– Да брось.
– Точно, точно.
– Такие силы ради нас подымать? Ты что?
– Для страху. Чтоб неповадно было. Чтоб боялись.
– Мы?
– И мы, и все другие. А вдруг у нас заготовлено подкрепление, целое вооруженное войско? Вдруг оно спрятано где-нибудь поблизости. Или вдруг – они нас потащат, а прохожие бросятся нас защищать? И начнутся массовые беспорядки!
Это тоже был анекдот, мы смеялись, но как-то уже не так весело.
– Солдатиков жалко, – сказала я. – Гоняют их туда-сюда почем зря.
– Жалко-то жалко, но, если прикажут, эти солдатики разорвут тебя в клочья.
Анекдоты постепенно иссякали. Доброхотные историки говорят про нас, мы, мол, пока ждали, читали вслух Библию… Трогательно. Такие подлинные еврейские евреи. Что-то не припомню такого. Может, это когда я в аптеку ходила?
Заглянул к нам в зал какой-то генерал (не разбираюсь в звездочках, возможно, всего лишь полковник), прямо от двери настоятельно предложил нам покинуть помещение. Говорил совсем не грубо, наоборот, доверительно объяснял нам, какая неприятная нас ждет судьба. Вернее, не объяснял, говорил обиняками, но дал понять. Особенно нам понравилось, когда он сказал:
– Ну, и зачем вам это? А нам столько лишних хлопот.
Кто-то хихикнул. Генерал хотел, чтоб мы ему посочувствовали!
– И зря смеетесь! – обиженно сказал генерал. – Покамест вы еще можете свободно отсюда выйти и идти по домам. А потом…
– А что потом?
Генерал махнул рукой и удалился обратно в прихожую.
Он еще мог показаться фигурой полукомической.
Но затем к нам из глубин и высот дворца спустилось наконец лицо вполне серьезное. Как потом выяснилось, высокопоставленный чиновник из канцелярии Подгорного. Он нам, разумеется, не представился, но видно было, что важная шишка.
Первым делом он объявил нам, что, находясь в данном помещении после приемных часов, мы нарушаем общественный порядок, а это поступок наказуемый. Не дождавшись от нас адекватной реакции, он продолжил:
– Подача коллективных заявлений запрещена советскими законами.
Начетчиков среди нас хватало, кто-то немедленно выкрикнул статью советской конституции, обещавшую соответственную свободу.
– Это прекрасно, что вы так хорошо знаете нашу конституцию. Но вы знаете свое, а мы знаем свое.
В этом никто не сомневался, и хотя с нашей стороны посыпались возмущенные реплики, на самом деле возразить было нечего. Да и вообще, смешно ведь было пытаться что-то ему доказать, в чем-то убедить. Но мы все-таки горячились, наперебой говорили, доказывали, требовали. В главном, однако, мы его, видимо, убедили – в твердости нашего намерения сидеть тут, пока не добьемся своего.
– Хорошо, – сказал он. – Давайте поговорим спокойно. Я попрошу двоих-троих ваших руководителей подняться со мной в мой кабинет. Мы все обсудим и посмотрим, что можно сделать.
Мы объяснили, что обсуждать будем только с Подгорным.
– Товарища Подгорного нет сейчас в стране. Я уполномочен действовать от его имени. Прошу вот вас… вас… и вас, – он ткнул наугад пальцем в троих, – пройти со мной в мой кабинет.
– Они не руководители! Никуда они не пойдут.
– Тогда сами укажите мне, кто будет вас представлять.
– Никто не будет нас представлять. Никто никуда не пойдет. Ответьте на наши требования здесь и сейчас.
– Это нереально, и вы сами это знаете. И если будете упорствовать, добром дело не кончится.
С этими словами чин повернулся и ушел.
Все мы почувствовали, что где-то что-то движется. Хотя чиновник и пригрозил нам – как же без этого! – однако все-таки разговаривал с нами. Было ясно, что он еще вернется.
Время приближалось к девяти вечера. Телефоны внутри здания по-прежнему не умолкали. Не может быть, что все по поводу нас. С другой стороны, кому и зачем может понадобиться звонить сюда в нерабочее время? Или они здесь всегда так поздно работают? И все еще получают от кого-то какие-то указания? Или, наоборот, все уже ушли, и на звонки ответить некому?
Гадать пришлось не очень долго. Важный товарищ вернулся. Быстро, деловым тоном объявил:
– Принято решение удовлетворить ваши требования. Будет создана специальная комиссия, которая в кратчайший срок рассмотрит все ваши дела. Те, в отношении кого нет серьезных противопоказаний, получат возможность уехать.
В первый момент мы обрадовались. Победа! Но очень скоро сообразили, что на самом деле ни одно из наших требований не удовлетворено. Мы ведь не просили за себя лично! Мы требовали общего решения проблемы эмиграции в Израиль (правозащитники справедливо упрекали нас в узкоеврейской постановке вопроса, но я считаю, что лучше так, чем никак, тем более что нашему примеру последовали и другие, неевреи) и прекращения преследований, которым подвергались подавшие заявления на выезд.
Мы стояли в нерешительности. Лично я, в приливе внезапно обуявшего меня героизма, настаивала на продолжении сидячей демонстрации. Согласие на предложение чиновника представлялось мне поражением. Меня поддерживали многие, но без большого энтузиазма. Да мне и самой, если честно признаться, совсем не улыбалась перспектива провести здесь ночь. И когда наши «старшие товарищи» решили, что чрезмерно натягивать струну не стоит, что большего сейчас уже не добиться и надо уходить, мы все восприняли это с облегчением, хотя и знали, что потерпели неудачу.
А с другой стороны – чего бы мы, собственно, могли добиваться дальнейшим сидением? Чтобы этот чиновник вынес нам готовый закон о беспрепятственном выезде советских евреев в Израиль? Чтобы он обещал не преследовать подающих заявления? Чтобы их не выгоняли с работы и т. п.? То есть чего-то совсем уж нереального.
Так что неудача наша была относительная. Тем более что позже другие последовали нашему примеру, заседали в приемной и тоже кое-чего добивались. Единственное, что мне до сих пор представляется загадочным во всей этой истории, это тот факт, что мы сразу и безоговорочно поверили его обещанию насчет комиссии и пересмотра дел. Казалось бы, откуда такое доверие к власти? Ей-богу, просто загадка. То, что они слово сдержали, теперь мне не кажется странным. Но мы-то этого знать заранее не могли! А поверили, не усомнились… Очень удивительно, до сих пор не пойму.
И когда он обещал нам беспрепятственное возвращение домой, мы тоже ему поверили. И разошлись по домам – и никто нас не тронул. У меня, как и у всех, был личный охранник в штатском – шел всю дорогу в двух-трех шагах позади меня, и в метро со мной ехал, и до самого дома довел, и ни разу не заговорил со мной.
Настроение было какое-то смутное. После сидячей эйфории произошел неизбежный спад. В том, что нас скоро выпустят, я была почти уверена. Ну, тут бы и радоваться. Ликовать. Ради этого ведь и участвовала в мероприятии!
А я, вероятно впервые, по-настоящему осознала, что мне предстоит уехать от всех и от всего – навсегда. Навсегда! Мы ведь тогда уезжали навсегда, с неясной надеждой, что, может быть, когда-нибудь… И мне стало страшно. Совсем иначе страшно, не так, как перед походом в приемную. Теперь это не был обычный страх за себя. За себя я тогда не слишком беспокоилась. Так или иначе, непременно устроюсь на новом месте. В крайнем случае, замуж выйду. Но – а вдруг в самом деле никогда больше не увижу мать и брата? И друзей? И вообще все, знакомое и родное?
И зачем только я все это затеяла! Так уж рвалась жить среди евреев? Ведь нет, не было этого. И мать моя, которая родилась и выросла в белорусском местечке, не раз говорила мне: «Не знаю, как ты там уживешься. Ты ведь евреев совсем не знаешь. Ты представляешь их себе высоколобыми интеллектуалами, как твой отец и дед. Ты сильно заблуждаешься».
Она была права, в моем окружении евреев было очень мало, и почти все – самого высшего качества. Мое представление об обыкновенных евреях почерпнуто было в основном из полушутовских рассказов Шолом-Алейхема и куда более серьезных и мрачных произведений Давида Бергельсона. Бергельсона я высоко ценю как писателя, но желания общаться с ними его герои не вызывали. И еще сильнее отталкивали меня произведения полуклассика советской литературы Исаака Бабеля – мне явственно чувствовалась в нем подделка. Подделка мастерская, чрезвычайно ловкая и талантливая, но – созданная на потребу и в угоду неевреям. Еврейская, так сказать, экзотика в наилучшем исполнении.
Таким образом, литературное мое знакомство было не очень-то в пользу евреев. Однако я никогда не забывала, что еврейка и я сама. Я к тому времени уже хорошо понимала, что еврейство – это такое качество, отделить которое от себя нельзя никаким образом, и любые попытки это сделать недостойны и унизительны. Но и жить с этим отличием в России тоже казалось мне унизительным. Особенно после так называемой «пресс-конференции» еврейских деятелей искусств. Пятьдесят именитых, популярных, любимых народом актеров, писателей, художников сидели перед телевизионной камерой и публично покрывали себя позором, проклинали сионистских агрессоров.
Я не удивлялась их поведению. Слава богу, сама ведь выросла в этой стране. Нет, не удивлялась и даже не осуждала – но ужасалась. Вот что могут ведь сделать и со мной. Не на таком, разумеется, высоком уровне. Но вот устроят, скажем, в моем группкоме собрание на эту тему – и что мне тогда? Изворачиваться, отговариваться болезнью? Можно. Но слишком уж унизительно. А в следующий раз? И в следующий?
К этому времени я уже вполне дозрела до понимания, что нет и не будет у меня в этой стране никакой возможности сохранить собственное достоинство – избежать тех или иных унизительных ситуаций, связанных с моим пятым пунктом. Тех или иных – порой грубых и прямолинейных, порой скрытых и жалящих исподтишка, – какие бывали в моей жизни не раз. Единственная возможность – жить там, где этого пятого пункта нет, вернее, есть у всех.
К тому времени, как я подошла к дому, мои мысли проделали полный оборот, и я снова не сомневалась в правильности моего решения. Не радовалась, нет, просто угрюмо сжала зубы, зная, что пойду этим путем до конца.