Былое и дамы — страница 38 из 58

Жуковский все же пошел провожать Лу на вокзал, несмотря на ее твердый отказ выйти за него замуж. Пока носильщик вносил в вагон ее чемодан, она стояла в тамбуре и махала Жуковскому левой рукой, правой прижимая к груди подаренный им на прощанье букет белых лилий. Когда поезд тронулся, она задумчиво открыла дверь в купе, все еще прижимая к груди душистый букет, заботливо обернутый Жуковским в мокрую марлю и вставленный в большой стакан. Она вошла и чуть не упала, сраженная сверлящим взглядом Элизабет, затаившейся в полутьме вагона.

Не говоря ни слова, Лу поставила цветы на столик и опустилась на сиденье рядом с Элизабет. Хоть ей было неприятно напряженное соседство сестры Фридриха, это было лучше, чем, сидя напротив нее, то и дело встречаться с нею глазами. Так в полном молчании они доехали до Иены, где им предстояло назавтра пересесть на другой поезд, направлявшийся в Таутенбург.

Поднявшись с места, Элизабет потянулась за своей дорожной сумкой и как бы нечаянно смахнула букет на пол. Стакан разлетелся на мелкие осколки, и Элизабет, притворно покачнувшись, растоптала цветы каблуками.

“Ты мне за это заплатишь, подлая тварь!” — тихо сказала Лу по-русски. Опустив окно, она подозвала носильщика и быстрым шагом пошла за ним, оставив на перроне Элизабет с ее тяжелой сумкой.

Война была объявлена.

МАРТИНА

Война была объявлена, но воюющие стороны, как Сиамские близнецы, были неразрывно связаны между собой. До того, как они отправились утром одним поездом в Таутенбург, им пришлось остановиться на ночь в заказанном ими заранее номере йенского отеля.

Там разразился их первый бой.

ЭЛИЗАБЕТ

“Какая наглость! Какое бесстыдство! — Элизабет яростно заскрежетала зубами, наблюдая из окна вагона, как эта русская дылда, прижимая к груди букет белых лилий, подает Жуковскому руку для поцелуя. — И это по дороге к моему дорогому брату, перед которым она будет притворяться недотрогой! Не могу понять, что мужчины находят в этой рус-ской обезьяне? А главное, что нашел в ней мой бедный Фрицци, такой чистый, такой нежный, такой ранимый?”

В конце концов, она не выдержала и напрямик спросила русскую обезьяну, каким приворотным зельем оно опоила ее Фрицци, такого чистого, такой нежного, такого ранимого? Это было уже в отеле, где она вынуждена была спать в одной комнате с этой бесстыжей девкой, которая рассылает по всему миру мерзкую фотографию, порочащую Фрицци.

Услышав, каким чистым и нежным выглядит Фрицци в глазах его сестры, девка захохотала так громко, что огонек в газовом рожке замигал и чуть было не погас.

“Чистый, говоришь? Ну уж нет! — выкрикнула она, бесцеремонно переходя на ты. — Не ты ли в юности пробралась однажды в его постель, чтобы лишить его чистоты?”

Элизабет задохнулась от возмущения — откуда она знает? Кто мог рассказать ей великий секрет, который знали только она и Фрицци? Небось, гнусный еврей Ре, много лет притворявшийся другом ее брата — наивный Фрицци вполне мог поделиться с ним своей тайной.

“Заткнись, гадюка!” — прохрипела она, сама пугаясь своего голоса.

Но гадюка и не подумала заткнуться.

“Я бы могла рассказать тебе кое-что о чистоте твоего Фрицци! Хочешь послушать?”

Элизабет картинно заткнула уши и завизжала как можно громче, чтобы заглушить противный голос русской обезьяны:

“Врешь ты все! Врешь! Хочешь его запачкать? Так не выйдет! Не выйдет! Не выйдет!”

И затопала ногами. И топала, топала, топала, пока снизу не постучали в потолок. Она испуганно затихла, руки ее упали вниз и сама она безвольно рухнула на постель, обессиленная собственным визгом. А Лу продолжала:

“Он делает вид, что говорит со мной о высоких материях, а сам все тянется прикоснуться ко моей груди. А когда я стою у окна, он подходит сзади, вроде хочет взглянуть через мое плечо, дышит мне в затылок и все норовит прижаться как бы невзначай.”

“Ты смеешь говорить такое о моем брате, о великом философе, который снизошел до тебя и одарил своей дружбой?”

“Знаем мы эту дружбу философов — все они делают вид, будто интересуются моими мыслями, а сами только и мечтают уложить меня в постель”.

Элизабет стало обидно до боли, что никто не интересуется ее мыслями и не мечтает уложить ее в постель. Она бросила в Лу подушку, не попала и зарыдала:

“Тебе не напрасно кажется, будто все только и мечтают затащить тебя в постель! Это твой мерзкий умишко тебе подсказывает, потому что не Фрицци старается затащить тебя в постель, а ты его”.

“Что я буду делать с ним в постели? Я могу провести с ним ночь в одной комнате и не почувствовать ни малейшего желания с ним переспать!”

“Зачем же ты к нему едешь?”

“Чтобы поговорить о высоких материях!”

“Едешь поговорить и не боишься погубить свою репутацию?”

“Это тебе нужна репутация, а я со своей внешностью как-нибудь обойдусь и без нее”.

МАРТИНА

И она обошлась без. Вернее, она создала себе другую репутацию — репутацию смелой женщины, безнравственной, но неотразимой. Женщины, не подвластной общепринятой морали, не боящейся чужого осуждения и всегда остающейся в выигрыше.

ДНЕВНИК МАЛЬВИДЫ

Тогда, в Байройте, я не поехала на вокзал провожать Лу в Таутенбург, потому что с нею поехал Жуковский. Все эти дни она вела себя возмутительно, — она открыто флиртовала с Жуковским, громко афишируя при этом свою власть над Фридрихом. Я чувствовала себя ответственной за ее поведение, потому что именно я устроила ей приглашение на фестиваль Рихарда.

Да и вообще, мне горько думать, что именно я пригрела Лу на своей груди, именно я ввела ее в круг философов и поэтов, и в результате лишилась своих любимых мальчиков — и Фридриха, и Поля. Оба они покинули меня ради нее, и я опять осталась одна. Фридрих за это время не написал мне ни слова, хотя знал, как я вступалась за него перед Рихардом, а Поль, правда, писал мне из Берлина, но кратко и только о Лу.

Единственным другом, все больше поверяющим мне свои чувства, как ни странно, оказалась Элизабет — а ведь я так невзлюбила ее с первого взгляда! Подумать только, как человеку свойственно ошибаться!

Вчера я получила от нее пространное письмо, в котором она с горечью расказывает о своем визите к любимому брату. Меня очень поразил красочно описанный ею скандал с Лу в йенском отеле, и уже окончательно доконала отвратительная сцена на перроне таутенбургского вокзала.

После ссоры в Иене они с Лу ехали в Таутенбург в разных купе. По прибытии поезда Лу выскочила из вагона раньше Элизабет, потому что ее чемодан вынес на перрон кондуктор, а Элизабет замешкалась, стаскивая по ступенькам свою дорожную сумку. Воспользовавшись этим, Лу подбежала к встречающему их Фридриху и стала поспешно жаловаться ему на его ревнивую сестру.

Фридрих слушал ее с таким напряженным вниманием, что даже не пошел навстречу Элизабет, чтобы взять из ее рук тяжелую сумку. К моменту, когда его родная сестра добралась, наконец, до него, он уже был полностью настроен против нее. В ответ на ее попытку поцеловать его, он резко отстранился и начал громко бранить ее за стремление поссорить его с Лу.

Если Фридрих впадает в бешенство, голос его становится пронзительным до визга, но, к счастью, его визга никто не слышал — поезд уже ушел и перрон опустел. Даже не поздоровавшись с сестрой, он поднял чемодан Лу и зашагал к снятой им пролетке, Лу налегке шла рядом с ним. Элизабет, глотая слезы, потащилась за ними, волоча за собой сумку. В пролетке он всю дорогу держал Лу за руку и сиял от счастья, он не говорил, а пел, и мысли его взлетали всё выше и выше.

МАРТИНА

За это Лу посвятила ему свою любимую поэму “К жизни”, написанную ею за год до их встречи:

“Я люблю тебя, увлекательная жизнь, как только друг может любить друга; я люблю тебя, когда ты даришь мне радость или горе, когда я смеюсь или плачу, наслаждаюсь или страдаю… И если у тебя даже не останется для меня радости, пусть! Ты подаришь мне страдание”.

Ницше так восхитился этой поэмой, что заболел и слег в лихорадке. Лежа в своей одинокой комнате с задраенными шторами, защищавшими его несчастные больные глаза, он излил свой восторг и отчаяние в музыке, которую написал к этим стихам. Его песню “К жизни” разок исполнила парижская подруга Ницше певица Отт, обладательница поразительно сильного и выразительного голоса. Слушая её пение Ницше плакал от восторга.

Его друзья были уверены, что ему принадлежат и музыка и слова, но он снова и снова повторял, что слова написала прекрасная русская, смелая, как львица, которая точно знает, чего хочет, не спрашиваясь ничьих советов:

“Стихотворение «К жизни» принадлежит не мне. Это одна из тех вещей, которые обладают надо мной полной властью, мне еще никогда не удавалось прочесть его без слез; как будто звучит голос, которого я бесконечно ждал с самого детства. Это стихотворение моего друга Лу, чуткость которой к моему способу мыслить и рассуждать поразительна”.

Меня подмывает нарушить хронологию и рассказать продолжение трогательной истории о взаимном гимне Лу и Фридриха “К жизни”. Во-первых, через несколько месяцев после Таутенбурга Ницше, отчаявшись добиться любви Лу, наполнился к ней отвращением и написал ей, что её стихотворение “К жизни” — неискреннее притворство. Во-вторых, в 1894 году, через двенадцать лет после несостоявшегося романа с Ницше, который к тому времени из гениального безумца превратился в безумного гения, Лу дала исчерпывающую характеристику своего отвергнутого обожателя:

“Чем выше поднимался он как философ в своей страсти к жизни, тем более глубоко он страдал как человеческое существо от собственных учений о жизни. Эта битва в его душе — истинный источник философии его последних лет — весьма несовершенно представленная в его трудах и книгах, наиболее глубоко, пожалуй, звучит в его музыке на мои стихи “К жизни”, которую он сочинил летом 1882 года, когда гостил у меня в Таутенбурге”.