«Всё» появилось везде, перестало быть в новинку. Цены на это всё, еще недавно баснословно дешевые для меня, богатой иностранки, быстро достигли общемирового уровня и поползли дальше вверх. Москва стала одним из самых дорогих городов мира, а я быстро вернулась на свой нормальный, чуть пониже среднего, финансовый уровень.
И мне Москва перестала быть в новинку. Я уже не видела в ней никакой особой экзотики. Заграничная страна, которая мне любопытна и небезразлична, но которую я мало знаю и плохо понимаю. Друзей и родных в Москве осталось очень мало. Сведения об этой стране приходится добывать из здешних и мировых СМИ, которые почему-то пишут и говорят о ней гораздо меньше и реже, чем она заслуживала бы по своим размерам и по своему потенциалу, как мирному, так, главное, и не мирному. И странная какая-то интонация скрыто звучит в этих сообщениях, какая-то нотка то ли насмешки, то ли пренебрежения. Так повелось еще с советских времен, но тогда это еще можно было как-то понять, но теперь…
А изучать нынешнюю Россию по ее собственным интернетным сообщениям, записям и форумам – просто-таки опасно для неангажированного иностранца. Для его мозгов и остатков здравого смысла. Потому я и решила остаться с тем лишь, что видела и слышала сама.
Такая вот московская заграница. И с языком проблем особых нет. Если услышу незнакомое слово или выражение – пытаюсь догадаться по контексту, как в английском, как во французском, а не удается – прошу перевести.
Если увижу что-нибудь странное, на чужой взгляд необъяснимое, нелогичное, абсурдное – не удивляюсь. Чего удивляться – так, видимо, у них тут принято. Такие тут обычаи – в каждой загранице свои прелести и свои абсурды.
Мне двадцать лет
В городе Павлово-на-Оке делают автобусы. Делали их там и шестьдесят лет назад. Вот тогда-то я и провела там два летних месяца в качестве корреспондента местной газеты, названия которой уже не помню. Я очутилась там не потому, что автобусы как-то особенно меня интересовали, но и не совсем случайно.
Началось с того, что приятельница со старшего курса нашего ВГИКа позвала меня попутешествовать с ней и еще с «одним человеком» по реке Оке. «Одного человека» я не знала, а когда он появился, сразу почувствовала, что между ними существуют некие сложные романтические отношения. Мне бы не ехать с ними, не быть при них «третьей лишней», но они очень уговаривали, не хотели ехать вдвоем, для чего-то я была им нужна. Видимо, в качестве буфера. А мне очень хотелось постранствовать по среднерусской природе, которую я любила, но, будучи сугубо городской жительницей, очень мало знала. И я дала себя уговорить. А между собой, решила я, пусть сами разбираются, мое дело сторона.
Официально это считалось очередной институтской практикой по «сбору материала» для будущего сценария, но «материал», внутри которого я очутилась с самого начала нашего путешествия, представлял собой такую запутанную, нечистую психологическую драму, что сценарий на его основе никак не приняла бы в те времена никакая комиссия.
Мы пробирались берегом вниз по Оке с рюкзаками на спине, ночевали в прибрежных деревнях, иногда проплывали десяток-другой километров то на попутном катере, то на грузовой барже. Кругом было чарующе-прекрасно. Но нашему маленькому коллективу было не до красот природы. В нем кипели «отношения». Ситуация осложнялась двумя факторами. Помимо личных несогласий, между моими спутниками имелись серьезные идеологические расхождения. Он был молодой литературовед с первыми зачатками будущего диссидентства. А она была комсорг своего курса. Неглупый комсорг, с «человеческим лицом» и с сомнениями, но, однако, же комсорг. Споры между ними порой принимали нехороший характер, с ее стороны по его адресу слышались неопределенные намеки с оттенком угрозы.
И все же, несмотря на все их междоусобицы, мои спутники представляли собой пару. Между тем, с самого начала путешествия молодой человек стал проявлять ко мне повышенное внимание. Личность была довольно интересная, впоследствии он приобрел значительную известность в литературно-диссидентских кругах. Но мне его внимание было не нужно и некстати. Мне только сцен ревности с моей подругой не хватало! Вовсе мне не улыбалось служить таким между ними буфером. И это был второй негативный фактор.
Я начала подумывать о том, чтобы расстаться с моими спутниками, не знала только, как сделать это потактичнее.
Миновав небольшой город Павлово, мы остановились на ночевку у бакенщика по имени Федор Михалыч. Его изба, стоявшая на самом берегу, была довольно просторная и состояла вся из одной комнаты. Там мы все и спали – Федор на лавке, мы в своих спальных мешках на подстеленной соломе, а в углу коза, изредка позванивавшая своим колокольчиком.
Этой ночью произошел неприятный инцидент, который и заставил меня окончательно решиться. В темноте, в окружении спящих людей, боясь произвести шум, мне пришлось отбиваться от настойчивых знаков внимания нашего молодого человека. Кончилось тем, что мне удалось встать и выйти наружу.
Дождавшись рассвета, когда Федор выезжал гасить бакены, я подошла к нему и попросилась пожить у него недельку, пока мои друзья сходят в Горький. Простота, с которой Федор принял мою просьбу, тогда меня ничуть не удивила, а теперь кажется поразительной. Молодая девица из Москвы ни с того ни с сего просится пожить к незнакомому бакенщику. И сама я не видела ничего странного, и тем более опасного, в том, чтобы прожить несколько дней и ночей у одинокого сорокалетнего мужчины в его избе посреди полного безлюдья.
Ничего опасного и не было. Ни малейших покушений на мою девичью честь. Федор относился ко мне очень дружелюбно, сам вызвался кормить меня своей едой и отказался брать за это деньги. Я выложила из рюкзака что у меня было: кило пшена, две плитки шоколада и купленную в Павлове буханку хлеба.
Мы ходили с бакенщиком на рыбалку, он варил из молоденьких, нежных стерлядок тройную уху, которую я, обычно не переносившая даже запаха рыбы, хлебала с наслаждением. Лишь значительно позже я узнала, какова была бы цена нашему простецкому обеду, если бы есть его не в среднерусском захолустье, а в каком-нибудь изысканном парижском или нью-йоркском ресторане.
На второй или третий день Федор спросил, нравится ли мне козье молоко. Я сказала, что очень. «Ну вот и подои ее», – предложил он. Коза была немолодая, смирная, но меня признавать не желала. Едва я легонько касалась пальцами ее вымени, она кротко отходила в сторону.
– Не могу, Федор Михалыч, она меня невзлюбила! – крикнула я в отчаянии.
– Федор Михалыч… – он рассмеялся. – Не невзлюбила, а уж больно ты вежливая. И с козой, и со мной. С козой надо тверже обращаться. А со мной… Чуднáя ты девка. Я тебя Юлей зову и на «ты», чего ты мне всё «вы» да «Федор Михалыч»? Или у вас в Москве все только на «вы» говорят? Просто Федя я, и никаких тут.
Я смутилась и удивилась:
– Ну как же… Вы ведь взрослый, старший…
– Взрослый? А ты кто, дитя малое? Вон какая вымахала, невеста уже.
И я вдруг впервые в жизни с полной отчетливостью осознала, что я действительно взрослая. С сожалением поняла, что никаких послаблений на нежный возраст мне уже не положено. А с другой стороны, нечего мне перед Федором ежиться, могу разговаривать с ним на равных.
– Да, Федя, конечно. Ты прав.
Я снова села на табуретку и твердой рукой подоила козу.
Я рассказывала Федору про Москву, про кино, про то, как делают фильмы. Москва не вызывала у него особого интереса, но про кино он расспрашивал с увлечением. Будущую мою профессию, сценарист, он понять и принять не мог. Однажды спросил:
– Ты будешь делать про меня кино?
– Нет, Федя. Сама я кино не делаю, я только учусь писать сценарий, ну, рассказ, историю, что ли. Основу. А делает режиссер, а снимает оператор. И играют актеры. И еще много всякого народу занято в производстве, десятки людей.
– Ну, режиссер я понимаю, начальник надо всеми. Оператор, тоже понимаю, что режиссер ему скажет снимать, то и снимает. Актеры – само собой. Но сценарист, он тут зачем? Кино-то режиссер делает, вот пусть и делает про то, что ему самому интересно, на кой ему чужая какая-то основа?
Сказать по правде, в глубине души я была согласна с Федором. И только из самолюбия защищала свою будущую профессию, к которой и сама не питала исключительного пристрастия.
Жизнь моя у бакенщика была безоблачна и пасторальна. У меня не было никаких обязанностей, кроме как сполоснуть в реке миски после обеда. Книг в доме не было. Телевизора не было. Телефон только для связи с диспетчером пароходства. Радиотарелка на стене была, но по большей части молчала. По утрам я купалась в реке – голая. Над водой стоял такой густой пар, что в трех шагах никто меня не мог увидеть – да и некому было смотреть. Я бродила по лесу, объедалась дикой малиной и ежевикой, приносила полные корзины Федору – его жена в деревне отвозила ягоды на продажу в город.
Больше всего мне запомнилось, как Федор мгновенно вылечил меня от жестокой простуды. Простуда была такая, что я не могла отнять платка от носа. В груди клокотало, в голове стучал молот. Ноги подо мной подгибались – я вся горела в жару. Ближайший медпункт находился в деревне, в десяти километрах. Федор часто ездил на велосипеде в деревню к жене, но мне было туда не добраться. «Да и незачем тебе, – сказал Федор, – ничего не помогут. Сам тебя буду лечить».
Он ушел и вернулся с охапкой корней и веток шиповника. Нагрел в печи воду и в большой лохани залил корни и ветки кипятком. Вытащил из сундука старую шинель, подождал минут пять, затем велел мне:
– Раздевайся и полезай. Я не смотрю.
Он отвернулся, я разделась, попробовала ногой воду – она обжигала.
– Горячо!
– Ничего, ничего! Полезай.
В конце концов я сделала, как он велел. Горячо было нестерпимо. А он подошел и, не глядя, накрыл лохань и меня с головой шинелью. Сказал:
– Дыши!
На следующее утро я встала совершенно здоровая. Чувствовала необычайный прилив сил. С тех пор мне никогда больше не доводилось париться в шиповниковой бане, а жаль!