Суммы называли разные. И очень важна была самая первая названная, от нее во многом зависел конечный результат. Тут вступал в действие простой психологический механизм. Обещать меньше не позволяло тщеславие. Абрамович говорил себе: что я, покажусь беднее Рабиновича? Еще чего! И называл бóльшую сумму. И так оно обычно шло по возрастающей. Все слушатели, как правило, знали друг друга, ходили по большим праздникам в одну синагогу, и никому не хотелось выглядеть беднее или скупее соседей. Очень редко случалось, что кто-то обещал меньше самого первого. Еще реже какой-нибудь независимый смельчак говорил: «Я подумаю и дам знать». Это встречалось язвительным шелестом по залу. А особо тщеславные (или щедрые) удваивали или даже утраивали первую сумму. Я с моей арией уже не имела к этому никакого отношения.
(Вне сомнения, все эти люди считали себя сионистами. И некоторые даже испытывали порой легкие укоры совести от того, что при всем своем сионизме жили все-таки в более комфортабельных и безопасных Штатах. Пожертвованные деньги, и чем больше, тем эффективнее, эти укоры утишали.)
Все они были со мной повышенно приветливы, обращались со мной тактично, как с бедным инвалидом. Нередко они приглашали меня к себе домой. И звали «на меня» гостей, с которых затем тоже надо было собирать. Отказаться мне было нельзя – начальство не велело. Эти визиты были гораздо тяжелее, требовали от меня больше душевных сил, чем выступления перед публикой. Хозяева, вводя меня в свои дома и виллы, все без исключения ожидали от меня, прямо-таки требовали восторженных охов и ахов при виде их обставленных дизайнерами столовых и гостиных. Там, откуда я была родом, конечно же не видали ничего подобного.
Вначале я еще кое-как соответствовала. Говорила какие-то комплименты. Но очень скоро устала. До тоски надоели их богатенькие (супербогатыми эти люди не были) дизайнерские жилища, странно однообразные, хотя во всех стояла разная мебель и на стенах висели разные картины. Все было устроено удобно и современно, и нигде не чувствовалось ни малейших признаков индивидуальности хозяев, словно обитали там некие бестелесные духи, постоянно поддерживавшие дизайнерский порядок.
Как ни странно, я, в тот момент бездомная и безработная, зависти к этим людям и их домам не испытывала. И особой симпатии тоже. Это только сейчас, десятилетия спустя, я догадываюсь, что была по-советски слишком высокомерна, и что они, может быть, заслуживали и симпатии, и благодарности, и, как все человеки, даже сочувствия.
Особенно тягостны для меня были приемы, устраиваемые в частных домах. За столом сидели десять – двенадцать человек, которые задавали мне вопросы, а я отвечала. Это была самая легкая часть. Но вопросов у них, как правило, много не бывало, они начинали потихоньку переговариваться между собой о своем, и постепенно за столом завязывалась общая беседа, в которой я ничего не понимала и не участвовала. И это бы тоже еще ничего, только нестерпимо скучно. Уйти мне было нельзя, но можно было тихо сидеть, есть подаваемые прислугой блюда и, не слушая их, думать о своем. Так нет же. Время от времени хозяйка дома вспоминала обо мне и громко упрекала гостей и себя:
– Господа! Мы тут беседуем о собственных делах, а между тем наша гостья может рассказать нам о вещах, гораздо более серьезных. Давайте же попросим ее…
И мне задавался очередной стандартный вопрос, – например, сидела ли я в России в тюрьме или в лагере. Мой отрицательный ответ неизменно вызывал некоторое разочарование:
– Но от антисемитизма вы ведь все-таки страдали?
Им хотелось услышать, что я подвергалась преследованиям, дискриминации, издевательствам, и уж совсем бы хорошо – побоям. Ничего такого я им предоставить не могла. От антисемитизма-то я действительно страдала! От него и уехала. Но все это было значительно сложнее, чем представлялось им. Мне казалось унизительным рассказывать этим благополучным евреям про унижения, от которых я страдала. Тем более что им бы они могли вообще не показаться унижениями. Поэтому я ограничивалась тем, что утвердительно кивала и говорила:
– Да, конечно, страдала. И от бытового, и от государственного.
А они смотрели на меня, рослую, отнюдь не истощенную молодую женщину с высшим образованием, и втихомолку, а иногда и вслух, недоумевали, от чего это я так уж могла страдать.
Деньги, однако, давали.
Несколько раз меня посылали на индивидуальную обработку потенциальных жертвователей. Индивидуально обрабатывались люди очень, по-настоящему богатые, мультимиллионеры (миллиардеров в те времена было гораздо меньше, чем сейчас). Два случая вспоминаются, как нестандартные.
Первого, в сущности, и обрабатывать не пришлось. Как только я вошла в его кабинет, он, не предложив мне даже сесть, сказал:
– Давай, выкладывай, что тебе положено, да покороче. У меня времени очень мало, а чек я уже выписал, – и он протянул прямо мне чек, весьма солидный.
– Так, может, вообще не надо? – предложила я. – Раз времени мало? И чек вы уже дали?
– Ну нет, так не пойдет. Ты свое должна отработать. Ты ведь не одна пришла?
– Не одна. Мой сопровождающий ждет в приемной.
– Что же он скажет, если ты вот так, вошла и вышла? Не сделала, значит, ничего? Не постаралась? Нет уж, пришла петь – пой.
Я немного попела, затем он кивнул, не отрывая взгляда от своих бумаг:
– Прекрасно! Приятелю своему скажи, чтоб не заходил. Всех благ тебе!
Сопровождавший меня «приятель» удивился и моему скорому появлению, и просьбе не заходить, и, главное, чеку в моих руках, но цифра там стояла такая красивая, что в подробности он вдаваться не стал.
Второй случай был еще интереснее, хотя закончился полной неудачей.
Здесь меня тоже принимали в деловом кабинете. За письменным столом сидел сравнительно молодой человек приятной наружности. Он встретил меня приветливо, спросил, что я хочу пить и не голодна ли я. От еды я отказалась, попросила стакан воды. Пока секретарша несла мне воду, а ему кофе, он расспрашивал меня о впечатлениях от Америки, слушал очень внимательно. Затем сказал:
– Вы приготовились говорить мне о России и о трудностях выезда оттуда. Все, что вы можете рассказать мне за эти несколько минут, я уже знаю из газет. Вашу личную историю я очень охотно послушал бы в свободный вечер где-нибудь за ужином в хорошем ресторане. Я свободный вечер могу выбрать когда угодно, но у вас, я знаю, очень напряженный график.
Это была правда. Через два часа я уезжала в другой город на очередную встречу.
– Остается Израиль и моя помощь ему. Вы собираетесь рассказывать мне про Израиль. Не стоит. Хочу я или не хочу, я и так знаю о нем больше, чем мне нужно. Страна эта далека от меня и от моих интересов.
– Но как же… вы же все-таки… – начала я с жаром прозелита.
Он поднял руку:
– Не надо. Все ваши аргументы мне известны и на меня не подействуют. Дело принципа. Я вовсе не отказываюсь помочь. Но только не безличной организации, которая растратит бóльшую часть моих денег на свои бюрократические нужды, – вы ведь знакомы с законом Паркинсона? А конкретному человеку, которому мои деньги действительно помогут. Например, вам.
– Нет, что вы, это нельзя…
– Почему же нельзя? Я на вас посмотрел, послушал вас. Вы мне симпатичны. Вы недавно приехали из России, и у вас в Израиле наверняка мало что есть. Жилье у вас есть? Работа? Скажите мне, что вам нужно, и я охотно помогу.
– Мне ничего не нужно, – проговорила я с горьким сожалением.
– Это неправда. Не отказывайтесь. Если это против правил «Призыва», пусть это вас не беспокоит. Они никогда ничего не узнают.
Конечно, это было против правил. Но не это меня останавливало, тем более что я сразу поверила этому человеку, поверила, что он бы меня не выдал. Но… одно дело просить помощи в пользу Израиля, к которому я горела тогда жаркой любовью (я и сейчас люблю эту страну, и даже сильнее, но иначе). И совсем другое – просить милостыню для себя лично.
– Спасибо, но нет.
– Поймите, помогая вам, я помогу новой гражданке Израиля, а вы ведь как раз и собираете пожертвования для помощи новым гражданам. Разве не так?
– Именно так.
– Так в чем же дело?
– Дело в том, что… простите, но лично я принять ваших денег не могу.
Человек пожал плечами:
– Вы поступаете очень глупо и смешно, и вы об этом пожалеете. – (Я и без того жалела.) – Но насильно навязывать вам свою помощь я не стану. В таком случае, спасибо за визит, не буду вас больше задерживать.
– Но… а…
– Извините. Нет.
Этого миллионера я вспоминаю давно уже без сожаления, зато с симпатией, несмотря на отсутствие его интереса к Израилю. А в «Призыве» меня, разумеется, не похвалили за неудачу. За то, что не сумела его расколоть. На него, видимо, возлагались особые надежды.
Надо сказать, что он был не единственный, кто пытался дать деньги непосредственно мне. Только другие делали это гораздо грубее и обиднее. Один, подвезя меня к гостинице и пожимая мне на прощание руку, вложил в нее стодолларовую бумажку и сказал:
– Это вам на обед.
Я воткнула ему бумажку в нагрудный карман и нырнула в дверь гостиницы.
Второй был еще хуже. Он посмотрел на мои ноги, прищелкнул языком:
– Ножки ничего, но обувь! Нате, купите себе что-нибудь поприличнее! – и протянул мне деньги, я не посмотрела сколько.
На ногах у меня были теннисные туфли, старые, но очень удобные при моих постоянных разъездах. И ничего неприличного в них я не видела.
Я ответила ему по-русски:
– Да пошел ты в баню!
А он, оказывается, немного знал русский от бабки, дореволюционной эмигрантки из России. И пожаловался в «Призыв», что я ему нахамила – велела пойти помыться.
Еще была довольно милая пожилая женщина с голубой сединой, которая на общем митинге ничего не пожертвовала, а после подошла ко мне и сказала:
– Мне было очень интересно вас слушать. Израиль мне очень дорог. К сожалению, я могу дать так мало, что было бы прямо-таки неприлично об этом объявлять. Если позволите, я просто сделаю вам маленький подарок. Вместо цветов!