытию газеты.
Так как сто тысяч динар были для такого дела очень скромной суммой, приходилось во всем экономить. Помещение для редакции нашли на улице Кральцы Наталии в старом запущенном доме: это была не то квартира, не то сарай из двух комнат. В одной устроили контору, а в другой, побольше, решили сделать из досок перегородку, чтобы у Михаила Алексеевича был свой собственный директорский кабинет. К сожалению, такая перегородка до самого потолка грозила подточить весь наш бюджет, и потому мы ее вывели только на высоту роста Михаила Алексеевича. Вместо же двери в этот кабинет сделали нечто вроде калитки из тонкой фанерки. Будучи человеком скромным и нетребовательным, Суворин оказался таким кабинетом очень доволен, говорил, что чувствует себя здесь не хуже, чем в Петербурге, в Эртелевом переулке, и горячо благодарил Сапожкова за широкий размах предприятия.
Типографию мы тоже нашли, и очень удачно: со шрифтом, в котором была дорогая нашему сердцу буква ять и даже державный имперский твердый знак.
Известив ближайших сотрудников и наборщиков о скором выходе газеты, мы с Михаилом Алексеевичем заявили Палеологу о своем уходе из Управления, поблагодарили его за доброе отношение к нам, – и уже через месяц после заключения договора с Сапожковым первый номер белградского «Нового времени» появился на свет198. День этот для всех нас был очень волнующим и даже торжественным. Но невольная грусть все-таки омрачила настроение Михаила Алексеевича. Когда я радостно принес ему за его загородку из типографии свежий, пахнувший типографской краской первый экземпляр, он взял в руки его, развернул и тяжело вздохнул.
– Бедный папа! – дрогнувшим голосом произнес он.
– А в чем дело? – удивился я.
– Что сказал бы он, увидев, во что превратилось его детище! А как вы думаете: во сколько раз этот несчастный листок меньше обычного нашего петербургского номера?
– По-моему, приблизительно во столько же раз, во сколько Белград меньше Петербурга.
– Да… Что-то вроде «Курского вестника» или «Калужского курьера». Ну, что ж. Идемте в «Русскую семью» праздновать выход газеты. Сотрудники, наверное, собрались.
И вот, с того дня работа в дирекции закипела. Михаил Алексеевич ежедневно давал свои передовые статьи; профессора Погодин199, Локоть200, Юрлов-Юрьевский201 – руководящие: писали бывшие наши нововременцы – Егоров, Ксюнин, Шумлевич, Покровский. Появились в скором времени новые сотрудники – H. Н. Львов,202 Н. Н. Чебышев203, проф. Даватц204, Н. З. Рыбинский205, Н. П. Рклицкий206, H. Н. Григорьев. Из Дубровника присылал свои статьи А. А. Столыпин, брат министра П. А. Столыпина; из Туниса получали мы проникновенные корреспонденции от высокоталантливого отца Георгия Спасского207. Я, по молодости лет, успевал, помимо редакционной работы, почти каждый день писать фельетоны.
В общем, материала уже от собственных постоянных сотрудников было более чем достаточно при скромном размере газеты. А тут еще на редакцию надвинулась масса добровольных писателей; беллетристов, поэтов и, главным образом, глубоких политиков, из которых каждый предлагал свой собственный план спасения России. Сначала всех этих авторов, людей нередко очень почтенных и в высоких чинах, я направлял, вместе с их тяжеловесными рукописями, прямо за перегородку к Михаилу Алексеевичу. Но, в скором времени, почувствовав, что от подобного спасения России он сам может погибнуть, Михаил Алексеевич решительно заявил мне, что по состоянию здоровья не в состоянии принимать людей с подобными грандиозными планами и потому просит меня не впускать их в его кабинет.
Пришлось мне самому взяться за это щекотливое дело. И как было трудно изворачиваться, чтобы не обидеть автора, искреннего патриота, проникнутого горячей любовью к родине! Один в своем труде предлагал обратиться к королю Александру, чтобы тот кликнул клич ко всему миру и возглавил крестовый поход против большевиков. Другой рекомендовал создать фонд для покупки аэропланов, снабдить их бомбами и внезапно налететь на Кремль во время заседания советских главарей…
Вообще в редакции вечно толпилось много народа. Помимо сотрудников и авторов-добровольцев, приходили гости, доброжелатели-читатели и политические деятели, желавшие узнать подробности о тех или иных мировых событиях. Все это, конечно, мешало работать, но делало редакцию живым центром общественной жизни русского Белграда.
Особенно многоречив был милейший, но слишком экспансивный, вечно горевший ненавистью к большевикам Николай Николаевич Львов. Бывало, вбежит он в общую редакционную комнату, запыхавшись на лестнице, тяжело дышит, подбегает к ближайшему столу, стучит по нему кулаком и яростно восклицает:
– Господа! Но они – настоящие мерзавцы!
– Кто мерзавцы? – испуганно спрашиваем мы, думая, что Николай Николаевич сообщит нам какую-нибудь сенсационную новость.
– Да они! Большевики!
И затем рассказывает те факты, которые мы сами напечатали в очередном номере.
Я очень любил этого большого честного патриота. Но рукописи его доставляли мне много хлопот, так как одержимый своими чувствами и торопливыми мыслями, автор никогда в тексте не ставил знаков препинания, а ограничивался всюду простым тире, и мне перед отправкой рукописи в типографию приходилось эти знаки ставить самому.
Нередко приходил к нам в редакцию в гости сенатор Т.208 Очень милый и умный человек, но упорно не желавший примириться с грустными условиями эмигрантского быта. Занимал он в центре города полуподвальное помещение – темную комнату с крошечной передней. Бывало, зайдет к нему какой-нибудь незнакомый русский беженец, узнавший, что сенатор охотно даст бесплатные юридические советы, постучится, и ему открывает дверь пожилой человек в халате, с головой повязанной теплым шарфом, с метелкой в одной руке и с половой тряпкой в другой.
– Скажите, вы – сенатор Т.? – нерешительно спрашивает посетитель.
– Нет, – отвечает повязанная платком голова. – Я сейчас его камердинер.
– А можно видеть его самого?
– Невозможно. Приходите в двенадцать часов, тогда барин вас примет.
Посетитель является к полудню, снова стучит. И дверь отворяет тот же господин, но без платка, без метлы, без тряпки, хорошо одетый, с некоторой величавостью в выражении лица.
– Могу я видеть… – нерешительно начинает гость.
– Да, можете видеть, – прерывает его хозяин. – Это теперь я: барин. Пожалуйте.
И торжественным жестом приглашает посетителя войти в переднюю.
Часто посещал нашу редакцию бывший крупный промышленник, некий К., которому удалось вывезти из России значительную сумму денег в иностранной валюте. Был он человеком жизнерадостным, чрезвычайно энергичным, но любившим вмешиваться во все дела, которые его не касались. Так как был он по существу добрым и отзывчивым, мы прощали ему его настойчивые советы относительно того, как нужно вести газету, какого автора печатать, а какого не печатать. Но зато на сербов он иногда наводил настоящую панику своими советами и распоряжениями на улицах города или в правительственных учреждениях. Чувствуя себя чем-то вроде градоначальника, он подтягивал городовых, когда те плохо следили за уличным движением; сгонял с тротуаров уличных торговцев, если они мешали проходить пешеходам; яростно грозил палкой извозчику или шоферу, когда тот ехал не по правой стороне, а по левой; а в официальных местах, где толпилось много просителей, выстраивал всех гуськом в строгие очереди, причем все это сопровождал громкими приказами и объяснениями на чистом русском языке. Вообще, о том, чтобы все белградские сербы знали русский язык, он заботился неустанно. Как-то раз, сев в вагон трамвая, вручил кондуктору деньги и сказал совершенно ясно и отчетливо по-русски: «Дай-ка, братец, билет то самого конца». И вдруг тот ответил:
– Господине, говорите србски, а не разумим русски!
Можно представить негодование нашего культуртрегера, когда он получил такой наглый неприличный ответ. Лицо налилось кровью, глаза вспыхнули молниями. И из груди вырвался грозный вопрос:
– Как? Что такое? Не разумим? Мы здесь уже больше года, а ты еще не научился по-русски?
Но кто у нас в редакции был особенно желанным гостем, это всеми почитаемый и всеми любимый генерал Николай Николаевич Баратов. Всегда ровный, благодушный, интересный собеседник в часы отдыха, он был в то же время человеком неисчерпаемой энергии, вечно деятельным, несмотря на то, что, будучи инвалидом, ходил прихрамывая, опираясь на палку. Организовав всеобщий «Союз русских военных инвалидов», он приобрел у нас на Балканах огромную популярность и после Врангеля и Кутепова считался одним из самых уважаемых возглавителей белой эмиграции. Любили его не только свои инвалиды, для которых он сделал так много, но почти все лица из военной среды, особенно молодежь. Помню, как один простодушный начинающий поэт из этой молодежи поместил в болгарской русской газете «Русь» в честь Баратова нечто вроде оды. Эта наивная ода начиналась так:
«Не счесть сражений тех кровавых,
В которых ногу потерял ты».
И кончалась словами:
«Иди вперед, не бойся скатов,
Наш храбрый генерал Баратов!»
А в своей работе на пользу инвалидов генерал, действительно не боялся ни скатов, ни лестниц, ходил по всем канцеляриям, выхлопатывал для своего Союза ссуды у сербского и болгарского правительств. Не говоря ни по-болгарски, ни по-сербски, он с каким-то удивительным умением склонял богатых болгар и сербов к жертвенности в пользу обездоленных русских воинов. И особенно ярко проявилось это однажды, на пышном первом галлиполийском вечере в Белграде.
К своему вечеру наши галлиполийцы готовились чуть ли не два месяца. Были организованы комиссии: техническая – для подыскания помещения, финансовая, артистическая, буфетная, информационная для рассылки приглашений, распорядительная и еще какие-то. Участвовать на концерте обещали все известные русские певцы и певицы, начиная с популярного баритона Юренева209. Согласились выступить в трио талантливые музыканты братья Слатины210. В общем, было привлечено к участию на вечере все лучшее, что было в Белграде. Распорядительная комиссия уже за неделю составила точное расписание, в котором часу ее автомобиль заедет за тем или иным артистом: в 8 час. 15 мин. за басом Марьяшецем211; в 8 час. 40 мин. за певицей Роговской212; в 9.10 – за Каракашем213; в 9.25 – за Юреневым. И так далее. Расписание это, насколько помню, составлял галлиполиец подпоручик Даватц, который любил во всем точность, так как был до Гражданской войны профессором математики в Харькове.
Разумеется, вся эта точность на деле не оправдалась. Но вечер вышел блестящим. Огромный зал был переполнен. Присутствовали – сам генерал Врангель, почти весь наш белградский и карловацкий генералитет, многочисленные тайные и действительные статские советники, директора департаментов, чиновники и общественные деятели. Если бы в Белграде, кроме «Нового времени» издавалась тогда какая-нибудь бульварная петербургская газета, вроде «Биржевых ведомостей» или «Петербургского листка», наверное на следующий день в этой газете можно было бы прочесть в отделе «В городе и свете» приблизительно такой отчет о вечере:
«Среди присутствовавших мы заметили очаровательную княгиню X., служащую в ресторане «Русский Уголок», в ее простом но элегантном платье из холщового мешка, отороченном кружевами из бельевого магазина графини У. Бросалась в глаза статная фигура всем известного покорителя женских сердец, завсегдатая великосветских вечеров, барона С, одетого во фрак из комиссионной лавки на улице Краля Милана и в ботинки английского образца, выдававшиеся интендантским складом в Севастополе перед крымской эвакуацией»… И так далее. Но, увы, этого нигде не написали.
Материальный успех был огромный. Много дал буфет, особенно благодаря тому, что среди приглашенных находилось немало богатых сербов, которые за каждую рюмку водки или за пирожок платили по сто динар и не требовали сдачи. Чистого дохода галлиполийцы получили, кажется, около ста тысяч динар.
И вот, на этот вечер, разумеется, в числе почетных гостей явился и Николай Николаевич Баратов. Во время каждого антракта он с обычной благодушной улыбкой бродил среди публики, заговаривал с сербами, оживленно беседуя с ними на своем смешанном русско-сербском наречии. И когда вечер кончился, галлиполийцы торжественно повезли в канцелярию своего Правления кассу со ста тысячами дохода. А Баратов ушел тихо и скромно, с обычной улыбкой, унося в своем бумажнике чеков приблизительно на сто двадцать тысяч динар в пользу Союза Русских Военных Инвалидов.
Впоследствии, в Париже, я часто встречался с милым Николаем Николаевичем. Мы были не только единомышленниками, но и соседями в России: наши дачи находились рядом возле Батума, на Зеленом Мысу. В Париже он продолжал свою плодотворную деятельность, был поистине неутомим. Его всегда можно было видеть на богослужениях в храме на рю Дарю, на всевозможных общественных эмигрантских собраниях.
И вот, смерть неожиданно сразила его.
На заупокойную литургию и на отпевание собралась масса народу. Александро-Невский храм был полон молящимися, многие стояли внутри церковной ограды. Выйдя после богослужения во двор, я остановился около одного своего знакомого, тоже любившего и почитавшего покойного генерала.
В сопровождении духовенства и хора гроб стали выносить. На открытом воздухе особенно печально звучали песнопения. Молящиеся окружали грустное шествие сплошною стеной.
Как я заметил, мой знакомый был очень взволнован. Лицо на мгновение как-то перекосилось, на глазах выступили слезы. Но, принадлежа к числу людей, стыдящихся слишком явных проявлений своих лучших чувств, он отвернулся, незаметно вытер слезы. И, стараясь казаться спокойным, обратился ко мне с горькой усмешкой:
– Не находите ли это странным? Такие торжественные похороны… Такое скопление русских людей… А генерала Баратова не видно среди присутствующих!
III
Прошел двадцать первый год, затем двадцать второй, двадцать третий… Мы все удивились: почему большевики держатся? Многие которым удалось вывезти кое-какие ценные вещи, стали беспокоиться: а что если это положение затянется до двадцать пятого года и продавать будет нечего?
У нас в редакции «Нового Времени» кто-то из сотрудников вывесил на стене большой лист бумаги с обращением к желающим написать свою фамилию, а против фамилии указать тот год, в котором, по мнению этого лица, большевизм рухнет. Из членов редакции самым большим пессимистом оказался редактор – М. А. Суворин: годом падения большевизма он назначил 1929 год, чем вызвал глухое негодование в нашей редакционной семье. Год, указанный мною, был тоже не близкий: 1926-ой. Зато горячий и нетерпеливый H. H. Львов назначил падение московских разбойников уже через год и потому впоследствии, после каждых двенадцати месяцев, принужден был стирать резинкой старое предсказание и вписывать новое.
Не ожидая близкого конца большевизма, Суворин становился все более и более мрачным, чему способствовала кроме того и его больная печень, особенно дававшая себя чувствовать по утрам. Приходя в редакцию довольно рано, он удалялся к себе за загородку и про себя тихо ворчал, читая телеграммы или корреспонденции. К двенадцати часам, наворчавшись и накряхтевшись, он превращался в обычного милого, добродушного и скромного Михаила Алексеевича; но перед этим его лучше было не тревожить, и потому я и секретарь Гордовский старались рано утром никого из посторонних не пропускать за его загородку.
Однако, не всегда это было возможно. Однажды к нам явился какой-то почтенный господин, торжественно одетый в черный сюртук, с туго накрахмаленными манжетами рубашки, с высоким твердым воротником и с белым галстухом.
– Могу я видеть уважаемого редактора «Нового Времени» господина Суворина? – официально, но в то же время учтиво спросил он сидевшего у двери секретаря.
– Простите, редактор сейчас очень занят, – привстав, ответил Гордовский, тревожно оглядываясь на загородку, где Михаил Алексеевич, читая телеграммы, ворчливо беседовал сам с собой. – Может быть, вы зайдете через час?
– К сожалению, я приехал на короткое время, – ответил посетитель. – Мне после вас нужно в Державную Комиссию – получить ссуду для нашей колонии, а затем на поезд. Я – председатель русской колонии в Скопле, a колония просила меня обязательно побывать у господина Суворина и передать ему свои наилучшие пожелания, благодарность и преданность.
– Так, так, – почесав затылок, смущенно проговорил Гордовский. – Хорошо… Я спрошу… Посидите минутку.
Он предложил гостю стул и отправился к редактору. Мой стол, за которым я работал, находился вблизи загородки, и потому я иногда мог кое-что слышать из того, что происходило за нею.
– Шу-шу-шу… – мягким просительным тоном шептал что-то Гордовский.
– Пусть убирается к черту! – явственно услышал я тихий, но разборчивый ответ.
– Да, но все-таки, Михаил Алексеевич, шу-шу-шу… – продолжал уговаривать секретарь.
– Ах, Господи, Господи! Погубите вы все меня! Хорошо. Только не зовите сюда. Сам выйду, чтобы скорее.
Калитка в загородке открылась, и Суворин с мрачным видом появился в нашей комнате.
– Имею счастье видеть Михаила Алексеевича Суворина? – церемонно поклонившись, спросил посетитель.
– Нашли счастье, нечего сказать! – протягивая руку, угрюмо ответил Михаил Алексеевич. – Чем могу служить?
– Глубокоуважаемый Михаил Алексеевич! – вдохновенно начал тот, подняв голову и глядя на стену, стараясь в точности воспроизвести текст заранее заготовленной речи. – Разрешите от имени нашей скоплянской русской колонии, насчитывающей в настоящий момент триста двадцать четыре человека, в том числе тридцать пять детей, из коих пять грудных младенцев, – выразить вам глубочайшее уважение и благодарность за ваше беззаветное служение истерзанной родине, за ваши неутомимые призывы к борьбе за ее счастье, за честь, за светлое будущее! Голос вашего животворного печатного органа непрестанно будит нас, поддерживает любовь к дорогому отечеству, дает силы перенести лишения и трудности в изгнании, создает уверенность в том, что недолго продолжится это трагическое лихолетье, что скоро пробьет желанный час возвращения…
– Сгнием мы все тут! – сурово прервал оратора Михаил Алексеевич.
– И радостно зазвонят кремлевские колокола, – не слушая своего собеседника, продолжал председатель. – И ликующие толпы наполнят сияющие огнями храмы, и войдем мы все в родную страну под шелест развернутых священных знамен!
– А каких знамен? – сердито спросил Михаил Алексеевич. – Чьих знамен?
– Как чьих? – изумился председатель. – Наших.
Вдохновение его сразу исчезло. Лицо потускнело, приняло испуганное выражение.
– То то и оно: наших. Единственное наше знамя не на словах, а на деле, до конца донес только Врангель. А теперь – Монархическое Объединение Врангеля не признает. Милюковцы с кадетами не признают. Эсеры не признают. Меньшевики не признают. У каждого свое знамя. Вот вы с этими знаменами и являйтесь домой!
– Позвольте… Но…
– Знаю я эти но! – Михаил Алексеевич внимательно взглянул на гостя. Тот стоял перед ним, с вытянутым лицом, с жалкими растерянными глазами, со складками страданья у губ.
– Впрочем, – добавил Суворин, слегка улыбнувшись. – Пройдем ко мне и поговорим.
Они пробыли за перегородкой около получаса. Нам не было слышно, что происходило там, но разговор протекал, по-видимому, благополучно, мирно, без споров и повышения голоса. Затем калитка открылась и у входа в кабинет показались растроганные лица обоих собеседников.
– Вы не представляете, Михаил Алексеевич, – дрожащим от волнения голосом говорил председатель, – как я рад, что повидал вас! Вы вдохнули в меня силы для дальнейшего служения родным русским людям, вы вселили в меня твердую уверенность в нашей конечной победе. Горячее спасибо вам. Все ваши бодрые слова я в точности передам членам нашей колонии.
– И вам от всей души спасибо, мой милый, – ласково отвечал Суворин. – Ваши добрые пожелания дают мне и всем нам большое нравственное удовлетворение, указывают, что мы не напрасно работаем, что находим отклик в близких нам русских душах. Передайте от меня искренний привет вашей колонии и поцелуйте детей. Когда будете в Белграде, обязательно заходите ко мне, только попозже, когда у меня ничего не болит. Ну, до-свиданья, дорогой мой. Да хранит вас Господь!
У председателя от умиления выступили на глазах слезы. Окончательно смутившись, он пробормотал что-то невнятное, потряс Михаилу Алексеевичу руку, сделал присутствовавшим общий поклон и, нервно поправляя рукой белый галстух, с сияющим видом вышел из редакции.
Видя, что время идет, а надежды на скорое возвращение на родину мало, наши беженцы постепенно стали приходить к печальному заключению, что их пребывание в Сербии не пикник и даже не экскурсия с научною целью, a нечто более серьезное, и потому для спасения жизни стали придумывать себе новые профессии. Офицеры-кавалеристы поступили на службу в приграничную стражу; казачьи части принялись за прокладку сербских дорог; некоторые преподаватели и профессора получили места в средне-учебных заведениях и университетах; доктора занялись практикой. Но куда деться обшей массе? Как быть тому, кто не имеет специального образования, пригодного и в чужой стране?
Для этой последней категории выбор профессии часто зависел от случайных обстоятельств или даже от воспоминаний о своей молодости. Ведь русский человек, особенно интеллигентный, никогда до революции не занимался только одним каким-нибудь делом. Правовед учился композиции, профессор зоолог писал сказки, гоголевский губернатор любил вышивать, но только лесковский инженер прекрасно пел. И эта черта спасла в эмиграции многих. Вот – статский советник, который не позволял своему повару варить борщ с мозговой костью, и всегда варил его сам: ясно, что в эмиграции ему сам Бог велел открыть ресторан. Полицмейстер, которому приходилось лично присутствовать на больших пожарах и наблюдать над действиями пожарной команды, возвращался домой и для отдыха играл на скрипке серенаду Брага или ларго Генделя. Нет никакого сомнения, что в Белграде, тоже как на отдыхе, ему прямая дорога в кафану, где играет цыганский оркестр. А сколько у нас институток, которые играли на фортепиано турецкий марш Моцарта, или «Приглашение на вальс» Вебера? Почему им не сделаться для сербов опытными преподавательницами музыки?
Впрочем, при выборе этих принудительных новых профессий не всегда нужно было знать то дело, за которое берешься. Необходимо было только думать, что знаешь. Смелость города берет, a тем более отдельные места в этих городах, вроде места переводчика с неизвестного языка на неизвестный, или места директора консервной фабрики при умении только открывать консервы, а не приготовлять их.
Эта несокрушимая уверенность в себе и в той истине, что не боги горшки лепят, дала возможность большинству наших беженцев во всем мире довольно быстро найти заработок, начиная от лепки горшков и кончая созданием аппаратов телевизии или гигантских аэропланов. А, кроме того, очень помогла нам и наша врожденная культуртрегерская черта: давать чужим народам то, чего им не хватало до нашего появления на юге, на востоке и на западе. Как? У них нет пирожков? Дадим им пирожки. Что? Они не поют цыганских романсов? Заставим их петь «Очи черные» и «Две гитары за стеной»!
В общем, подавляющее большинство наших быстро нашло себе работу. Но, к сожалению, не все эмигранты сразу восприняли эту житейскую мудрость и при подыскании работы никак не хотели отложить в сторону и свой высокий чин и свое аристократическое происхождение. Так, например, один бывший дипломат, родом из Прибалтики, хорошо игравший на виолончели, получив предложение участвовать в ресторанном оркестре, гордо ответил:
– Хорошо, я согласен. Только при условии, если буду выступать в черной маске.
– Почему же? – удивился дирижер.
– А потому, что не желаю позорить свой род. Что скажут мои предки – ливонские рыцари, если увидят, что я служу в таком месте?
– Помилуйте! Если вы наденете маску, тогда не только ваши предки, но весь наш город узнает, кто под этой маской скрывается!
– В таком случае я вообще отказываюсь.
Однако, если подобная забота о предках в выборе новой профессии иногда бывала смешной, справедливая формула, что всякий честный труд почетен, все же должна была иметь свои границы. Особенно для людей пожилых. Вспоминается мне по этому поводу случай с помощником ген. Деникина по Добровольческой Армии, генералом А. С. Лукомским214. Об этом эпизоде не без юмора рассказывал мне сам генерал. Жил он тогда, в первые годы эмиграции, со своею семьей на окраине Белграда вблизи Топчидера. Супруга его, Софья Михайловна, была дочерью знаменитого генерала М. И. Драгомирова, сохранившей до преклонного возраста следы былой красоты и изящества. Художники Репин и Серов в свое время написали с нее портреты, которые висели в гостиной ее отца. Когда Репин был в апогее славы, a Серов только начинал свою деятельность, Драгомиров с гордостью показывал гостям репинский портрет дочери и говорил: «Это – Репин» и затем небрежно добавлял, указывая на другую стену: «А это – Серов». Но когда Серов вошел в моду, портреты были сняты, повешены один на место другого, и генерал говорил новым гостям: «Вот это – Серов! Ну, а этот – Репин».
И вот теперь, попав с семьей на окраину Белграда, А. С. Лукомский подыскивал себе какую-нибудь подходящую работу. Как-то раз, летним вечером, вся семья в тревоге была привлечена к открытым окнам, через который в комнаты врывался отвратительный запах. В чем дело? Генерал накинул халат и вышел в сад узнать причину столь страшного неприятного явления. Оказалось, около их выгребной ямы остановился ассенизационный обоз. Вблизи грузной цилиндрической цистерны, протянутой между двумя парами массивных колес, суетилось два серба. Один держал в руках толстую гуттаперчевую кишку и всовывал ее в открытую страшную яму, а другой меланхолически нажимал рычаг насоса.
– Здравствуйте, братушки, – сказал генерал.
– Добрый вечер, – добродушно ответил стоявший у ямы кишечный оператор, очевидно, хозяин.
Завязался разговор на смешанном русско-сербском наречии. Серб расспрашивал генерала о том, кем он был, чем занимался, на что тот отвечал уклончиво и неопределенно.
– А теперь, что делаешь у нас? – спросил он.
– Да вот, ищу работу.
– Как? Работу? – обрадовался серб. – Так вот что, братушка: поступай ко мне! Ты мне нравишься. Я ведь сам не работаю, заменяю пока работника, который ушел от меня. Ведь ты человек не молодой, а держать эту кишку в ямах не трудно!
В голове у генерала, как бывает с людьми перед близкою смертью, пронеслись картины прошлого: генерал Драгомиров… Красавица дочь… Портреты Репина, Серова… Собственная работа в штабе… Блестяще проведенный план мобилизации в 1914 году… Работа с Деникиным… И теперь… Яма…
– Нет, братушка, – печально отвечал Лукомский. – Спасибо за доверие. Но я скоро уезжаю во Францию.
И он, действительно, быстро бежал после этого во Францию, где стал правой рукой великого князя Николая Николаевича, возглавившего зарубежное русское воинство.
Да, всякий честный труд заслуживает уважения. Но и для этого уважения существуют границы.
A события шли своим чередом. Большевики, к собственному своему удивленно, все более и более укреплялись, благодаря мудрой помощи Запада. На трогательной Генуэзской конференции даже представители Ватикана дружески жали руки советским делегатам, надеясь этими рукопожатиями спасти свои церковные имущества на территории России и лелея христианскую мысль, что после всеобщего истребления православного духовенства российское население легко можно будет приобщить к идеалам католицизма. Во Франции глубокий мыслитель и эстет, Эррио215 радостно приветствовал на востоке новый небывалый политико-экономический строй, который преобразует весь мир и косвенно освежит всю Европу своими веяниями. Англичане рассчитывали, что сентиментализм и миролюбие советской России позволит им теперь безнаказанно захватывать на земном шаре все, что плохо лежит. Американцы, подстрекаемые бывшими российскими гражданами, бежавшими от воинской повинности, обрадовались, что теперь уже войн никаких не будет и что можно не иметь не только армии, но даже полиции и сыщиков.
А социалисты всех стран, разумеется, наблюдая это умилительное зрелище зари человечества, были на седьмом небе, предполагая, что на этом седьмом небе они нашли, вместо Бога, усовершенствованного марксистского человека.
Нужно ли говорить, с каким горестным возмущением выступали мы тогда в нашей эмигрантской печати против этих позорных любовных сношений культурных держав с бандой воров и разбойников? Но кто прислушивался к нашему голосу? Ведь мы все пристрастны и заинтересованы! Ведь мы все озлоблены, потому что у нас отобрали имения, кнуты, серебряные вилки и ложки!
Понадобилось много и много времени, чтобы Запад убедился, к чему привела его противоестественная преступная связь. Если бы какая-нибудь из великих держав прислала нам во время Добровольческой армии вполне искренно несколько хороших дивизий, с большевиками было бы раз навсегда покончено и прочный мир воцарился бы.
А что получилось?
Не будь в виде примера маниаков, захвативших Москву, не было бы и маниака Гитлера, пробудившего звериные инстинкты в своих подчиненных. И евреи, явно симпатизировавшие вначале большевикам, не пострадали бы от ужасов чудовищного истребления.
Не будь советской власти в Москве, не было бы корейской войны, в которой союзники потеряли не три дивизии, необходимых для Добровольческой армии, а минимум – двадцать три, и безрезультатно, притом.
Не будь большевиков, не было бы нужды ни в Атлантическом пакте, ни в НАТО, ни в гонке атомных вооружений.
Не будь большевиков, не было бы коммунистической пропаганды среди цветных рас, и все колонии, хотя бы и преобразованные, до сих пор находились бы в руках белых.
А теперь?
Теперь – единственными лояльными колониями у европейцев и американцев остаются только колонии русских эмигрантов в Париже, и Лондоне, в Риме, в Вашингтоне и в других больших городах. Но какой толк от них? Наоборот: из чувства человеколюбия приходится престарелых колонистов содержать на счет государства.
А между тем, – как было бы всем хорошо, если бы вовремя помогли Белой армии! И мы бы все сидели дома, не пытаясь колонизовать Америку и Европу; и сам Запад тоже – избавился бы от нас, сохранив вместо наших бесполезных колоний – колонии заморские, приносящие чистый доход.
Постепенно разуверившись в скором падении Советов, наши беженцы в Югославии, ради отдыха от нудной работы для заработка, принялись за создание культурно-просветительных и прочих организаций. Профессор Погодин открыл «Русское Археологическое общество», чтобы научить сербов ценить свою старину. Бывший батумский губернатор Романько-Романовский216 создал «Объединение по изучению Кавказской Ривьеры», несмотря на то, что это изучение сильно осложнялось отдаленностью Белграда от Кавказа. Подобно тому, как и на остальном земном шаре, по всей Сербии открылись русские драматические театры, без которых наша эмиграция не может существовать, как без борща и кулебяки. Некоторое разнообразие в нашу жизнь вносили иногда съезды, как, например, «Съезд русских писателей и журналистов», организованный парижскими милюковцами. Конечно, представителям нашего «Нового времени» приглашения на этот съезд не прислали, так как все мы были националистами и потому к числу русских эмигрантов не принадлежали. Каковыми оказались положительные результаты этого съезда, я точно не знаю. Во всяком случае, после него большевики свергнуты не были.
Нашего редактора Суворина бойкот «Нового времени» со стороны левых устроителей съезда нисколько не огорчил. Наша газета уже в России привыкла к своеобразной демократичности русских радикальных кругов, которые для определения общественного мнения обычно подсчитывали только свои голоса, без всяких чужих.
Зато, что действительно очень обидело бедного Михаила Алексеевича – это состоявшийся вскоре после съезда прием у короля Александра главных представителей русских беженских организаций в Югославии.
Приглашенный, в числе других, на это торжество, Михаил Алексеевич очень нервничал и волновался уже за несколько дней до приема. Как и все мы, он очень любил нашего покровителя короля. Но как человек скромный и застенчивый, терпеть не мог выступать на официальных торжествах и приемах. Не имея для таких случаев в настоящее время не только фрака, но даже сюртука, он долго мучился, пока нашел какой-то порыжевший фрак в комиссионном магазине на улице краля Милана, но мог его надеть только после того, как все наши редакционные дамы это одеяние где-то расширили, где-то сузили и где-то просто подкололи булавками.
Тщательно побритый, опрыснутый одеколоном, с безукоризненным крахмальным воротником, твердым как сталь, с прекрасно начищенной обувью, в шикарно подколотом фраке, Суворин стоял в стройном ряду наших представителей в приемном зале и ждал, пока к нему, в порядке очереди, приблизится король.
Наконец, тот подошел.
– Суворин, – с почтительным поклоном, учтивым рукопожатием отвечая на протянутую королевскую руку, произнес Михаил Алексеевич.
– Как? Суворин? – радостно произнес король. – Знаменитое имя. Очень рад, очень рад. Я читал иногда в Петербурге… А теперь вы что? Голодом лечите?
– Я… Ваше величество…
– Да, да. Много слышал о вас. Говорят, вы язву желудка вылечиваете? Замечательно!
– Простите, ваше величество, но… но я не лечу… Это мой брат Алексей.
– Ах, вот? В самом деле? Так, так. А вы сами чем сейчас занимаетесь?
– Я выпускаю «Новое время» в Белграде, ваше величество.
– Как? В Белграде? – изумился король. – Это прекрасно! А я даже не знал!
– Уже четвертый год, ваше величество.
– Превосходно! Превосходно! Но странно… Почему мне об этом никто не сказал? Вот, насчет язвы… Помню. Ну, желаю вам всего хорошего, успеха и счастья…
Вернувшись домой, Михаил Алексеевич заперся в своей комнате, снял с фрака булавки, разделся, мрачно лег на кровать и, не желая никого видеть, пролежал до утра с головной болью.
Зато наш бывший посланник в Сербии Штрандтман217, осведомлявший нашего друга-короля о жизни русских эмигрантов в Королевстве, наверно был собою в этот день вполне доволен.
Наступили 1925 год, 1926… Количество наших беженцев, достигшее к этому времени тридцати пяти тысяч человек, стало постепенно уменьшаться. Русский человек, даже находясь на родной почве, всегда имеет склонность к передвижению, считая, что гораздо заманчивее жить там, где его нет. А в эмиграции эта черта стала проявляться особенно сильно. Попавший в Америку, мечтал об Европе; попавший в Европу с завистью смотрел через Атлантический океан на статую свободы в Нью-Йорке. Естественно поэтому, что многие наши беженцы в Сербии, задыхаясь в узком горизонте югославского Королевства, начали устремляться в другие страны: кто в Италию, вспоминая былое величие Рима, чарующие мелодии итальянских опер, поэтические гондолы Венеции; кто – в Германию, в заманчивую страну Нибелунгов, на родину Канта, Шиллера, Гете. И, наконец, – большинство – во Францию, многогранная история которой могла удовлетворить всех наших идеологов различных направлений и взглядов: военных – тень Наполеона, монархистов – Людовик Четырнадцатый, а республиканцев – друзья России – Феликс Фор218, Пуанкаре219, истинный демократический парламент, не в пример русскому.
Массовому переселению наших беженцев из Сербии особенно способствовала организация генерала Потоцкого220 по вербовке рабочих для французских заводов и фабрик. Контракты давались охотно, визы тоже, и наши колонии в Югославии стали быстро редеть.
При таких условиях издавать «Новое время» становилось все более и более трудно. Наша попытка перевести свою газету в Париж не увенчалась успехом. Работать приходилось напряженно, но безрезультатно. От этой нервной работы у меня начались частые головокружения. Нужно было обратиться к врачу.
– Дорогой Константин Яковлевич, – сказал я нашему сотруднику Шумлевичу, который часто ужинал в ресторане «Русская семья» вместе с профессором Сиротининым221 и засиживался там с ним за стаканом вина. – Спросите при встрече профессора Сиротинина, когда он может принять меня в качестве пациента.
– С удовольствием. Я его как раз сегодня увижу. А что у вас?
Я рассказал. Между прочим, с Сиротининым мы были знакомы еще по Петербургу.
Шумлевич охотно обещал переговорить и на следующий же день сообщил, что профессор ждет меня в ближайшую среду к семи часам вечера. Шумлевич тоже пойдет к нему, так как давно чувствует всякие недомогания.
В назначенный день и час мы явились к профессору. Он принял нас в своем кабинете и подробно принялся за обследование наших организмов. Сначала взялся за меня: заставил ходить по одной половине с вытянутыми вперед руками; затем молоточком определил коленный рефлекс; потом ручкой молоточка стал проводить по коже, чтобы узнать, как ведут себя капилляры; после этого поднес к глазу свечу, чтобы проверить, как сжимается зрачок; наконец, выслушал сердце, долго жал печень. И обратился ко мне со строгим вопросом:
– Вы много пьете спиртных напитков?
– О, нет. Очень редко и мало.
– Бросьте совершенно. А курите много?
– Да, порядочно…
– Ни одной папиросы больше!
Он присел к письменному столу и стал писать рецепт. На листке бумаги под его пером выросло довольно длинное произведение, вроде баллады.
– А теперь вы… – обратился он к Константину Яковлевичу. – Раздевайтесь!
Организм Шумлевича профессор признал никуда негодным. И сердце истрепанное, и почки дрянные, и печень набухшая, и подагра запущенная.
– Пить нельзя! – мрачно сказал он, взявшись за составление рецепта.
– Помилуйте, профессор… Но я без этого скоро умру!
– Все равно. Затем – прекратите курить. Ничего жирного. Ничего острого.
– Ох! – тяжко вздохнул Шумлевич.
Бережно спрятав рецепты в карманы, мы спросили Сиротинина, сколько должны ему за визит. Он с негодованием отказался от всякого гонорара, а когда мы стали прощаться, категорически заявил, что нас не отпустит, пока мы у него не пообедаем и не проведем вместе вечер.
Войдя в столовую, я поразился виду накрытого стола. Графинчик и бутылочки с сербской ракией, со сливовицей, с русской водкой – зубровкой, лимонной, перцовкой, простой белой. Вина – сербские, македонские, далматинские. Закуски разных сортов – маринованные грибы, фаршированные баклажаны с паприкой, сосиски в томатном соусе, тоже с паприкой…
– Ну, садитесь, господа, – весело потирая руки, начал профессор. – Вы сюда, вы – сюда… С чего начнем? С ракии, или с нашей отечественной? Хотите перцовки? – ласково обратился он ко мне.
– О, нет, – испуганно ответил я. – Перцовка обжигает… А кроме того, сами вы, профессор, только что мне говорили…
– Мало ли что говорил! Один раз не в счет. Ну, не хотите, тогда начните с зубровки. Выпьем, закусим как следует, a затем будет горячее…
Мы с Константином Яковлевичем ушли от Сиротинина около полуночи. И это возвращение до сих пор вызывает во мне жуткое воспоминание. Никогда в жизни со мной ничего подобного не было. Я шел посреди улицы, держа своего коллегу за руку, старался идти так, чтобы меня не качнуло ни вправо, ни влево. И мы оба – не то, чтобы громко, но и не особенно тихо – пели сербскую национальную песню «Тамо далеко».
Ну, бывало изредка, и раньше, и позже, – становился я в подобных случаях или излишне веселым, или слишком-говорливым. Иногда раскраснеюсь. Иногда суечусь… Но чтобы так – петь, да еще на улице, да притом ночью… Нет. Никогда.
Сербский период русской эмиграции заканчивался. Столица зарубежной Руси постепенно переходила в Париж, который впоследствии в свою очередь уступил подобное название Нью-Йорку. Было бы заманчиво в истории этой эмигрантской Руси Белград назвать Киевом, Париж – Москвой, a Нью-Йорк – Петербургом. Однако, вполне, серьезные основания для такой параллели едва ли можно найти. Правда, в Белграде, как и в Киеве, впервые появились в большом количестве Рюриковичи.
Правда, Париж стал немного напоминать Москву, когда воцарившийся в нем Милюков стал отбирать у разных удельных родственников политических групп их председательские колокольчики, а самостоятельную Е. Кускову222, в качестве Марфы-посадницы, вместе с ее вечевым колоколом, водворил у себя в редакции. Правда и то, что русский Нью-Йорк по темпу жизни и по деловитости более всего похож на Петербург, особенно на нашу аристократию, старавшуюся, обязательно говорить по-английски…
Но все эти сравнения ни к чему. Так как в жизни культурных народов таких явлений, как Зарубежная Русь, никогда еще не было.