Былого слышу шаг — страница 13 из 62

Сверху хорошо видны террасы Мавзолея. За ним могилы: Свердлов, Фрунзе, Дзержинский… Прекрасные это были люди — соратники Владимира Ильича. Из тюрем, ссылок, эмиграции шагнули они к государственному управлению, на многие годы сохранив суровую и простую обстановку жизни революционеров-профессионалов. Умели постоять за свое мнение и спорили друг с другом, быть может, дольше, чем принято обычно в правительственных кабинетах. А отзывы об их работе были самыми противоречивыми.

«Конечно, они не могут удерживать власть постоянно, потому что это на редкость невежественные и недалекие люди, дети в политике, не имеющие ни малейшего представления о тех колоссальных силах, с которыми они играют» — так писала американская «Нью-Йорк тайме» сразу после победы Октября.

А Герберт Уэллс, побывав в революционной России, утверждал: «Большевистское правительство — самое смелое и в то же время самое неопытное из всех правительств мира. В некоторых отношениях оно поразительно неумело и во многих вопросах совершенно несведуще… Но по существу своему оно честно. В наше время это самое бесхитростное правительство в мире».

Вернулся в 1918 году в Соединенные Штаты из России руководитель американской миссии Красного Креста полковник Раймонд Робинс (с ним мы еще встретимся на этих страницах) и заявил, что Советское правительство — это самое образованное правительство в мире.

И тогда же другой американец писал: «…единственная причина огромного успеха большевиков кроется в том, что они осуществили глубокие и простые стремления широчайших слоев населения, призвав их к работе по разрушению и искоренению старого, чтобы потом вместе с ними возвести в пыли падающих развалин остов нового мира…» Это слова Джона Рида. Он похоронен здесь же, у кремлевской стены.

Любуясь ясностью лазури,

На берегу, когда-нибудь,

Вы пожалейте тех, чья грудь

Встречала в море радость бури.

Отдайте честь им! С бурей споря,

В борьбе томительной устав,

Они погибли в бездне моря,

Вдали вам пристань указав…

Как знать, быть может, взгляд Владимира Ильича остановился и на этих строках Беранже в те первые вечера в гостинице «Националь».


Первый московский день Ленина был таким же, как и все последующие, — напряженным, многотрудным, долгим… Так пишу я теперь, обложившись томами, подшивками газет, сборниками документов, — суммирую все, что произошло в этот день. А ты, мой коллега, репортер из года восемнадцатого, писал об этом дне по мере того, как он разворачивался, передавал в газету одну информацию за другой.

Представляю тебя энергичным, подвижным. Ты и мгновения не можешь посидеть на месте. Если размышляешь, то вслух. Или летишь за информацией, или диктуешь ее. (Мне повезло застать в «Московской правде» старого репортера. Он рассказывал, что в те времена, где бы ни находился, как только наступала середина дня — непременно торопился в редакцию: все садились за общий стол, вместе обедали. Хоть и не богато, да вместе.)

Ты знаешь толк в еде, но чаще всего голоден; любишь отдохнуть, но обычно мотаешься по городу без отдыха и сна. Твой костюм, твой воротничок, твой галстук и твой платочек, который неизменно торчит из кармана, — все это могло быть и посвежее, но тем не менее ты всегда в форме.

О том, что правительство приезжает в Москву вечером И марта, ты, скорее всего, не знал, иначе непременно появился бы на вокзале. Сам прочел об этом в газетах. А вот уже утром следующего дня сразу отправился на Моховую, к гостинице «Националь». Возьмем-ка теперь пятый том «Биографической хроники» Владимира Ильича и посмотрим, что ты успел в этот день, а какие события проскользнули мимо тебя.

Итак, читаем: «Ленин вместе с М. И. Ульяновой и В. Д. Бонч-Бруевичем едет осматривать Москву в направлении Таганки, где в одном из переулков жила знакомая М. И. Ульяновой (кто именно, установить не удалось)». Об этой поездке ты, очевидно, тоже ничего не слышал, иначе давно бы стало известно имя и адрес той, к кому в первый же московский день наведалась Мария Ильинична, да еще вместе с Владимиром Ильичем.

Потом, как мы знаем, поездка в Кремль. Не было тебя и среди тех, кто ходил с Лениным по Кремлю. Быть может, тебя просто не пустили. Но информацию тем не менее сумел передать: «Квартира Ленина. Весь верхний этаж здания судебных установлений, где помещалась канцелярия и квартира прокурора судебной палаты, отведен в распоряжение личной канцелярии Ленина и под его квартиру».

Ты еще не знаешь, очевидно, что означает это длинное название — Управление делами Совета Народных Комиссаров, оттого и пишешь: «личная канцелярия». Надо привыкать, однако, к новым названиям, в ближайшие дни ты услышишь их немало.

Из Кремля Ленин приехал на Большую Дмитровку, в Благородное собрание — нынешний Дом Союзов. Провел здесь заседание Совнаркома. И отсюда ты успел передать информацию: «Во вторник в Москве проходило первое заседание переселившегося сюда Совета Народных Комиссаров. На заседании обсуждались лишь вопросы, касающиеся Петрограда. Все распоряжения были переданы в Петроград».

А теперь мимо Большого театра, скорее в гору, к Политехническому музею. Сюда на заседание Московского Совета должен приехать Ленин.

«Председатель заявил, что на собрание прибыл товарищ Ленин, который просит предоставить ему слово вне очереди, — написал ты в информации, как всегда стараясь передать все, что происходит. — Предложение было встречено аплодисментами. Председатель от имени собрания приветствовал товарища Ленина. Встреченный бурными аплодисментами, товарищ Ленин произнес речь».

И тогда, в Политехническом музее, ты впервые столкнулся с тем, что навсегда останется для тебя камнем преткновения: как записать выступление Ленина, как успеть пометить на бумаге все, что скажет Владимир Ильич? Признаюсь, задачу и старания твои могу разделить лишь умозрительно: в наши дни пулеметами строчат телетайпы, на их бесконечные бумажные свитки ложатся строки докладов и речей, рука же репортера касательства к этому не имеет.

А тогда, пожалуй, только ты и мог записать. Вот она лежит передо мной, та газета, в которой опубликована сделанная тобой запись выступления Владимира Ильича 12 марта 1918 года на заседании Московского Совета. Здесь — редкий случай! — велась стенограмма, и можно сравнить с ней твою запись. Абзацы переданы более или менее правильно. Однако как звучит по нашим временам это «более или менее». Когда цитируешь теперь Владимира Ильича, в голову не приходит и букву изменить. Беда же твоей записи в том, что один абзац есть, а три пропущено — нарушена логика речи, утрачено развитие мысли.

И так случалось всегда, хотя ты всякий раз старался. Брал с собой то маленький блокнот, а то целую амбарную книгу — в ней казалось удобнее записывать. Придумывал свою систему сокращений, условных значков. И все равно ничего не получалось: говорит доходчиво, все понимают, а фразу строит сложно.

(Мой знакомый из «Московской правды» — старый репортер — любил рассказывать, как довелось ему однажды оказаться в кабинете Дзержинского. Газета послала репортера на заседание ВСНХ, и — везет же! — он слово в слово записал выступление председательствующего — Феликса Эдмундовича. Речь опубликовали, а репортер был доставлен поутру в кабинет Дзержинского. «Кто из работников секретариата передал дам текст моего выступления?» — «До сегодняшнего дня я не был знаком ни с кем из ваших сотрудников». — «А каким же образом слово в слово опубликовано мое выступление?» — «Успел записать». — «Покажите блокнот». — Дзержинский был удивлен.)

И выпадали на долю твою дни, когда особенно не везло, по твоему адресу отпускались весьма неприятные выражения. «Неряшливые и малограмотные люди берутся записать «всю» речь и дают не запись, а ужас, вздор, стыд и срам, как последние невежды», — писал возмущенный Владимир Ильич, не желая слушать никаких объяснений.

Но ты же был газетчик, был профессионал и никогда не мог смириться с тем, что завтра в газете не окажется материала, который все прочтут, — речи Ленина. Да делайте со мной что хотите, все равно запишу! И снова метался карандаш по страницам блокнота, а после этого начинались неприятности.

Владимир Ильич старался втолковать газетчикам: «Потому ли, что я говорю часто слишком быстро; потому ли, что я говорю часто очень неправильно в смысле стилистики; потому ли, что обычная запись речей делается у нас наспех и крайне неудовлетворительно, — по всем ли этим причинам и еще каким-либо другим, вместе взятым, — но факт тот, что ответственности за записанные мои речи я на себя текстуально не беру и прошу их не перепечатывать. Пусть отвечают те, кто составляет запись речи». И ты брал ответственность на себя, а возможно, и забывал о ней порой.

Честно говоря, существовал выход, который подсказал сам Владимир Ильич: «Вместо записи моих речей, если есть в том надобность, пусть печатают отчеты о них. Я видал в газетах такие отчеты о своих речах, которые бывали удовлетворительны». А ты продолжал рассуждать по-своему, скорее всего примерно так: можно и отчет опубликовать, тоже неплохо, но вся речь полностью — это документ, а ему иная вера.

И всякий раз, когда заканчивал свое выступление Владимир Ильич, тебе казалось, что уж на этот раз записал точно, все понял. Ворвавшись в редакцию, принимался уговаривать редактора (делать ты это умел): надо непременно опубликовать всю речь. А утром метался по кабинету редактор, ненавидя своего репортера, да и самого себя, за то, что поддался уговорам. «…Я ни единого раза не видал сколько-нибудь удовлетворительной записи моей речи», — повторял Владимир Ильич.

Какие только меры не принимались в те времена, чтобы тебя обуздать! Однажды, было это уже в двадцать первом году, Владимир Ильич написал даже такую записку:

«Будучи вынужден еще раз «пострадать», прочитывая идиотское, неряшливое, малограмотное изложение своей речи, я должен заявить Вам, что обещанную речь в субботу согласен держать лишь на следующем условии: и председатель собрания и специально назначенное опытное в журналистике лицо должны мне дать к субботе, к 12 ч. дня, письменное обязательство представить толковое, грамотное изложение, вернее: