С выходом романа «Былое — это сон» состоится встреча советского читателя с Акселем Сандемусе, интереснейшим мастером слова, писателем-гуманистом, поставившим своей целью изучение бесконечного, таинственного мира человеческой души и его непреходящих нравственных ценностей.
Былое — это сон(Роман)
Täglich ging die wunderschöne
Sultanstochter auf und nieder
um die Abendzeit am Springbrunn,
wo die weissen Wasser plätschern.
Täglich stand der junge Sklave
um die Abendzeit am Springbrunn,
wo die weissen Wasser plätschern.
Täglich ward er bleich und bleicher.
Eines Abends trat die Fürstin
auf ihn zu mit raschen Worten:
Deinen Namen will ich wissen,
deine Heimat, deine Sippschaft!
Und der Sklave sprach: ich heisse
Mohamet, ich bin aus Yemen,
und mein Stamm sind jene Asra,
welche sterben wenn sie lieben.
______________
Каждый день, зари прекрасней,
Дочь султана проходила
В час вечерний у фонтана,
Где, белея, струи плещут.
Каждый день стоял невольник
В час вечерний у фонтана,
Где, белея, струи плещут.
Был он с каждым днем бледнее.
И однажды дочь султана
На невольника взглянула:
«Назови свое мне имя,
И откуда будешь родом?»
И ответил он: «Зовусь я
Магометом. Йемен край мой.
Я свой род веду от азров,
Полюбив, мы умираем».
Сан-Франциско, май 1944.
Это было позавчера, я поймал норвежскую станцию и услышал, что Сусанна Гюннерсен погибла в немецком плену.
О ней говорилось как о жене поэта Гюннера Гюннерсена.
Прошло двенадцать часов, прежде чем я смог встать со стула. Когда я поднял голову, я увидел большую секундную стрелку, безмолвно вращавшуюся на циферблате.
Сусанна, ведь ты была такая трусиха! Помнишь тот вечер, когда они стреляли в нас на Парквейен, — я чувствовал, как твое сердце замерло от ужаса. А ту ночь, когда вернулся Гюннер, звук поворачиваемого в замке ключа? Никогда в жизни не думал, что человек может так испугаться. С тех пор ты всегда замирала при звуке ключа, поворачиваемого в замочной скважине.
Не понимаю, как я пережил эту агонию, длившуюся двое суток. Так уж повелось: думая о чужой боли, мы говорим о своей собственной. Они увезли Сусанну Гюннерсен в Германию и там забили ее насмерть.
Однажды Гюннер сказал мне:
— Я обрету покой, только когда Сусанна умрет.
Теперь Гюннер обрел покой.
Прошло двенадцать часов, прежде чем я позвонил Карлсону. Появившись в дверях, он уставился на меня с таким видом, словно увидел утопленника.
Я рассказал ему все. Что все? Не знаю, что именно я говорил. Он заставил меня раздеться и лечь.
Потом ненадолго ушел. Вернувшись, он больше не покидал меня. Он расположился в моем кресле и читал, зная, что я не сплю.
— Может, вызвать врача, чтобы он сделал вам укол? — тихо спросил Карлсон один раз.
Я не хотел никаких уколов. Весь день я пролежал с закрытыми глазами. К вечеру я пришел в себя. Он все еще сидел здесь, у меня за спиной, в моем любимом кресле. И читал Букера Вашингтона[3].
Я спросил, сколько ему лет. Оказалось, сорок пять.
Трудно объяснить, как все получилось. Я сказал, что моя жизнь сложилась так неудачно, что ее следовало бы исправить. Какой мне смысл жить после всего, что случилось, — ведь Сусанна умерла.
Карлсон отложил Букера Вашингтона и заговорил об Андах.
Он заставил меня прислушаться к своим словам. У меня перед глазами возникла нарисованная им картина. Я увидел леса и горы, но совсем не такие, к каким привык с детства. Увидел синее небо над необъятными синими лесами.
Карлсон охотился там на горных львов. Мы решили поехать туда.
— А мне кажется, что ваша жизнь сложилась совсем неплохо, — сказал Карлсон. — Вам пятьдесят пять, и вы еще в полной силе. Вы затеяли большое дело и поработали на совесть. Но у вас было время и пожить в свое удовольствие. Теперь этот этап вашей жизни завершился. Но разве это конец? Вам пятьдесят пять. У вас в запасе еще пятнадцать — двадцать лет, чтобы все продумать. Пятнадцать — двадцать лет на длительные путешествия, на то, чтобы объездить весь мир. Я так и вижу, как через три года вы сходите с парохода в Мельбурне, потому что вам захотелось увидеть Австралию. Вижу, как вы плывете в лодке по Гангу.
— Что вы за человек, Карлсон? — слабо улыбнулся я.
— Что за человек? Я, как вы знаете, родился в Христиании, мой отец был старшим преподавателем в школе на Болтелеккене. Получив аттестат, я сбежал из дому.
— И женились несколько лет назад, когда уже работали у меня?
Он кивнул:
— Мэри хорошая девушка.
— Вы, наверно, не ожидали увидеть меня плачущим? — немного смущенно спросил я.
Подумав, Карлсон ответил:
— Признаться, нет. Что касается меня, то я пережил такую же потерю в тридцать пять.
Я усмехнулся, и Карлсон удивленно взглянул на меня.
— Да, — сказал он. — Мне все это очень хорошо известно, в тридцать пять лет это не менее мучительно.
Вот так, я сижу и пишу о Карлсоне, моем слуге, который долго прожил у меня в доме, прежде чем я узнал, что он норвежец.
— И когда вы справились с этим?
Карлсон пристально посмотрел на меня:
— С этим человеку не справиться никогда.
— Но ведь вы женились?
— Да, — ответил он. — Я женился.
Сегодня я долго лежал и думал о том одиноком аргентинце, который в Осло часто наведывался ко мне в номер. Жаль, что я был тогда не очень внимателен к нему. Я никак не мог сосредоточиться, меня мучила горечь пустоты. Как глупо то, чем я занимался всю свою долгую жизнь. Все это бренность и пустота по сравнению со смертью Сусанны, убитой немцами. Рядом с этим все кажется ничтожным. Почему я оставил ее в Норвегии? Почему, почему? Куда меня ведет мое бесцельное скитание по земле? Я написал в этой книге: «Убийство и любовь — вот единственное, о чем стоит писать». Но это неправда, ни о чем не стоит писать. Единственное, что чего-то стоит, это тишина, — сидеть в полной тишине, слушать ее и ничего не желать.
Я лежал и думал о человеке, который поджег кучу мусора на берегу реки в Канзасе. О цепочке, которую я взял у Агнес, и о моем брате, застреленном немцами. Теперь он покоится в Йорстаде в могиле наших родителей. Мои мысли продолжали блуждать, я вспомнил Мэри Брук, — бренность, бренность. И снова передо мной возник образ Сусанны, которую они убили, я увидел ее, лежащую у стены, избитую, окровавленную. Я знаю, как это произошло, я сразу увидел эту картину, когда в моей комнате прозвучали слова: «Среди последних жертв, погибших в немецком плену, была Сусанна Гюннерсен, урожденная Тиле, жена поэта Гюннера Гюннерсена».
Обрел ли наконец Гюннер покой?
Почему-то я вспомнил маленького мальчика, который стоял на берегу в Орнесе, связанный одной веревкой с телятами, и снова Сусанну, опять и опять Сусанну. «Когда я умру, ты забудешь меня, но не жди, что забудешь до этого дня». Я вспомнил своего покойного отца, как он работал в саду, который тогда еще принадлежал ему. И неясыть, кричавшую на сетере[4] возле домика Йенни, и то пасмурное утро, когда мы возвращались домой по насту после браконьерской охоты на глухарей. Вспомнил 17 мая 1940 года. Я увидел обнаженную Мэри Брук, взывавшую ко мне с афишной тумбы, Йенни, горько плакавшую, когда я уезжал, ее отца, который утопился где-то под Филипстадом.
И Гюннера, он водит моей рукой, когда я пишу эти строки, он, у которого я отнял все, чем он жил, даже ребенка. Я лежал и вспоминал кафе «Уголок», загадочную женщину, которая хотела накапать что-то в глаза Бьёрну Люнду, и оркестр, исполнявший государственный гимн Финляндии, потому что нельзя было исполнить «Да, мы любим эту землю»[5].
Я писал о людях, которые приходили в «Уголок». И я счастлив, что был знаком с ними. Одних бросили в тюрьмы, других поставили к стенке, никогда уже они не придут в «Уголок», но тени их будут вечно витать между столиками. Они исполнили свой долг и, склонив головы, ждали, когда пробьет их час. Не сказав ни «да», ни «нет», они сошли в Царство Мертвых, но даже там отступнику напрасно молить их о прощении.
Как-то незадолго до моего отъезда, темным августовским вечером, я шел по Розенкранцгатен. Меня обогнали две молоденькие девушки, я их не видел, лишь угадывал их силуэты на затемненной улице. Одна из них сказала в этой кромешной тьме: «Всех любить — морока злая, нету лучше слова». Они прошли, но долетевший до меня голос остался как ласка. Я был глубоко взволнован и пошел следом за ними. Произнесенные девичьим голосом в затемненном городе, эти стихи показались мне более живыми, чем когда они были рождены поэтом. Девушки смутно угадывались в темноте — темное пятно на темном фоне, они замедлили шаги и прощебетали друг другу «до свидания».
Я чувствовал себя нелепым и неуклюжим, когда проходил мимо этих тоненьких девушек, которых не мог разглядеть, но, увидев, как сверкнули белоснежные зубы, я проговорил на своем ломаном норвежском: «Чтоб тебе же было легче, полюби другого»[6].
Поэт сейчас в Германии, и до нас не единожды доходили слухи, что его уже нет в живых.
Кто-то говорил мне, что у Бальзака в одном письме есть примерно такие слова: «Люди слишком много говорят о первой любви; что касается меня, то я молю бога, чтобы он помог мне забыть последнюю».