День сегодня мягкий, не жаркий. Поднимаемся вслед за проводником по горной дороге, чуть намеченной следами редких колес. Вокруг – трава, камень, кустарник. Пологий скат горы уходит отрогами направо, обрывается, открывая внизу величественную долину с шахматной доской хлебных полей. И вдали от этой обработанной земли начинаешь чувствовать свою глухую затерянность, одиночество среди дикой природы. Как успокоительны миролюбивой душе аккуратно вспаханные, засеянные, зреющие нивы! Даже без людей, когда вокруг одни только колосья, – кажется, что и мирный пахарь, вызвавший их из земли, тут же невидимо присутствует рядом. Ведь, поля – символ порядка, общественности, собственности, добрых нравов, уважения к ближнему. Без них, среди травы, камня, лесов, каждый встречный человек – жуткая загадка. Кто он? Отшельник? Разбойник? Охотник? Во что верует, что любит, что ненавидит?
Иду и думаю: нет, не в тех полях, которые золотятся внизу, а именно в этом мрачном камне и репейнике на бесплодной горе суть и правда новой социалистической веры.
Бесчисленные межи любовно обработанных квадратов хлеба – разве все это не кричит: мое, мое! Безразличны лишь ненужные скалы, красные гроздья волчьих ягод возле дороги. Коммунистичен не быт хлебопашца, а только вот этот, на скалах: разбойник, ружье и прохожий. Среди полей жизнь человеческая – собственность, как взрощенный взлелеянный колос; на камнях и в лесу – жалкое общее достояние. Из первобытного коммунистического леса, с коммунистических скал вошел в историю европеец тысячелетия назад. И неужели же теперь замыкает свой заколдованный круг, возвращается вспять?
– Эво, Забел! – показывает рукой проводник.
Монастырь приютился в узкой горной расселине, укрыл свои стены в складках крутых холмов, в зеленой листве окружающей рощи. Мы спускаемся по каменистой тропе, переходим через овраг по дрожащему мостику, входим в ворота.
Тихо, как-то особенно тихо. Живут здесь, или не живут? Большой монастырский корпус вокруг, тщательно подметенный двор, посреди небольшой каменный храм. И не видно никого. Застыло вверху знойное небо, ушел за стены шелест деревьев. И кажется, что остановилось время, одно только пространство оставлено Богом тихой обители.
Авангард наш, однако, быстро вносит в монастырь форму времени, со скрипом взбираясь и спускаясь по лестницам и отыскивая игумена. Стены храма с укором бросают обратно громкие кощунственные голоса; стекла окон удивленно смотрят слепыми глазами. Через несколько минут вместе с председателем спускается к нам игумен – отец Меркурий и приветливо приглашает сначала в церковь, a затем наверх – откушать чаю.
Он, отец Меркурий, здесь недавно: два года. Перед этим – 27 лет провел на Афоне, 29 лет уже не видел России. Небольшая сутуловатая фигура под монашеским одеянием, но видно, сильная, упорная в труде и намерениях. Такие люди и строили православные монастыри. Основывали и молились угодники, а эти, божьи хозяева, с крепкими мышцами и с крепкими нервами, воздвигали стены, украшали, делали обители сказкой линий и пятен среди лесов и степей.
– Неужели, батюшка, вы так и не видели большевиков?
– Не видел, нет.
– Но читали? Знаете, конечно, что произошло.
– Читал, читал. Но, право, не верится. Как же это так? Православный народ, христиане… И, вот, этак, вдруг! Видно Богу от русских людей что-нибудь понадобилось. Увидим под конец, чего Господь от нас хочет.
Мы сидим в уютной комнате, предназначенной для монастырских гостей. Длинный стол, покрытые коврами скамьи у стены. В ожидании чая беседуем с двумя русскими инвалидами, живущими тут, и с русским батюшкой, отцом Антонием, пришедшим сюда в гости из соседнего села. Один из инвалидов – генерал, сейчас не то писец, не то делопроизводитель при игумене; другой – полковник, которому временно разрешено пребывание здесь.
– Как вам живется в монастыре? – спрашиваю генерала.
– Спасибо, хорошо. Тихо, мирно. Вот только читать нечего. Отрезаны. Когда сходишь в Куманово, от знакомых получишь газетку или книжку, тогда ничего. А если, вот, долго сидишь, не знаешь – что в мире делается, жутко как-то становится. Будто, знаете, умер. Или во сне…
Отец Меркурий входит, спрашивает: не хотим ли с дороги, кроме чая, чего-нибудь поесть. Мы благодарим, отказываемся. А я неосторожно начинаю с ним беседу относительно монастырского храма.
– Хорошая, батюшка, кладка, – говорю, глядя сквозь окно на стену церкви. – Совсем такая, как в Нагоричанах.
– Да, – скромно отвечает игумен. – Построено прочно.
– Наверно, тоже при короле Милутине? А? В XIV веке. Или, самое позднее, в пятнадцатому… Архитектоника, знаете, такая. И теска камня. Вообще…
– Двадцать лет этому храму, – глядя в окно и делая вид, что я ничего не сказал, кротко произносит отец Меркурий, – Храму двадцать, а пристройки я уже сам в этом году сделал. К зиме думаю кончить. Стену выведу.
При общем смехе я невнятно бормочу что-то, с недоумением пожимаю плечами. А в соседней галлерее в это время звенит посуда, приближаются чьи-то шаги, и в комнату с подносом в руках входит брат Сергий.
Небольшая каштановая бородка, уже довольно длинные, закрывшие затылок, волосы. Нежный цвет лица с розовым загаром. И глаза голубые, светлые, детские. Подходит к столу со смущенной улыбкой, без тени юношеской рисовки, без романтической фальши в движениях. Кладет поднос, раздает стаканы.
Некоторые из нас с ним уже виделись. Мы, остальные, здороваемся. У него мягкий, ровный голос. Тоже простой. Без загадочности.
– Вы, кажется, кончили консерваторию? – спрашивает председатель.
– Учился…
– По классу рояля?
– Да… Хотите еще чаю?
Ясно – не желает говорить об этом. Но кто-то пытается продолжать:
– Ну, а как вам… Спокойно живется здесь? Правда?
– На земле никогда спокойно не живется, – улыбается Сергий. И, собрав пустые стаканы, уходит.
Что он сказал за все время? «Да… Нет… Учился. Спокойно не живется никогда»… Всего только. А мы ушли из Забела – и всю дорогу говорили о радости, унесенной из монастыря. «Алеша Карамазов»… «Есть еще прекрасные русские души»… «Беженец от мира»… Говорили с гордостью, с восторгом. А передо мною в пути стояли просветленные глаза, смотрели с грунта дороги, из чащи хлебнаго поля, с контуров далеких холмов.
Что привело юношу сюда? Личная драма? Нет. Глаза были бы иные, не детские. Мятежность, искание? Не было бы милой улыбки, мудрой простоты в игре лица, в тоне голоса. Это глубже, чем трагедия, разочарование, страх перед миром: уход из-за просветления, а не помрачения духа. Какой-то талант подойти близко к Богу. Способность ощутить высшую радость бытия, преодолев радость земного существования.
Он остался в монастыре. Продолжает свой подвиг. Каждый день похож на другой. Каждый день в храме лампады и отражение ликов. Каждый день те же стены, тот же крепкий, простой земной игумен. И не жаль, все-таки, шумного блестящего города, родного лица, дружеских слов, женской улыбки…
Когда в роще монастыря поют соловьи, лунный круг смотрит в лицо, и цикады приносят летнюю знойную песнь, – не надо мелодии ноктюрнов и лунных сонат. Когда в зимние ночи в овраге ветер бьет по клавишам камня и по струнам ветвей аккомпанемент своей кантилене, жалкими в памяти встают оратории, не нужно ничего от красоты искусственных звуков.
Только музыка Бога вечна и прекрасна. А душа человеческая – Его звонкая клавиша.
С нами в Куманово идут – полковник, решивший ради развлечения проводить экскурсантов до станции, и отец Антоний, которому пора возвращаться в свое село, где он состоит настоятелем сербской церкви.
– А вы знаете, батюшка, – со смехом рассказывает по дороге полковник, – мой старик чика Стева, о котором я говорил в прошлый раз, все-таки отслужил по себе панихиду.
– В самом деле? Ох, безобразник, безобразник! – вздыхает отец Антоний.
– Да… Прихожу я перед отъездом к нему на квартиру, хочу переговорить о своем деле и, вдруг, вижу картину: лежит Стева на полу, жует сыр качкавал, в голове у него свеча горит, а друзья-старики, приглашенные, за столом сидят, поминки справляют. Хотел я, конечно, улизнуть от этой церемонии, зайти в следующий раз, но не тут-то было. Сам покойник с полу поднялся, решительно потребовал, чтобы я тоже за стол сел. И, хотя стыдно сознаться, но, скажу правду: накачали меня старики тогда здорово. За безболезненную смерть Стевы пришлось пить, за вечную жизнь, за вечную память, за райское житие, за воскресение из мертвых…
Видя недоумение на моем лице, полковник объясняет, что в этих краях среди одиноких стариков и старух существует обычай устраивать по себе заблаговременно нечто вроде панихиды, чтобы после смерти не остаться без поминовения. А отец Антоний, после объяснений полковника, в свою очередь, начинает рассказывать о религиозных особенностях местных крестьян.
В сущности, здесь то же самое, что и в других селах Сербии. Крестьяне не то что нерелигиозны, но у них своеобразное, можно сказать, деловое отношение к религии. По утрам или на ночь они молятся, правда. Но относительно совместной молитвы со священником в церкви – точка зрения совершенно особая. В одной деревне, например, на вопрос батюшки, почему население не посещает богослужений, председатель общины откровенно ответил: «А ты, отче, на что? Каждый должен делать то дело, за которое получает от правительства деньги. Почтарь возит почту, жандарм смотрит за порядком, ты молишься Богу. Если всем ходить в церковь, то всем нужно и почту возить и жандарма заменять. Разве это возможно?»
– Иногда, знаете, не понимаю даже, как быть, – сокрушенно говорит, продолжая свое повествование, отец Антоний. – Вот, например, не угодно ли, случай: приходит ко мне в церковь старушка, просит за здравие Мирки молебен отслужить. А я по глазам вижу – что-то неладное. И начинаю расспрашивать:
– A где Мирко? В деревне?
– Да, господине попо.
– Что ж он… В постели лежит?
– Нет, стоит, господине попо.