Былое и выдумки — страница 30 из 83

Вдобавок, увидев все эти книги на моем столе, заговорила моя долго молчавшая мать – может, она и раньше говорила, да я пропускала мимо ушей. А она не настаивала – так было безопаснее. А тут мне деваться было уже некуда – пришлось слушать. И по-польски она, родившаяся в местечке Слониме на границе Белоруссии и Польши, говорила, а с отцовской стороны у меня оказались еще более глубокие польские корни – отец мой, эмигрировавший в Россию из Вены, родился, оказывается, в Кракове, и его предки, то есть и мои, жили, оказывается, в Польше не одно поколение. И все то, о чем говорили дневники, и исследования, и рассказы Рудницкого, произошло, оказывается, с моими ближайшими родными, с дедом, с бабкой, с тетками и дядьями, с двоюродными братьями и сестрами – а со мной не произошло лишь случайно, оттого, что мой ученый и избалованный сладкой венской жизнью отец слишком всерьез увлекся марксистскими фантомами и в результате родил меня в Москве, а не в Вене.

Так вот, оказывается, почему так легко дался мне польский язык. Видно, все-таки, генетическая память – это не выдумки.

Этими двумя огромными открытиями, не скажу приятными, не скажу полезными, но для меня судьбоносными – мировой литературы и моей собственной неразрывной принадлежности к племени, над которым был совершен единственный в своем роде исторический эксперимент – я обязана польскому языку.

В сущности, и тем, что уже больше полжизни живу в Израиле, я тоже во многом обязана ему.

Обязана, да.

Но это не значит – полюбила.

Так уж оно устроено, не по хорошу мил, а по милу хорош.

Вот я уже и подрабатывать переводами начала, и болтать научилась, и в Польше побывала (настоящей заграницей это, однако, считаться никак не могло), и с Рудницким познакомилась, и с Лемом – и все благодаря польскому языку. Признательность, интерес, все самые положительные чувства – все их я питала к нему, языку полезному, нужному и родственному, а любовь – любовь свою я по-прежнему отдавала ни к чему не применимому французскому.

И по-прежнему мечтала об этом чуде – очутиться в Париже, посреди восторженной, изумленной французской толпы, и отвечать по-французски на их лихорадочные расспросы. Только теперь я уже более или менее понимала цену и качество этого чуда, и почему оно чудо вообще.

Понимала, да, видно, не вполне. Или не хотела понимать. Потому что, закончив свой киноинститут, немедленно пошла на французские курсы в Инъяз, куда набирали желающих стать переводчиками для работы с иностранцами. Курсы-то были прекрасные, интенсивные, с аудиооборудованием, четыре раза в неделю по четыре часа, да к тому же – счастливое советское времечко было! – бесплатные. Но как я могла надеяться, что меня допустят к работе с иностранцами, со всеми сопутствующими этой работе отнюдь не французскими обязанностями, – это мне до сих пор непонятно. Видно, так страстно хотелось говорить по-французски, что на существующую действительность я просто временно закрыла глаза.

Но она мне их открыла очень быстро. Сперва только намекнула, а потом силой распялила веки.

Преподаватель у нас был замечательный – молодой, суровый, бело-розовый красавец, прошедший годичную стажировку в Сорбонне и одетый во все французское. Значит, бывает же такое! Почему бы и мне не? Девицы (десять нас было девиц, плюс один хиленький парень) влюбленно немели и путали артикли. А мне неметь было не от чего, моя влюбленность была уже занята. Я артиклей не путала, прилежно читала стихи Арагона и единственную доступную французскую газету – коммунистическую «Юманите» и храбро лепила идиоматические французские фразы. Язык, возбуждаемый так долго не находившей осуществления любовью, начал отвечать мне бурной взаимностью, и наш преподаватель это видел. Как-то после урока он подошел ко мне и спросил:

– А вы зачем сюда ходите?

Французистая его красота все же действовала и на меня, и я растерялась:

– Ну как же… язык изучать… очень люблю… замечательная литература…

Он сделал какое-то непонятное движение губами – у другого это была бы гримаса, но он был слишком хорош собой – и пробормотал:

– Литература… другого места не нашли?

Я уже оправилась от растерянности и ответила льстиво:

– Почему же, вы учите нас замечательно, и вообще, чем плохо, мне нравится.

– Да, вы прекрасно продвигаетесь. А дальше что?

Я вякнула что-то невразумительное о своих мечтах, на это он слегка пожал плечами, сказал:

– Ну, нравится, так продолжайте, – и распрощался.

Никакого намека я тут не увидела, из этого краткого разговора я выловила только его одобрительное «прекрасно продвигаетесь», а почему «другого места не нашла» – ну, видно, он считает, что для этого места я слишком хороша…

Но нет, не удалось мне превратить объект любви в профессию. Протанцевала я с наслаждением и с закрытыми глазами через эти курсы, получила диплом, и вызвали нас всех на комиссию, назначать на работу. В комиссии сидел и наш красавец, и я не сомневалась, что он замолвит словечко за свою лучшую ученицу. И приготовилась выбирать, отвечать на вопросы, может быть, спорить.

А вопросов было ровно два:

– Винер? (Это прозвучало как «Винир».)

– Да.

– Юлия Мер… Мери… Меировна?

– Да.

– Спасибо, можете идти.

– Но… а работа? Где, с кем я буду работать?

– В настоящее время работы для вас нет. До свидания.

Я посмотрела на… – не помню имени-отчества, но какой красивый! – он ответил мне рыбьим взглядом.

Для других девиц, которые знали язык гораздо хуже меня, работа была. Не говорю уж о произношении. И даже для паршивенького парнишки нашлась, с какими-то захудалыми франкофонными африканцами.

Должна признаться, что, выйдя из комиссии, я испытывала не возмущение, не негодование, и даже не разочарование, а – стыд. Жуткий стыд за себя. Где была твоя дурья голова, Юлия Мер-Мери-Меировна? О чем ты думала? Чего ждала?

А – любовь.

Любовь! Так ведь сладко мечталось, вот поеду я с группой в Париж и буду их водить и переводить, а в свободное время (!) буду разговаривать с французскими людьми и гулять по французскому городу… Да мне еще и деньги за это удовольствие будут платить. И я куплю себе французскую тряпку – не в комиссионке, не у спекулянтки, а в настоящем французском магазине!

А то, как я буду пристально слушать разговоры своей группы и следить за каждым их шагом, запрещать и не пущать, а потом докладывать обо всем куда надо, – нет, об этом вовсе не мечталось. И если бы вдруг взяли на работу, то тут же ее и бросила бы. (Хотя дудки, такую работу так просто не бросишь. Скажи спасибо, что не взяли.) Тогда чего? Куда полезла?

Да любовь все, любовь. Под это дело что угодно можно себе внушить.

Вот такое было мое первое путешествие в сказочную страну-заграницу. Ну и что, что во сне? Разве это хуже, чем в действительности? Как раз наоборот.

Как всякая первая, бескорыстная любовь, и эта отгорела, когда в действие вступили более практические житейские факторы.

Как и положено первой, иллюзорной любви, и эта была неизмеримо прекраснее и чище, чем последующие, более реальные и приземленные. Как и положено, и эта принесла при ближайшем знакомстве глубокое разочарование и увяла, закончившись ничем. Сколько я потом, в другой жизни, и на перекрестках в Париже стаивала, и по-французски болтала – и только удивлялась, чего это я себе в юности навоображала. И завидовала писателю Виктору Некрасову, сильно уже тогда немолодому, который, стоя со мной на этих парижских перекрестках, с неизменным жаром объяснялся в любви к французскому языку.

А в моей душе к тому времени прочно обосновалась другая любовь. С нею и связана была вторая моя заграница.

Заграница вторая (английский язык)

В начале шестидеятых годов обнаружилось, что у меня в Англии есть очень близкая родственница. Родная тетка. Сестра моего отца. И вот, где-то в 62-м, или может быть в 63-м году, эта тетя, Франци, с мужем-архитектором Фрицем приехала в Москву, где в то время проходила Британская выставка, и Фриц оформлял стенд одной из крупных английских компаний.

Отца своего я помнила очень смутно. Большой, темнолицый, с большими черными глазами и синеватыми, как у негра, губами. Позже мне рассказывали, что где-то в далеком испанском прошлом у нас в роду был мавр. Мне не исполнилось еще шести лет, когда я видела отца в последний раз. И, уже будучи взрослой и зная, что не увижу его никогда, я временами испытывала приступы тоски по человеку, о котором помнила главное: он очень меня любил.

Вот такой же я представляла себе и его младшую сестру.

Увидеть его родную сестру, да еще иностранку, англичанку, человека из другого мира – я просто очумела от волнения и ожидания. Она наверняка похожа на него, я узнаю, какой он был в жизни, не по фотографии. И она родная мне, близкая – у меня ведь не было ни одного родственника со стороны отца. Одна тетка, мамина сестра, у меня была, и я ее очень любила. Неужели теперь у меня будет еще одна такая?

Иностранцы должны были ждать меня в холле своей гостиницы. Готовясь к встрече, я вымылась, вымыла голову, надела чистое белье – наряжаться мне особенно было не во что, и я надела свой парадный костюм из серого букле, сшитый мамой и верно служивший мне на всех днях рождения и праздничных вечеринках последние пять лет. Мама сказала, что я выгляжу скромно, но прилично. Им же я, встреть они меня на улице, скорее всего показалась бы нищенкой.

В гостиницу меня впустили, разумеется, далеко не сразу, после долгих объяснений и проверки документов, но впустили.

В холле было почти пусто. В глубине, на диване сидел небольшой круглый пожилой мужчина с бабочкой на шее, рядом с ним такая же компактная пожилая женщина с твердой золотистой прической, а перед ними стоял расплывшийся, явно российский человек чиновничьего вида. Женщина что-то настойчиво говорила чиновнику.

А моих родственников не было.

Я присела на наименее пышное кресло и стала ждать. И невольно прислушивалась к разговору сидевших на диване. Разговор на непонятном языке звучал горячо и гневно. Женщина то и дело вскрикивала нечто вроде «Абекебан, абекебан!», а чиновник делал успокаивающие жесты обеими руками и что-то невнятно отвечал. Наконец женщина не выдержала, вскочила на ноги и воскликнула громко и раздельно: «I beg your pardon!», на что чиновник так же громко и раздельно ответил: «But, Missis Gross…». Тут я поняла, что эта небольшая округлая пара и есть моя тетка Франци и ее муж Фриц Гросс.