Былого слышу шаг — страница 55 из 62

рассказывалось о депутате, который ездит по деревням, болтает с крестьянами, раздает обещания, подпаивает их, а получив голоса, положив в карман 5 тысяч франков депутатского жалованья, забывает об интересах избирателей. Но при чем здесь автор письма Шарль Дюма?

Он действительно нанес в Париже визит Ульяновым, когда жили они на улице Бонне. Сидел и рассказывал о своих предвыборных поездках по деревням, о своих беседах с крестьянами. И несколько раз встретились взглядами Надежда Константиновна и Владимир Ильич, чуть сдерживая улыбку: им пришла на память песенка Монтегюса о социалистическом депутате. А гость, скорее всего, описывал свой вояж во всех подробностях, рассказ его затягивался, и Крупская уже с тревогой поглядывала на Владимира Ильича: как бы не стал вновь напевать полюбившийся ему припев — «Верно, парень, говоришь» — так повторяют крестьяне, когда их одурачивает депутат…

Словом, было что вспомнить. И в ответе — он не заставил себя ждать, пришел уже на следующий день — Ленин писал:

«Дорогой гражданин Шарль Дюма!

Мы с женой с большим удовольствием вспоминаем о том времени, когда мы познакомились с Вами в Париже, на улице Бонье…»

Но помнил Ленин и о другом: каким ярым патриотом выступал Шарль Дюма с началом империалистической войны. О его брошюрке «Какого мира мы желаем» Владимир Ильич с презрением отозвался в своей работе «Крах II Интернационала». В ответном письме Ленин писал:

«Я очень сожалею, что личные отношения между нами стали невозможными, после того как нас разделили столь глубокие политические разногласия…

Само собой разумеется, что я пишу это письмо не как член правительства, а как частное лицо.

Примите, дорогой гражданин, наш привет и самые лучшие пожелания от меня и от моей жены».

Шарль Дюма просил в письме, чтобы его первый визит к Ленину — за ним, он полагал, последуют и другие — рассматривался не иначе как визит друга. Видно, отчетливо рисовалась в его воображении картина, как распахнутся двери кабинета Председателя Совнаркома, они встретятся на пороге и уж конечно же обнимутся по-братски…

Частный характер переписки подчеркивает в своем ответе и Ленин, когда говорит о невозможности именно личных отношений… И появляется, как бывало уже не раз во время работы над этой книжкой, желание сравнить — скорее всего, несравнимое: его жизнь и нашу, хотя бы постараться представить себе, приложить к нашей повседневности его нормы. Кому и когда решился бы ты ответить столь же определенно о невозможности личных отношений? И понимаешь, как трудно даже в самом — обыденном и житейском следовать его примеру. А быть может, в самом обыденном и житейском как раз и труднее всего. Очень непросто разделить подобную определенность взглядов, поступков, отношений. А кому-то это просто непонятно…

Кстати, не понял и Шарль Дюма: получил от Ленина ответ, а на четвертый день вновь стал просить о приеме. Но на этот раз Владимир Ильич передал письмо в Наркомат иностранных дел.

БЫЛОГО СЛЫШУ ШАГ


ПОВЕСТЬ О КОНСТАНТИНЕ ПЕТРОВИЧЕ ИВАНОВЕ

I

Штатива не было. Владимиру Ильичу пришлось встать на колени: иначе никак не втиснешься в объектив. Фотограф держал аппарат, опустив его на вытянутых руках. Позади была серая гладь озера, словно та холстина, которую и натягивают за спиной, делая подобные фотографии.

Фотография для удостоверения. «Сестрорѣцкiй Оружейн. Заводъ. Предъявителю сего Константину Петровичу Иванову разрешается входъ въ магазинную часть завода до 1 января 1918 года». 1 января восемнадцатого! Кто мог подумать тогда, предсказать, предвидеть, предположить, кем станет обладатель этого удостоверения спустя полгода — к тому дню, когда истечет его срок…

Впрочем, сам Владимир Ильич был тогда уверен уже во многом. Светлой июльской ночью на берег Разлива пробрался Серго Орджоникидзе. Переправлялся на лодке, осторожно раздвигал камыши, шагал скошенным лугом и все время прислушивался: не привести бы кого за собой. В конце концов оказался подле стога, навстречу вышел незнакомый человек, стриженый и бритый, без усов и бороды. «Что, товарищ Серго, не узнаете?» — спросил Владимир Ильич.

Потом сидели у костра, и Орджоникидзе рассказывал, что пошли в последнее время по Петрограду толки: мол, не позже августа — сентября власть перейдет к большевикам и председателем правительства станет Ленин. Владимир Ильич ответил на это с такой серьезной уверенностью, которая обескуражила его собеседника: «Да, это так будет…» А пока рабочий Константин Петрович Иванов — и никак иначе. Даже от самых близких требует именно такого обращения. Даже письма подписывает: «Привет К. Иванов». А пишет в них о подготовке вооруженного восстания.

Оставив шалаш на берегу Разлива, тайно переехал в Гельсингфорс, оттуда, по-прежнему скрываясь, в Выборг. То и дело напоминает, настаивает: пора возвращаться в Петроград.

3 октября 1917 года Центральный Комитет РСДРП(б) постановил: «…предложить Ильичу перебраться в Питер, чтобы была возможной постоянная и тесная связь». Наконец-то- услышана его просьба — время не ждет.

В Петрограде появился под вечер. На голове парик, картуз, в кармане документы на чужое имя. В доме на углу Лесного проспекта и Сердобольской улицы — на Выборгской рабочей стороне — ожидала конспиративная квартира: адрес скрывался от всех, его не знали и члены ЦК. Последнее его подполье. Но об этом он и сам не знал.

Вошел в квартиру № 41 и остался недоволен. Хозяйка — Маргарита Васильевна Фофанова — оказалась не одна, кто-то вздумал к ней заглянуть. А говорили же русским языком — и не раз, очевидно, — никого быть не должно. Молча прошел в отведенную комнату. В столовой появился лишь наутро. Балкон выходит во двор — прекрасно. Рядом водосточная труба — очень удачно: возможно, и этим путем придется спускаться с третьего этажа. Как стемнеет, неплохо было бы отбить несколько досок в заборе — тоже на всякий случай.

Угроза была велика и совершенно реальна. Третий месяц не могли напасть на его след агенты Временного правительства. «Министр юстиции. П. Н. Малянтович предписал прокурору судебной палаты сделать немедленное распоряжение об аресте Ленина. Прокурор судебной палаты, во исполнение этого распоряжения, обратился к главнокомандующему войсками Петроградского военного округа с просьбой приказать подведомственным ему чинам оказать содействие гражданским властям в производстве ареста», — сообщали газеты. Да и сам Владимир Ильич писал Свердлову: «Меня «ловят».

День за днем в четырех стенах, когда знакомыми становятся каждая половица, каждая выбоина дверного косяка. Во время работы привык ходить из угла в угол — складывал фразу за фразой. Мог бы и здесь — места хватало. Нет, соседи услышат. Хотел было сам растопить печь. Нет, пойдет за дровами на лестничную клетку — кто-нибудь увидит.

Настал день последний.

В столовую к завтраку вышел, как обычно, в парике. Потянулся за свежими газетами. Фофанова предупредила: «Рабочий путь» достать не смогла, говорят, Временное правительство опечатало типографию… Завтра, в среду, открытие II съезда Советов, и правительство — это следовало ожидать — начинает действовать.


«Солдаты! Рабочие! Граждане!

Враги народа перешли ночью в наступление… Замышляется предательский удар против Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Газеты «Рабочий путь» и «Солдат» закрыты, типографии опечатаны…

Дело народа в твердых руках…

Да здравствует революция!

Военно-революционный комитет

24 октября 1917 г.».


Вот и пробил час, к которому готовил партию, себя, о котором неустанно напоминал последнее время.

Фофанова уходит с запиской и приносит ответ. Снова уходит. И опять ответ не устраивает Владимира Ильича: не разрешают выйти из подполья, все еще опасаются.

— Я их не понимаю, чего они боятся? Ведь только позавчера Подвойский докладывал, что такая-то воинская часть целиком большевистская, что другая тоже… А сейчас вдруг ничего не стало. Спросите, есть ли у них сто верных солдат или сто красногвардейцев с винтовками…

Ленин опять пишет записку, и Фофанова — в пятый раз на дню — собирается в Выборгский районный комитет. Владимир Ильич предупреждает:

— Жду вас до одиннадцати часов, а там я волен буду поступать так, как это мне нужно.

Маргарита Васильевна вернулась раньше условленного срока. Квартира пуста. На столе записка: «Ушел туда, куда Вы не хотели, чтобы я уходил. До свидания. Ильич». На этот раз уже не Константин Петрович, не — как бывало прежде — К. Иванов, а снова — Ильич… На столе тарелки, стаканы с недопитым чаем. Значит, кто-то приходил сюда?

Да, это был связной партии Эйно Рахъя. По дороге к Владимиру Ильичу он слышал начинающуюся перестрелку. «Когда я ему сказал, что Керенский приказал разводить мосты, он вскричал: «Ага, значит, начинает* ся…» Я было не понял его и спросил: «Что начинается?» — «Революция начинается, — пояснил Ильич, — а с ней и революционные бои…» И тотчас заявил мне, что ему надо ехать в Смольный».

Воспоминания Эйно, Рахья — единственное свидетельство о том пути, который они совершили от Сердобольской к Смольному.

В ПЕТРОГРАДЕ НА РАССВЕТЕ

…Спускаюсь на первый этаж, выхожу из подъезда, за спиной гулко хлопает парадная дверь. В тот вечер Эйно Рахья, очевидно первым выглянув на улицу, пропустил вперед Владимира Ильича, придерживая плечом дверь, и бесшумно закрыл ее за собою…

Хочу повторить путь, который прошел Ленин от Сердобольской улицы к Смольному, хочу представить себе, какими были эти места в семнадцатом году, в ту наступающую ночь со вторника на среду, с 24 на 25 октября, конечно же старого стиля, поскольку нашего времени в России еще не существовало… А на пути встает сегодняшний Ленинград, нынешняя жизнь, такая непохожая на ту, прежнюю. Подле дома на Сердобольской — стоянка такси: вытянулась цепочка машин. Как знать, быть может, прежде так выстраивались извозчики — были и у них свои стоянки. Но не на Выборгской рабочей стороне. Осенью семнадцатого здесь и буржуазные газеты не решались продавать. А Ленину просто необходимы были именно эти издания — с них начинал просмотр газет. И Фофанова ранним утром отправлялась за ними в долгий путь на Петроградскую сторону.

Владимир Ильич и Эйно Рахья вышли на Сердобольскую улицу, сразу же свернули, к Большому Сампсониевскому… Бывший Сампсониевский — теперь проспект Карла Маркса. Протянулся над проезжей частью, поднялся на быках железнодорожный мост. Был он, скорей всего, и прежде. Прошелестела по мосту электричка — нет, это не годится. А вот засвистел локомотив, втянул за собой нескончаемую череду товарняка, грохочут вагоны, гудит мост под их колесами. И в тот вечер все могло быть точно так же.

Сегодня полно повсюду людей, трамвайные вагоны с большими, залитыми голубоватым светом окнами. Но так ли важны эти детали, само стремление представить себе все именно так, как было в семнадцатом? Уже седьмое десятилетие пролегло между Октябрем и нами. Но меня занимает не хроника событий и даже не опыт борьбы — хочется понять людей, свершивших революцию, ту решимость, которая владела ими в ночь со вторника на среду, с 24 на 25 октября. И как бы ни разнилась одна эпоха от другой, здесь нет барьера времени…

Нет, история не повторяется. Но великое, свершившись однажды, живет и существует в обыденном. В революционном прошлом черпаем мы критерии для оценок сегодняшних наших поступков, всей жизни.

«Точно так же, как историки разыскивают малейшие подробности о Парижской Коммуне, так они захотят знать все, что происходило в Петрограде в ноябре 1917 г., каким духом был в это время охвачен народ, каковы были, что говорили и что делали его вожди». Так писал Джон Рид и был прав.

Ленин и Рахья дошли до угла, когда их нагнал пустой трамвай. «Владимир Ильич предложил вскочить в него. Я согласился с условием, что Ильич ни с кем не будет разговаривать. Кондуктором была женщина. К моей досаде, Владимир Ильич начал спрашивать ее, куда она едет, почему и т. д. Она сперва было отвечала, а потом говорит: «Вот чудак, откуда ты только выискался? Неужели не знаешь, что в городе делается?» Владимир Ильич ответил, что не знает. Кондукторша его упрекнула: «Какой же ты, — говорит, — после этого рабочий, раз не знаешь, что будет революция. Мы едем буржуев бить!..» К моей досаде, Ильич начал рассказывать ей, как надо делать революцию, а я сидел как на иголках…»

* * *

Измерить шагами путь от Сердобольской к Смольному нетрудно и сегодня. Но тогда опасность была повсюду, неожиданности поджидали на каждом шагу.

Трамвай доехал до утла Боткинской и Нижегородской, отсюда свернул в парк. А Ленин и Рахья пошли к Литейному мосту. Там патрули — солдаты, рабочие. Рахья отговаривал: лучше к ним не подходить. Но Ленин быстро двинулся вперед, смешался с людьми, толпившимися подле моста. «Я шепчу Ильичу, чтобы он не вступал в разговор, а то, мол, пропадем. Смотрю: он бочком, бочком — и быстро зашагал через мост, а я за ним…»

Спустились с моста, вышли на Шпалерную, здесь их застиг разъезд юнкеров. «Вдали показались верхами два юнкера артиллерийского училища. Они направлялись к нам, видимо собираясь о чем-то нас расспросить. Сказав Владимиру Ильичу, чтобы он шел вперед, я сам остался для разговора с юнкерами… Подъехавшему юнкеру, спросившему у меня пропуск, я вызывающим тоном ответил, что еще, мол, за пропуск им нужен. Он тоже повысил голос. Владимир Ильич тем временем зашагал дальше. Я решил, что, если только юнкера погонятся за Владимиром Ильичем, я буду стрелять. К счастью, мне удалось отвлечь их внимание от Ильича своим вызывающим поведением. Один из них хотел было вытянуть меня нагайкой, но, видимо, не решился, так как я напустил на себя слишком независимый вид. Поговорив о чем-то, они дали шпоры своим лошадям и умчались…»

Да, представить этот путь в доподлинности того времени теперь не просто. Кондукторша, которая едет буржуев бить… Скачет во весь опор разъезд юнкеров… Быстрым шагом уходит по Шпалерной беззащитная в своем одиночестве фигура — это Ленин…

Наш мир совсем иной — мир налаженных дел, установившихся привычек, предсказуемых, чаще всего, поступков каждого из нас. И этот спокойный осенний вечер, когда не спеша миную Литейный мост, выхожу к улице Воинова — она и была прежде Шпалерной, — этот вечер не редкость, один из многих в моей жизни: есть сегодня, будет и завтра. Ощущение личной безопасности стало привычкой, неведомо чувство постоянной угрозы, и, обращаясь к прошлому — будь то время войны или эпоха революции, особенно отличаешь личное мужество участников этих событий, бесстрашие в решении собственной судьбы.

«Ушел туда, куда Вы не хотели, чтобы я уходил…» — отправился ночью в путь. А нельзя ли было отложить до утра? Прибыть в Смольный, не подвергая себя риску? Дождаться, наконец, «ста верных солдат или ста красногвардейцев с винтовками», о которых поминал Владимир Ильич. Кто-нибудь, очевидно, так бы и сделал, кто-нибудь и повременил, не подвергая себя риску. Ленин поступил иначе…

Не раз и не два приходилось ему сталкиваться со смертельной опасностью. Уходил в эмиграцию по льду Финского залива. А лед был ненадежен, не оказалось и знающих проводников. Нашлись в конце концов двое подвыпивших финских крестьян, с ними и пошел. Ночью, в темноте, лед стал уходить из-под ног, хлынула черная вода, и успел лишь подумать: «Эх, как глупо приходится погибать». Скрывался от преследования Временного правительства, «…если меня укокошат, я Вас прошу издать мою тетрадку: «Марксизм о государстве» (застряла в Стокгольме). Синяя обложка, переплетенная… Условие: все сие абсолютно entre nous!» — писал в те дни. Наконец, выстрелы на дворе завода Михельсона — три, в упор. Тяжелое ранение. «Со всяким революционером это может случиться», — заметил в тот раз.

И вот уже решимость по отношению к самому себе, именно личное мужество революционера Владимира Ульянова начинает представляться всеопределяющей чертой характера, доминирующей стороной его воли. Но обратимся к записям современников Владимира Ильича — революционеров, которые шли с ним одной дорогой. Им тоже случалось заглядывать смерти в лицо, провожать друзей на казнь, самим ожидать смертного приговора.

Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам.

Отдайте им лучший почет:

Шагайте без страха по мертвым телам,

Несите их знамя вперед…

— известная песня той поры была для этих людей не образом, не иносказанием, а выводом жизни, правдой однажды и навсегда избранного пути. У них были свои представления о мужестве. Из них и исходил старейший большевик П. Н. Лепешинский, когда писал о Ленине:

«Сила и характер его мужества очень ярко выявлялись не столько в тех эпизодах, когда ему случалось смело и спокойно глядеть в глаза смерти, сколько в моменты выполнения им наиболее ответственных революционных ролей… Мужество Ильича носит характер совершенно исключительного явления. В нашу героическую эпоху немало ведь было людей, которые, не моргнув глазом, шли гордо навстречу верной смерти и даже лютым мучениям.

Но далеко не часто встречается в истории такой пример особого рода мужества, какой был выявлен Ильичем в дни октябрьского переворота. Взять на себя всю ответственность за один из величайших актов в революционной истории человечества, поставить на карту тысячи и тысячи дорогих пролетарских жизней, дать сигнал к столкновению двух миров, чреватому невероятно огромными последствиями… — вот это и есть то особое мужество, которое присуще бывает лишь великим титанам духа и воли».

Лепешинский писал эти строки, возвращаясь мысленно к временам, которые пережил: небывалому прежде социальному взрыву, первой социалистической революции, переменившей жизнь всех его соотечественников, буквально каждого человека, да и всего мира.

Известно, жизнь меняется в общем-то медленно. Чаще события проносятся волнами над ней, не затрагивая и малой толики ее пластов… Кстати, скрываясь в квартире на Сердобольской, Владимир Ильич попросил разыскать для него работу экономиста А. П. Людоговского. Фофанова обнаружила нужную книгу у букиниста, и стоила она по тем временам больших денег. Правда, Маргарите Васильевне пообещали в лавке: освободится том — примем за ту же цену. Ленин прочел работу, нужды в ней больше не было, и Фофанова вновь отправилась к букинисту. Вернули деньги сполна, как договорились. Только в промежутке между ее первым и вторым визитом произошла Великая Октябрьская социалистическая революция…

Кому-то, наверное, казалось в те времена, кто-то полагал, что волны Октября лишь перекатятся через Россию и постепенно, утратив свою силу, затихнут где-то вдалеке. Ленин твердо знал: этого не произойдет. Понимал отчетливо, как понимаем мы теперь, задумываясь над своей жизнью, вспоминая судьбу отца и деда: все связано с Октябрем, все берет от него начало. «Владимир Ильич был человеком, который так помешал людям жить привычной для них жизнью, как никто до него не умел сделать это», — писал Горький.

Встретившись с Лениным вскоре же после победы революции, все тот же Лепешинский всматривался в лицо Владимира Ильича, стремясь увидеть следы пережитых волнений, печать ответственности, которую он принял перед историей «за дерзкий вызов небу». «И действительно, это бледно-желтое лицо, чрезвычайно похудевшее, но отсвечивающее яркими отблесками внутренних переживаний Ильича за все эти чудно-прекрасные, сумасшедшие дни, необычайно интересно. Оно, это лицо, целая поэма. Глаза, обычно смеющиеся, лукавые ильичевские глаза, на этот раз горят, как у лихорадочного больного. Они смотрят куда-то вдаль. Чувствуется, что предмет их внимания не здесь, не в этой комнате, а где-то там, далеко за пределами данного места и времени. Быть может, они, эти пытливые глаза, уже различают контуры завтрашнего дня? Быть может, перед умственным взором обладателя этих глаз сквозь дымку настоящего, через голову случайного собеседника, с которым он непринужденно перекидывается фразками, но которого, вероятно, почти не видит, встают картины грядущих столкновений двух миров на земле, кровавые бои двух смертельных врагов в расколовшемся надвое человечестве? Кто знает?»

Ленин знал — и в этом было его мужество. Он отстаивал идею вооруженного восстания, настойчиво высказывался за него. Да что там — высказывался! Боролся, доказывал необходимость всей силой своего авторитета, логикой убеждений, горячностью темперамента.

«Весь, целиком, без остатка жил Ленин этот последний месяц мыслью о восстании, только об этом и думал, заражал товарищей своим настроением, своей убежденностью», — вспоминала Н. К. Крупская.

В чрезвычайные условиях с чрезвычайной силой сказалось все то, что считал Ленин достойным революционера.

* * *

Вечер 10 октября семнадцатого года. Петроград, набережная реки Карповки, дом 32. Три тщательно зашторенных окна в квартире большевички Флаксерман. Обстановка комнаты — стулья с высокими спинками, продолговатый массивный стол, над ним — люстра, сохраняющая формы еще недавней керосиновой лампы, портреты русских писателей на стенах. Все это исчерпывает, пожалуй, наши представления о дореволюционном быте интеллигентной семьи скромного достатка. Здесь собираются члены ЦК партии. Приходит Владимир Ильич — после июльских событий он первый раз принимает участие в заседании Центрального Комитета. Одет рабочим — Константин Петрович! — смеется, радуемся тому, что его не узнают.

И именно здесь, в этой комнате, было принято решение — суровое, окончательное, как приговор судьбы: пришла пора вооруженного восстания… Протокол вели карандашом: «Слово о текущем моменте получает т. Ленин». Написали было его фамилию и сразу же принялись вычеркивать: кто мог предвидеть, как обернутся последующие события, у кого окажутся эти документы? А Ленин в тот вечер говорил о технике вооруженного восстания.

Заметил: с начала сентября появилось какое-то равнодушие к вопросу о восстании. Между тем политически дело совершенно созрело для перехода власти. Поэтому давно уже следует — время и так значительно упущено — обратить внимание на непосредственную подготовку. Подойти к восстанию как к искусству, следовать завету величайшего мастера революционной тактики Дантона — «смелость, смелость и еще раз смелость». Не все были к этому готовы. И все-таки согласились с Владимиром Ильичем, приняли написанную им на листочке в клетку резолюцию: «Признавая таким образом, что вооруженное восстание неизбежно и вполне назрело, ДК предлагает всем организациям партии руководиться этим и с этой точки зрения обсуждать и разрешать все практические вопросы…»

Против двое — Л. Б. Каменев и Г. Е. Зиновьев. Большой новости в этом в общем-то не было. Еще весной, отстаивая Апрельские тезисы, Ленин выступал против позиции Каменева, готового идти на сотрудничество с Временным правительством. Никакой поддержки Временному правительству, доказывал Владимир Ильич. И одновременно боролся с полярной точкой зрения в партии: немедленно взять власть насильственным путем. Указывал на очевидные возможности мирного перерастания революции буржуазной в революцию социалистическую, писал: «Мы не шарлатаны. Мы должны базироваться только на сознательности масс…» Однако с тех пор все определилось — со времени расстрела июльской демонстрации, когда было заявлено: «Всякие надежды на мирное развитие русской революции исчезли окончательно».

Теперь, на заседании Цека, Каменев, Зиновьев выступили против вооруженного восстания. Свои доводы изложили и письменно: «мы подымаем голос предостережения… мы не имеем права ставить теперь на карту вооруженного восстания все будущее… мы держим револьвер у виска буржуазии… мы можем и должны ограничиться оборонительной позицией».

Расходились под утро. Мысли Владимира Ильича были заняты контраргументами. Отказ от восстания есть отказ от передачи власти Советам. Заявляют: «У нас нет большинства в народе» — уж не хотят ли приобрести наперед гарантию от истории: пускай прежде партия большевиков получит по всей стране ровнехонько половину голосов плюс один?! Большинство народа стало переходить и перейдет на сторону большевиков — вот где суть. Ожидать Учредительного собрания, возлагать на него надежды, когда оно явно будет не с нами?! А если и с нами, то правительство никогда не созовет такое собрание. Ожидать?! Сдача Питера немцам тоже авось подождет? Крестьянские бунты, голод и недовольство масс тоже будут ждать? Ограничиться оборонительной позицией?! Временное правительство преспокойно соберет кулак для разгрома революционных сил. Утверждают: пистолет у виска буржуазии… Кто-то, однако, метко спросил: револьвер без пули? А если с пулей — это и есть техническая подготовка к восстанию: пулю надо достать, револьвер зарядить, да и одной пули маловато будет…

До начала Великой Октябрьской социалистической революции оставалось 13 суток.

Полемика с Каменевым и Зиновьевым, в то время людьми авторитетными в партии, не могла поколебать решимость Владимира Ильича — она основывалась на тщательном анализе обстановки. Да, события неслись все стремительней, одно наваливалось на другое. Ходили в то время по рукам сатирические стихи о заботах Временного правительства:

Утром восстание в Луге,

В десять — стрельба на Неве,

В полдень — волненья на Юге,

В два забастовка в Москве.

Финны и Выборг в четыре,

В пять большевистский наскок

И отделенье Сибири.

В шесть выступает Восток,

В семь заявление Рады,

В девять — управы осада

И ультиматум каде.

В десять — конфликты, отставки

И полемический жар.

В полночь — известья из ставки,

Взрыв и заводов пожар…

Владимир Ильич тогда же писал: «Время, которое мы переживаем, настолько критическое, события летят с такой невероятной быстротой, что публицист, поставленный волей судеб несколько в стороне от главного русла истории, рискует постоянно опоздать или оказаться неосведомленным, особенно если его писания с запозданием появляются в свет». И в письмах, статьях той поры постоянно указывает числа, дни недели, а когда и время суток: ситуация менялась ежечасно. «Предыдущие строки писаны в пятницу, 1-го сентября…» «Я пишу эти строки в воскресенье, 8-го октября, вы прочтете их не раньше 10-го октября». «Мне удалось только в понедельник, 16 октября, утром увидеть товарища, который участвовал накануне в очень важном большевистском собрании в Питере…» «Предыдущие строки были уже написаны, когда я получил в 8 часов вечера, во вторник, утренние питерские газеты…» «Я не имел еще возможности получить питерские газеты от среды, 18 октября…» «…Я вынужден воспользоваться случаем, чтобы доставить это письмо членам партии к четвергу вечером или к пятнице утром…» И так же начал свой последний предоктябрьский документ: «Товарищи! Я пишу эти строки вечером 24-го, положение донельзя критическое. Яснее ясного, что теперь, уже поистине, промедление в восстании смерти подобно».

И все-таки никаким подробностям, пожалуй, не дано передать в наши дни подлинную остроту того предоктябрьского спора. Спор — это две противоположные позиции, две оценки, два решения: быть или не быть? А перед нами сегодня лишь один вариант — тот, который был принят историей: Октябрьская революция стала самой очевидной истиной XX века. И доводы тех, кто выступал против Ленина, трудно теперь воспринять как нечто очень серьезное, требующее подлинного противоборства: они давно и бесповоротно опровергнуты не на словах, а на деле. Но вспомним хотя бы из нашего житейского опыта: как тяжко бывает, когда тебя предостерегают, отговаривают, а ты настаиваешь, продолжаешь действовать. Берешь всю ответственность на себя, лишаясь даже права на ошибку: тебе же советовали. Тебя предупреждали. И разве не соглашаемся мы порой: кто останавливает — тот и мудрец. Подлинной мудростью между тем располагают отнюдь не те, кто зовет к бездействию…

Вечер 16 октября. Петроград, угол Лесной и Болотной улиц, районная дума. Служащие давно разошлись, остались лишь председатель М. И. Калинин да одна из помощниц. Она подогревает чай, разливает по стаканам — это на первом этаже. А наверху собралось человек тридцать — расширенное заседание ЦК партии. Ленин говорит более двух часов. «Если политически восстание неизбежно, то нужно относиться к восстанию, как к искусству».

Говорят собравшиеся. Свердлов: «…в Москве в связи с резолюцией ЦК Предприняты шаги для выяснения положения о возможности восстания… нужно предпринять более энергичную работу». Шмидт: «Все признают, что вне борьбы за власть нет выхода из положения». Крыленко: «Вода достаточно вскипела…» Сталин: «День восстания должен быть целесообразен». Скрипник: «Если у нас нет сил, то их позже больше не станет; если мы теперь не удержим власти, то потом будет еще хуже». Дзержинский: «Два месяца назад… нельзя было ставить вопроса о восстании. Теперь обстановка изменилась и иллюзии изжиты».

Согласно большинство. Но есть и колеблющиеся. Против, как и прежде, Каменев, Зиновьев. Зиновьев: «Если восстание ставится как перспектива, то возражать нельзя, но если это — приказ на завтра или послезавтра, то это — авантюра». Каменев: «И назначение восстания есть авантюризм».

Ленин опять берет слово и еще — трижды — выступает в прениях. Принята резолюция, написанная Владимиром Ильичем: 19 — за нее, 2 — против, четверо воздержались. «Собрание… призывает все организации и всех рабочих и солдат к всесторонней и усиленней-шей подготовке вооруженного восстания…» Тогда же для руководства восстанием ЦК организует Военно-революционный центр — Бубнов, Дзержинский, Свердлов, Сталин, Урицкий.

До начала Великой Октябрьской социалистической революции оставалось семь суток.

Наступило утро, уже совсем бы рассвело, если бы не дождь. Ленин вышел на улицу, не став дожидаться, когда он утихнет. Возбужденный недавней дискуссией, продолжал говорить своему спутнику, в чем суть принципиальных расхождений с Каменевым и Зиновьевым. Или диктатура контрреволюции, или диктатура пролетариата и беднейших слоев крестьянства — третьего не дано. Зовут бездействовать, выказывают свое благоразумие. А не есть ли это продолжение все того же нескончаемого- спора: стоило ли декабристам выходить на Сенатскую площадь, нужно ли было в пятом году браться за оружие?.. Нет, боишься промокнуть — не ходи под дождем.

Порыв ветра сорвал шляпу вместе с париком, швырнул в лужу. Ленин нагнулся, поднял, надел шляпу, даже не стряхнув. Вернувшись на Сердобольскую, попросил Фофанову вымыть парик горячей водой с мылом: побывал в луже.

Маргарита Васильевна видела, как страдал в это время от бессонницы Владимир Ильич. Вспоминала, что «каждое утро спрашивала: «Как вы спали?» — «Да так!» А лампа всегда доказывала, как он спал: утром всегда надо было заново заправлять ее керосином. И вот с этих дней у Владимира Ильича появилась раздражительность и какая-то торопливость».

Отчего, однако, так волновался Ленин? С ним согласились, решение принято, идет подготовка к восстанию. В конце концов, из всего состава Центрального Комитета против выступили лишь двое… Но знал же их еще с начала 900-х годов. Еще недавно скрывался с Зиновьевым в Разливе. И вдруг такая пропасть непонимания. А спустя лишь два дня, да нет, уже на второй день после расширенного заседания Цека Каменев и Зиновьев расскажут о подготовке к восстанию, его сроках на страницах полуменьшевистской «Новой жизни» — газеты, которая, по словам Ленина, «идет об руку с буржуазией, против рабочей партии…»

Такого развития событий Владимир Ильич не предполагал. «Изменником может стать лишь свой человек», вспомнит тогда французскую поговорку. Заявит: «Товарищами их обоих больше не считаю…»; напишет: «Я бы считал позором для себя, если бы из-за прежней близости к этим бывшим товарищам я стал колебаться в осуждении их».

Еще утром 18 октября он ничего не подозревал. Как всегда, до завтрака получил «Новую жизнь», но не раскрыл ее, был, очевидно, чем-то занят. И только вечером, как вспоминала Фофанова, когда пришла на Сердобольскую Надежда Константиновна, Ленин узнал о выступлении Зиновьева и Каменева.

И тогда же, буквально в те же минуты, негодующий Ленин решает, что «молчать перед фактом такого неслыханного штрейкбрехерства было бы преступлением». Владимир Ильич обращается с «Письмом к членам партии большевиков». Оно написано в тот же вечер. А на следующий день — «Письмо в Центральный Комитет РСДРП(б)». Его тогда же перепечатала Т. А. Словатинская — работник секретариата ЦК партии. Она вспоминала: «Разобрать рукопись было трудно. Видно было, что Ильич очень волновался, когда писал и клеймил штрейкбрехеров. Его обычно очень четкий, хоть мелкий, почерк было не узнать».

(Характерно, что и в эти минуты — Владимир Ильич потрясен предательством — он тем не менее продолжает соблюдать конспирацию. В «Письме к членам партии большевиков» пишет: «Когда мне передали по телефону полный текст выступления Каменева и Зиновьева в непартийной газете «Новая жизнь»…» Но мы знаем: Ленин прочел его в газете, да и не было телефона на квартире Фофановой. Однако никто не должен знать, где скрывается Владимир Ильич, и если пишет, что ему передали текст по телефону, а газеты он не имел, то, очевидно, находится где-то вне Петрограда.)

Ленин писал о Зиновьеве и Каменеве: нельзя представить себе поступок более изменнический, более штрейкбрехерский. «Несомненно, что практический вред нанесен очень большой». Однако гнев Ленина вызвали не только практические осложнения, к которым неминуемо вел этот поступок, но и сама его суть. Два члена партии, когда уже принято решение ЦК, продолжают бороться против этого решения, намеренно разглашают его. Этот поступок «в тысячу раз подлее и в миллион раз вреднее всех тех выступлений хотя бы Плеханова в непартийной печати…», за которые он резко был осужден. В самой оценке штрейкбрехерства Ленин возвращается к спорам, которые, казалось бы, давно отшумели, — ко II съезду партии. Возвращается к ним в канун революции, в канун победы, во имя которой и создавалась партия. Так на самом краю старого мира вновь напомнила о себе дискуссия о том, каким должен быть член партии…

Для Владимира Ильича, человека, всегда следующего однажды избранным принципам, был в поступках окружающих тот предел — не умозрительный, а вполне определенный, как и сами принципы, — тот порожек, переступив который член партии переставал быть большевиком, соратник — единомышленником, друг — близким человеком. И Ленин пишет: «Чем «виднее» штрейкбрехеры, тем обязательнее немедля карать их исключением». А следом формулирует то единственное решение, которое, как он настаивает, должно быть принято: «Признав полный сослав штрейкбрехерства в выступлении Зиновьева и Каменева в непартийной печати, ЦК исключает обоих из партии».

В те трудные дни, а точнее, в последние часы перед решающим штурмом не все были готовы разделить суровость ленинских оценок. 20 октября на заседании ЦК партии, где обсуждалось письмо Владимира Ильича, Ф. Э. Дзержинский, Я. М. Свердлов, например, предлагали лишь полностью отстранить виновных от политической деятельности. Против исключения высказался и И. В. Сталин, заявив, что «исключение из партии не рецепт».

Однако, настаивая на исключении из партии Зиновьева и Каменева, Владимир Ильич отнюдь не стремился выработать рецепт для проведения с ними некоторого воспитательного мероприятия. Он требовал исключения этих людей из партии, думая о ее судьбах.

Пройдет пять лет — в жизни Ленина это большой срок, — и в декабре 1922 года, диктуя «Письмо к съезду», Владимир Ильич скажет: «Напомню лишь, что октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не является случайностью…» А дальше, продолжая мысль, заметит: этот эпизод «мало может быть ставим им в вину лично…» Это заключение на первый взгляд может показаться неожиданным. Если нельзя вменить в личную вину поступок, то за что же и осуждать тех, кто его совершил? Не означает ли эта строчка, что время смягчило суровость былых оценок Владимира Ильича: минуло пять лет, и виновники «октябрьского эпизода», оставшись в партии, занимали все это время весьма видные посты? Но Ленин мог руководствоваться и совсем иным: подчеркивал более глубокое, чем личная оплошность (отсюда и «личная вина»), существо их поступка.

Постараемся разобраться.

В «Письме в Центральный Комитет РСДРП(б)» Ленин упоминает Плеханова — одного из первых людей на жизненном пути Владимира Ильича, кого он глубоко уважал и в ком вдруг увидел отрицательные черты и тяжело переживал это открытие. В 1900 году, после первых же встреч с Георгием Валентиновичем, Ленин напишет: «Просто как-то не верилось самому себе [точь-в-точь как не веришь самому себе, когда находишься под свежим впечатлением смерти близкого человека] — неужели это я, ярый поклонник Плеханова, говорю о нем теперь с такой злобой и иду, с сжатыми губами и с чертовским холодом на душе, говорить ему холодные и резкие вещи, объявлять ему почти что о «разрыве отношений»? Неужели это не дурной сон, а действительность?.. До такой степени тяжело было, что ей^богу временами мне казалось, что я расплачусь…»

Владимир Ильич не мог принять чуждые ему качества — пусть и выдающейся личности, пусть и выдающегося революционера, о котором скажет со временем, что он «самый знающий по философии марксизма социалист…» Нет, никакие заслуги не могли заставить Ленина принять то, что считал немыслимым во взаимоотношениях людей, занятых общим делом.

Речь шла тогда об издании газеты «Искра», и черты характера Плеханова приобретали для него принципиальное значение: прежде «уверяли себя всеми силами, что этих недостатков нет, что это — мелочи… И вот, нам самим пришлось наглядно убедиться, что эти «мелочные» недостатки способны отталкивать самых преданных друзей…»

Ленина всегда занимали особенности характеров тех, кто его окружал. В «Письме к съезду», обращаясь именно к личным качествам некоторых членов ЦК партии, Владимир Ильич предупреждал, что они отнюдь не являются мелочью — в определенных условиях могут приобрести решающее значение. А о Зиновьеве и Каменеве в том же документе напоминал, что их поступок в октябре не был случайностью, однако «он так же мало может быть ставим им в вину лично, как небольшевизм Троцкому». И последними словами, сравнением с «небольшевизмом Троцкого» поставил точку, потому что Троцкий никогда не был большевиком именно в основах своего мировоззрения, в глубине своего сознания.

Можно говорить о личной вине человека, когда он ошибается, делает что-то не подумав, опрометчиво, случается, и вопреки своим убеждениям. Здесь этого не было — поступок Каменева и Зиновьева совершен сознательно, согласно натуре этих людей, точно выражая суть их сознания. Это и определило «октябрьский эпизод».

В том нескончаемом споре — стоило ли декабристам выходить на Сенатскую площадь, нужно ли было в пятом году браться за оружие — нет смысла сосредоточиваться на личных качествах тех, кто находится на противоположных полюсах. Надо говорить о большем — о мировоззрении в целом. Придет срок, Плеханов станет противником большевизма, заявит после декабрьского вооруженного восстания в Москве: «Не надо было браться за оружие»; и Ленина перестанут занимать индивидуальные особенности его характера.

Между прочим, взгляд Владимира Ильича на истоки поступка Каменева и Зиновьева приводит к мысли, что большевизм, в представлении его создателя, роднил людей не только взглядами, убеждениями, но и характером, темпераментом. Знаменательны наблюдения, которыми делился, например, Н. А. Семашко: «Некоторые меньшевики говорили как-то мне, что меньшевики и — большевики различаются, между прочим, по темпераменту. По-моему, это — глубокое психологическое наблюдение. Рефлексия (в худшем случае, трусость) лежит в основе меньшевика как психологического типа. Боевой темперамент — основа психологии большевика. Я не могу себе представить большевика с меньшевистским темпераментом». И как не вспомнить здесь слова Горького о том, что он любовался азартом Владимира Ильича, тем азартом юности, каким он насыщал все, что делал.

…Мы судим об окружающих, исходя обычно из собственных представлений о возможном, недопустимом. И нужно быть человеком глубоко искренним в отношениях, считать это элементарной нормой поведения, чтобы, обнаружив в Плеханове противоположную черту, признать с глубокой болью, «что это человек нехороший, именно нехороший… что он — человек неискренний».

О поступке Каменева и Зиновьева говорит, что он совершен согласно их убеждениям — пусть абсолютно неприемлемым для Владимира Ильича, но убеждениям. Политика — она была профессиональным занятием Ленина — нерасторжима для него с убеждениями, не может быть пасьянсом, когда неважно, из какой колоды берешь карту, оказалась бы нужная под рукой.

«…Должность честных вождей народа- нечеловечески трудна» — эти строки Горького обращены к Владимиру Ильичу. Смысл их неоглядно широк. Думаю, не противоречит ему и мысль о том, что должность честных вождей народа не терпит разрыва между политикой и нравственностью.

Добиться этого действительно нечеловечески трудно — требуется огромное мужество. Помните, как писал Лепешинский о Ленине: ему свойственно «то особое мужество, которое присуще бывает лишь великим титанам духа и воли».

* * *

Осталась позади улица Воинова — вот и Смольный. Торжественная колоннада въезда. Фигура Ленина у парадных дверей.

«Когда мы дошли до Смольного, — писал Рахья, — нас в него не впустили. Оказалось, что меньшевики переменили мандаты делегатов Петроградского Совета. Вместо белого цвета они сделали билеты красными и выдали их в первую очередь своим сторонникам, большевиков же оставили с белыми билетами. Я, признаться, в этот момент испугался за Владимира Ильича больше, чем когда-либо, но сам Ильич сохранял удивительное спокойствие… Его уверенность передалась и мне. Смешавшись с толпой «белобилетников», споривших с караулом, я поднял невероятную бузу. В один момент толпа была взбудоражена и стала напирать на охрану. Та не выдержала напора, подалась в сторону, и толпа хлынула внутрь. Мы поперли вслед за ней. Я — впереди… а за мной шел Владимир Ильич, смеясь и приговаривая: «Где наша не берет».

Шагая в ранних осенних сумерках к Смольному, мне хотелось представить себе, о чем думал в тот вечер Владимир Ильич, совершая этот путь… Идет по городу человек, скрывается в тени домов, старается остаться незамеченным, торопится побыстрее миновать мост. Вместе с толпой прорывается в Смольный: «Где наша не берет…» А пройдут сутки — какие-то считанные часы! — и он возглавит правительство первого в мире социалистического государства. Имя его вихрем понесут радиоволны, телеграфные провода, оно навсегда утвердится в газетах. Путь от Сердобольской к Смольному — это целая повесть, которая вмещает в себя самые обширные раздумья о путях истории и роли личности в ней.

О чем же думал в тот вечер Ленин? О последующих действиях, о II съезде Советов, который откроется назавтра — в среду, о декретах нового правительства, его первых шагах, приняв, как говорят, за основу, что вооруженное восстание победило? Нет, не похоже.

Едва ли успели просохнуть чернила на его последнем предоктябрьском письме: «История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя терять много завтра, рискуя потерять все». И, заговорив с кондуктором, вопреки напоминаниям своего спутника, Владимир Ильич не стал, — скажем, рассуждать о том, как изменится жизнь трудящихся после революции, с ее победой. В тот вечер эта тема могла привлечь скорее проповедника, а не революционера. «Ильич начал рассказывать ей, как надо делать революцию…» Ленин говорил о том, чем неотступно были заняты его мысли: «Промедление в восстании смерти подобно».

Он не ждал гарантий от истории и не рассчитывал на них. И в тот октябрьский вечер — в тот вечер накануне — из всех сложнейших проблем противоборства двух миров мысль концентрировалась на первоначальном, с чего и должно все начаться: осилим или не сможем, сумеем взять власть или нет? «…Для меня всегда была важна практическая цель», — говорил о себе Владимир Ильич уже в самом конце жизни.

На рубеже, да нет — рубиконе истории, мирового революционного процесса, наконец, личной судьбы Владимира Ильича его воля, все существо были устремлены к единственной задаче: «…решать дело сегодня непременно вечером или ночью». Й, появившись в Смольном, возглавив руководство восстанием, он будет поглощен только этим. Занять и удержать ценой каких угодно потерь мосты, железнодорожные станции, телефон, телеграф. Наступать на Питер изнутри — из рабочих кварталов — и наступать из Кронштадта, Гельсингфорса.

Создан, как и требовал Ленин, решающий перевес сил в решающем месте. 40 тысяч бойцов Красной гвардии, 150 тысяч революционных солдат, с ними 80 тысяч матросов-балтийцев вот они, силы восстания. Прекрасно! Немедленно направить для захвата важнейших пунктов, правительственных учреждений рабочие отряды, матросов, молодежь — самые решительные элементы. Наступать!

«Мы все время находимся в Смольном, в одной из небольших комнат первого этажа, — вспоминал активный участник октябрьского восстания Г. И. Ломов-Оппоков. — На всех не хватает стульев, поэтому часть членов ЦК расположилась полулежа на полу. Настроение какое-то выжидательное, словно еще должно что-то произойти, после чего и начнется настоящее восстание. В наших руках уже много правительственных учреждений, вокзалов. Настроение такое, что, пожалуй, надо немного «погодить», как бы «не зарваться».

Но вот появился В. И. Ленин. Он по-прежнему в парике. Его трудно узнать. Сразу, в течение нескольких минут, обстановка меняется. Владимир Ильич кипит. Он высмеивает нашу нерешительность. Сейчас же надо дать все необходимые директивы, брать все здания, все правительственные учреждения, пользуясь нерешительностью правительства Керенского.

С этого момента колебаний как не бывало. ЦК партии — внизу, Военно-революционный комитет во главе с Антоновым-Овсеенко — наверху звонят во все районы, требуют энергичного наступления».

В ту ночь главнокомандующий Петроградским военным округом полковник Полковников телеграфирует: «Доношу, что положение в Петрограде угрожающее. Уличных выступлений, беспорядков нет, но идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказания не выполняются».

1 час 25 минут — моряки, солдаты Кексгольмского полка, красногвардейцы занимают почтамт. И тогда же следует распоряжение Военно-революционного комитета всем районным Советам Петрограда: «Послать своих комиссаров во все почтово-телеграфные отделения, находящиеся в районе».

2 часа ночи — войсками Военно-революционного комитета занят Николаевский вокзал. Начальник охраны Балтийской железной дороги извещает штаб Петроградского военного округа:

«Доношу, что на Балтийский вокзал прибыла рота Измайловского полка от Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов… Прошу вашего распоряжения. Своими силами Балтийский вокзал не удержать. Нахожусь на Варшавском вокзале, где все благополучно. Поручик Синеоков».

Спустя несколько часов занят и Варшавский вокзал.

«24 октября часов в 12 или же позднее, так как в бурные дни Октябрьского переворота время в счет не шло, многие из нас не спали в течение нескольких суток, — писал участник восстания В. П. Милютин. — Центральный Комитет партии большевиков заседал в комнате № 36 в первом этаже Смольного. Посреди комнаты — стол, вокруг — несколько стульев, на полу сброшено чье-то пальто… В углу прямо на полу лежит товарищ Берзин… Ему нездоровится. В комнате исключительно члены ЦК… Время от времени стук в дверь: поступают сообщения о ходе событий; вопрос еще не решен — на нашей стороне победа или нет; но соотношение сил вполне определилось — перевес на нашей стороне. Но как сложатся события? Что может произойти, какие ждут отдельные случайности, этого никто не знает. Настроение у всех какое-то «обычное», делаем дело, как нужно делать. Дело интересное и нужное».

2 часа 20 минут — из штаба Петроградского военного округа министр-председатель Керенский телеграфирует главнокомандующему Северным фронтом генералу Черемисову: «Приказываю с получением сего все полки пятой Кавказской казачьей дивизии со своей артиллерией… направить по железной дороге [в] Петроград, Николаевский вокзал, [в] распоряжение главного начальника Петроградского округа полковника Полковникова. О времени выступления частей донести мне шифрованной телеграммой. В случае невозможности перевозки по железной дороге части направить поэшелонно походным порядком».

И тогда же отбивается телеграмма всем революционным организациям Северного фронта: «Не допускать отправки с фронта ненадежных войсковых частей на Петроград, действовать словом и убеждением, а где не помогает, приостановить, препятствовать беспощадным применением силы».

Крупская вспоминала:

«В дни Октября я не узнавала Ильича. Ведь он долго ждал этих дней… В те суровые, но в то же время кипучие, счастливые дни он как-то сильно изменился. Лицо его было радостным, озаренным, очень воодушевленным». И вновь сказывались тот темперамент Владимира Ильича, та взрывная сила, которые могли увлечь своей волной и одного собеседника, и тысячи людей. Когда-то меньшевик Дан раздраженно сказал о Ленине: это человек, который все 24 часа в сутки занят революцией, у которого нет других мыслей, кроме мысли о революции, и который даже во сне видит только революцию. Теперь все, кто был с Лениным в Смольном, с такой же энергией и напряжением, сутки напролет совершали революцию. Так было в ночь со вторника на среду, так было и в последующие дни.

6 часов утра — сорок матросов Гвардейского флотского экипажа входят в Государственный банк. «Военно-революционный комитет при Петроградском Совете р. и с. д. предписывает вам занять к 6 часам утра главную контору Государственного банка на Екатерининском канале. Председатель Н. Подвойский. Секретарь Антонов».

Около 7 часов — революционные солдаты занимают Центральную телефонную станцию. И в тот же час выполняется приказ Военно-революционного комитета — восстановить движение по Николаевскому мосту. «С корабля на берег был высажен десант матросов, — писал комиссар крейсера «Аврора» А. В. Белышев. — Юнкеры, охранявшие мост, разбежались. Авроровцы свели разведенный пролет моста. Васильевский остров был соединен с центром города. Путь открыт».

Занимают Дворцовый мост — теперь и до Зимнего дворца рукой подать.

«Революция не могла бы произойти… с такой обманчивой обыденностью, — писал свидетель и участник Октября американский журналист Альберт Рис Вильямс, — если бы ей не предшествовала колоссальная подготовительная работа… В самом центре ее был Ленин… Ленин и в самом прямом, буквальном смысле был в центре событий: «рабочий К. П. Иванов», скромно появившийся накануне в Смольном, держал в своих руках все нити восстания».

Среда, 10 часов утра, — А. Ф. Керенский еще в Петрограде. Точнее, именно в этот час покидает восставший город, уезжает под американским флагом, на машине американского посольства. Он не знает еще, что именно в этой стране пройдут последующие годы его поразительно затянувшейся жизни. Министр-председатель все еще верен самому себе, его по-прежнему занимают знаки внимания, оказываемые публикой. И когда трогаются с Дворцовой площади два автомобиля — в первом Александр Федорович, — он следит за тем, как отдают честь военные и приветствуют штатские главу Временного правительства. Правительство между тем уже низложено.

Именно в этот час — «25-го октября 1917 г., 10 ч. утра» — Ленин пишет обращение «К гражданам России!»: «Временное правительство низложено… Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, это дело обеспечено». Словно обгоняя одна другую, несутся строки. Сорвалось было с пера: «К всему населению». Зачеркнуто — «К гражданам России». Из трех абзацев средний вычеркнут, еще раз перечеркнут. Три слова добавлены в первый абзац, и они соединены с ним вздыбившейся через весь лист стрелой. Ленин взволнован, Ленин торопится.

Казалось бы, пришло время праздновать победу. Но Владимир Ильич, как и прежде, торопит. Правительство свергнуто, а министры пока не арестованы — продолжают заседать в Зимнем. Войска гарнизона на стороне восставших, а во дворце все еще держат оборону юнкера. К открытию II съезда — вся власть в руках Советов, но остается последний оплот Временного правительства — Зимний дворец.

В среду, 24 октября, министр-заместитель Коновалов передает в ставку: «Петроградский Совет рабочих депутатов объявил правительство низложенным, потребовал передачу власти угрозой бомбардировки Зимнего дворца пушками Петропавловской крепости и крейсера «Аврора». Правительство может передать власть лишь Учредительному собранию, решило не сдаваться и предать себя защите народа и армии. Ускорьте присылку войск…» Ускорьте присылку войск… Ускорьте присылку войск… Ускорьте…

Ленин настаивает, категорически требует: как можно быстрее овладеть Зимним. А штурм задерживается.

«Начиная с 11 утра и до 11 вечера Владимир Ильич буквально засыпал нас всех записками, — вспоминал Н. И. Подвойский. — Он писал, что мы разрушаем всякие планы; съезд открывается, а у нас еще не взят Зимний и не арестовано Временное правительство. Он грозил всех нас расстрелять за промедление».

Восставшие готовятся к штурму. «Быстро несет меня катер мимо нахохлившегося Зимнего дворца… к «Авроре», — вспоминал В. А. Антонов-Овсеенко. — На крейсере «все в порядке»… Условливаюсь, что по сигнальному выстрелу Петропавловки «Аврора» даст пару холостых выстрелов из шестидюймовки. Миноносцы из Гельсингфорса прибыли и с рассветом вошли в Неву… Передаю миноносцам, чтоб проникли за Николаевский мост и развернулись для обстрела (по сигналу) Зимнего. Опять в крепость… Еще заверения со стороны коменданта, что все в порядке, и вновь на катере встречать кронштадтцев… 4 часа! Наконец-то! «Кронштадтцы едут». Несколько тысяч молодых стройных парней с винтовками в надежных руках заполняют палубу транспорта. Говорю им краткое приветствие именем Советской власти, указываю цель. Вот Зимний — последнее прибежище керенщины. Его надо взять!»

А штурм задерживается.

«Да, затяжка была большая, — напишет со временем Подвойский. — Сначала было предложено взять Зимний к утру… Сроки взятия Зимнего переносились последовательно на 12 час., на 3 ч. дня, на 6 часов…»

6 часов вечера — членам Временного правительства послан ультиматум: очистить Зимний дворец, сложить оружие, а самим сдаться на милость Военно-революционного комитета.

Из дневниковых записей членов Временного правительства:

«6 часов 30 минут. Пошли обедать наверх в столовую Керенского (суп, рыба, артищоки).

7 часов 10 минут собрались в кабинете Коновалова. Сообщено, что сейчас двумя делегатами от Революционного комитета доставлен ультиматум. Требуется наша сдача — дано 20 минут на размышление, после чего будет открыт огонь по Зимнему с «Авроры» и Петропавловской крепости».

«Ответа на ультиматум не было, — писал Подвойский. — Войска нервничали… Сжатым кольцом судьба дворца уже была решена бесповоротно. Но внутри Зимнего все еще на что-то надеялись, верили в несуществующую силу. В 8 часов во дворец была послана делегация во главе с товарищем Чудновским с последним предложением сдаться».

А штурм задерживается.

«В тревожном ожидании застыли на крейсере грозные шестидюймовые орудия, — писал комиссар «Авроры» А. В. Белышев. — А со стороны Зимнего, осажденного отрядами вооруженного народа, доносилась пулеметная и ружейная стрельба… Связной Военно-революционного комитета передал распоряжение: в 21 час Временное правительство должно сдаться. В случае его отказа с Петропавловской крепости последует условный сигнал. Это будет означать, что «Аврора» должна произвести холостой выстрел, возвещающий начало штурма…»

«Записки Ленина, которые он посылал то мне, то Антонову-Овсеенко, то Чудновскому, — свидетельствовал Подвойский, — становились все более жесткими… Мне рассказывали потом, что Владимир Ильич, ожидая с минуты на минуту взятия Зимнего, не вышел на открытие съезда. Он метался, как лев, по маленькой комнате Смольного».

А штурм задерживается.

«Из Смольного мне несколько раз звонили, указывали на необходимость немедленно начинать… — писал комиссар Петропавловской крепости Г. И. Благонравов. — Непредвиденное и мелкое обстоятельство нарушило наш план: не оказалось фонаря для сигнала. После долгих поисков таковой нашли, но водрузить его на мачту так, чтобы он хорошо был виден, представляло большие трудности».

«Напряжение все усиливалось… — писал об этих же минутах Белышев. — А Петропавловская крепость не давала о себе знать. Уже тридцать пять минут десятого, а сигнала все нет.

— Огонь! огонь! — раздались голоса.

Во мгле за мостом показался багровый огонь. 9 часов 45 минут. Я отдал команду:

— Носовое, огонь! Пли!»

А штурм задерживается.

И после выстрела «Авроры» еще медлят, еще ждут. Так отчего же? Попробуйте хоть однажды пересечь Дворцовую площадь, скажем, от арки Главного штаба к подъездам Зимнего. Немалый путь. А если его надо сделать под пулеметными очередями? Пулеметы установлены в окнах дворца, и мальчишки-юнкера поливают площадь огнем. Случалось, осаждающие подбегали уже к дверям дворца, к воротам ограды и вновь откатывались.

Пальба в ту ночь шла отчаянная. А те, кто рвался к дворцу, хотели и сохранить его. Они так и не открыли по Зимнему прицельный орудийный огонь — он бы сразу подавил сопротивление. Вот запись, сделанная на следующий день после штурма послом Великобритании в России Джорджем Бьюкененом: «Сегодня после полудня я вышел, чтобы посмотреть, какие повреждения нанесены Зимнему дворцу продолжительной бомбардировкой в течение вчерашнего вечера, и, к своему удивлению, нашел, что, несмотря на близкое расстояние, на дворцовом здании было со стороны реки только три знака от попадания шрапнели. На стороне, обращенной к городу, стены были изборождены ударами тысяч пулеметных пуль, но ни один снаряд из орудий, помещенных в дворцовом сквере, не попал в здание».

И все-таки можно предположить, что не одна угроза оказаться под пулеметным огнем, не только соображения тактического характера сдерживали так долго нападавших. Подвойский писал, что затянулась организация сил. Да, но наступил час, когда в Зимнем оставалось менее 2 тысяч человек, а подле него — 12–18 тысяч. А штурм задерживался. Верили, все еще надеялись, что удастся избежать кровопролития: русские же против русских, как же стрелять друг в друга, как же не договориться между собой. И посылали парламентеров, и передавали ультиматумы… Тогда и в стане противника еще далеко не все были готовы к мысли о гражданской войне.

Руководителя кронштадтских моряков И. П. Фле-ровского выстрел «Авроры» застал в кают-компании Миноносца «Амур» вместе с офицерами, которые по требованию революционных матросов привели суда в Петроград. «На к<пот-компанию выстрел «Авроры» произвел ошеломляющее впечатление. Несмотря на долгую привычку к выстрелам, все вздрогнули и бросились к окнам. У командира странно запрыгали губы, как перед плачем или истерикой.

— Не волнуйтесь, господа, это холостой…

Но кают-компания долго не успокаивалась. Разговор затих. Только командир в большой тревоге и оторопелом смущении промолвил: «Выстрел по столице… с русского корабля», и глаза его заблестели подозрительной влагой. Это было в начале гражданской войны, потом господа офицеры привыкли к русским выстрелам по русским городам, делали их с остервенелым наслаждением. Но тогда… тогда это было больно и непонятно».

Еще не пришло, не наступило ожесточение гражданской войны.

Да, Ленин понимал, что штурм неминуем — мирными уговорами во дворец не войти. И он торопил — пока Зимний окружен, пока не подоспело подкрепление; требовал до конца выполнить задачу вооруженного восстания, избежав лишнего кровопролития и разрушения самого дворца. Понимали серьезность момента и те, кто был с Лениным. Оттого и создали три штаба — Смольный, «Аврора», Петропавловская крепость, — случись, враг захватит один из них, действуют остальные. И комиссар Белышев, лишь дав команду о холостом выстреле, сразу же распорядился зарядить орудие «Авроры» боевым снарядом: никто не мог поручиться, какими станут последующие события. Однако то, что стало очевидным для руководителей восстания, еще не было до конца понято всеми его участниками. И нельзя — об этом предупреждал Владимир Ильич — принимать изжитое для себя за изжитое для масс.

«Изучая самым внимательным образом опыт Парижской коммуны, этого первого пролетарского государства в мире, — писала Крупская, — Ильич отмечал, как пагубно отразилась на судьбе Парижской коммуны та мягкость, с которой рабочие массы и рабочее правительство относились к заведомым врагам. И потому, говоря о борьбе с врагом, Ильич всегда, что называется, «закручивал», боясь излишней мягкости масс и своей собственной». Но не арестовали все-таки юнкеров, оборонявших Зимний: просили они отпустить по казармам — спать очень хочется, а следом те же юнкера начали мятеж. Поверили на честное слово, освободили из-под ареста генерала Краснова — он возглавил затем контрреволюцию. Владимир Ильич и это имел в виду, когда говорил: «Мы наглупили достаточно в период Смольного и около Смольного. В этом нет ничего позорного. Откуда было взять ума, когда мы в первый раз брались за новое дело!»

Предстояло пройти самую массовую школу защиты революции, расквитаться за эту учебу кровавыми уроками, чтобы освободиться от иллюзий.

…И только за полночь пойдут на штурм дворца, распахнут створчатые двери подъезда ее императорского величества, рванутся вверх по лестнице.

Из дневниковых записей членов Временного правительства: «И вдруг возник шум где-то и сразу стал расти, шириться и приближаться. И в его разнообразных, но слитных в одну волну звуках сразу зазвучало что-то особенное, не похожее на те прежние шумы, — что-то окончательное. Стало вдруг сразу ясно, что это идет конец… Кто лежал или сидел — вскочили и все схватились за пальто».

«Вдвоем с Чудновским, — писал Антонов-Овсеенко, — мы поднялись в палаты дворца. Повсюду разбросаны остатки баррикад, матрацы, обоймы, оружие, обгрызки. Разношерстная толпа хлынула за нами. Расплываясь по всем этажам, юнкера сдавались. Но вот в обширном зале у ворот какой-то комнаты — их недвижимый ряд с ружьями на изготовку. Осаждавшие замялись. Мы с Чудновским подошли к этой горстке юнцов, последней гвардии Временного правительства. Они как бы окаменели, и стоило трудов вырвать винтовки из их рук. «Здесь Временное правительство?» — «Здесь, здесь, — заюлил какой-то юнкер. — Я ваш», — шепнул он мне. Вот оно — правительство временщиков, пытавшееся удержать неудержимое, спасти осужденное самой жизнью последнее буржуазное правительство на Руси. Все тридцать (только Керенский еще утром сбежал за «помощью») застыли они за столом, сливаясь в одно трепетное, бледное пятно. Арестовываем».

Телефонограмма Петергофскому районному Совету: «2 часа 4 мин. был взят Зимний дворец. 6 человек убито — павловцев…»

В этот час Подвойский торопится в Смольный, дорогой подбирает приличествующие случаю слова, чтобы рассказать Владимиру Ильичу, как был взят Зимний. «Я предвкушал, с каким восторгом будет слушать меня Денин. Но когда я почти вбежал в комнату, где находился Владимир Ильич, то застал его чрезвычайно сосредоточенным».

Книга на коленях, поверх лист бумаги, в руках перо. Ленин занят первыми декретами Советской власти. Молча слушает доклад Подвойского и вновь занимается своим делом. Зимний взят — с этим покончено. Временное правительство больше не существует — к нему потерян интерес, хотя еще несколько часов назад требовал скорейшего ареста, доказывал, что нет ничего важнее этого…

Приказ коменданту Петропавловской крепости: «Согласно решению Военно-революционного комитета, приказываем немедленно распорядиться освобождением под честное слово всех бывших министров-социалистов, сидящих в Петропавловской крепости». Подписи — председатель, секретарь. И дата — 27 октября 1917 года. Уже на следующий день после ареста министры были выпущены на свободу, а вместе с этим открылась перед ними и свобода выбора. Потеряв портфели министров Временного правительства, Бернадцкий и Карташов окажутся в контрреволюционных правительствах Деникина, Врангеля, Юденича… Еще один пример излишней доверчивости в самом начале революции? Нет. Министр юстиции Малянтович станет членом Московской коллегии адвокатов. Будет работать в советских учреждениях бывший министр труда Гвоздев. Продолжит занятие аграрным вопросом и опубликует свои работы бывший министр земледелия Маслов. Бывший военный министр Верховский получит со временем звание профессора, будет преподавать в Военной академии Красной Армии и Академии Генерального штаба, получит назначение начальником штаба Северо-Кавказского военного округа. Станет доктором наук, заведующим кафедрой в Ленинградском институте инженеров транспорта бывший министр путей сообщения Ливеровский, он же примет участие в проектировании Московского метрополитена и будет среди тех, кто налаживал движение через Ладогу по «дороге жизни»…

Все это, однако, произойдет позже, много позже, а в ночь штурма Зимнего, как вспоминает Антонов-Овсеенко, он построил перепуганных министров, повел под конвоем в Петропавловскую крепость, делая все возможное, чтобы уберечь их от разъяренной толпы.

Но это уже были подробности минувшего. Они не могли отвлечь Ленина от дел, ставших для него первоочередными. «В России мы сейчас должны заняться постройкой пролетарского социалистического государства». Так все достигнутое, завоеванное, решенное немедля, без антракта, отодвигалось для него на второй план, освобождая место новому действу. Так произошло и в ту ночь, когда был положен конец одной эпохи в истории человечества и начата другая.

В исключительных условиях в полной мере сказалось то, что было нормой жизни революционера Владимира Ульянова, ее правилом, которое может служить примером для каждого коммуниста. Не подчинять свою жизнь томительному ожиданию звездного часа, оправдываясь, будто во имя него и сохраняешь огонь души. Именно сегодня, сейчас действовать в полную меру сил, превращая в звездный час каждое мгновение бытия. Если хватит, конечно, для этого воли, решимости, мужества.

* * *

Листаю воспоминания тех времен и испытываю, бывает, — как бы передать. поточнее, — скорей всего, чувство неловкости, хотя и не знаю, перед кем и за кого. Как это вдруг — Ленин и не имеет возможности беспрепятственно пройти в Смольный!.. На пожелтевших страницах былых журналов встречаются такие, я бы сказал, смущающие подробности. И остаются в памяти, просто так из головы не выкинешь: не оттого ли, что с вызывающей преднамеренностью вступают в пререкание с тем, что стало давно привычным. А быть может, все эти подробности просто излишества — не архитектурные в данном случае, а исторические — на классически законченном фасаде минувшего? Но они же тем не менее существуют, напоминают о себе.

…Временное правительство опечатало типографию большевистских газет. Большевик П. В. Дашкевич получил приказ: открыть типографию. Взял с собой красногвардейцев и отправился на Кавалергардскую. А прибыв туда, обнаружил, что опечатанные двери охраняет… один солдат. Дашкевич скомандовал ему — сдать караул! И сдернул с дверей шнурки с печатью. «Заходите, товарищи наборщики…»

…В ночь со вторника на среду рабочие-латыши разоружили на Забайкальском проспекте нескольких юнкеров, встретили залпом спешившее к ним подкрепление. Как поступать дальше? Надо бы съездить в Смольный. А ну-ка, извозчик, довези… Воспоминания были написаны полвека спустя, но и тогда их автор помнил, сколько запросил в ту ночь извозчик — сорок рублей «керенками»…

…Матрос П. Д. Мальков — вскоре он станет комендантом Смольного, а потом и Кремля — отправляется с отрядом к телефонной станции: приказано отбить ее у юнкеров. Машины нет. Останавливают трамвай. Мальков взбирается на переднюю площадку, встает рядом с вагоновожатым: «Гони, да поживее». А тот и слышать не хочет: «Не поеду, не на тот номер сели, у меня маршрут другой…»

…На «Авроре» ждут не дождутся сигнала с Петропавловки. «Непредвиденное и мелкое обстоятельство нарушило наш план: не оказалось фонаря для сигнала», — так писал, как вы помните, комиссар крепости Благонравов. В конце концов обнаружили обычный фонарь, обвязали его красным платком. Теперь бы поднять фонарь на флагшток, но для этого нужна веревка, а ее тоже нет. Искали веревку долго, как рассказывал канонир Петропавловки В. Н. Смолин, задерживая тем самым выстрел «Авроры»… А потом уже историки установили, что от Николаевского моста, где и стояла «Аврора», фонарь этот, хоть и поднятый на флагшток, просто не виден. На крейсере услышали выстрел крепостной пушки, увидели багровую вспышку, тогда и скомандовали:

«Огонь!»

«…Набережные Невы усыпаны глазеющей публикой, — рассказывал Флеровский о времени штурма Зимнего. — Очевидно, в голове питерского обывателя смысл событий не вмещался, опасность не представлялась, а зрелищная сторона была привлекательна. Зато эффект вышел поразительный, когда после сигнального выстрела крепости громыхнула «Аврора». Грохот и сноп пламени при холостом выстреле — куда значительнее, чем при боевом, — любопытные шарахнулись от гранитного парапета набережной, попадали, поползли. Наши матросы изрядно хохотали над комической картиной…»

…Рабочий, член Военно-революционного комитета К. С. Еремеев, взбежав по дворцовой лестнице Зимнего, старается вместе с Чудновским открыть двери. А они не поддаются — крепко заперты.

— Топор надо!.. Кто бы принес топор? — раздаются голоса.

— Еремеев, нельзя ли топор или лом какой-нибудь? — просит Чудновский. — Поскорей, голубчик!

Еремеев проталкивается сквозь толпу на улицу. Где бы взять топор, лом, какое-нибудь бревно, наконец? Кто-то побежал за топором в соседние казармы — к преображенцам, «но входы там были закрыты, а часовые сказали, что солдаты уже спят, и искать некому», — вспоминает Еремеев…

Все это несколько непривычно. Правда, тот же Рис Вильямс, словно обращаясь к нам, потомкам, предупреждал: «Если вам когда-нибудь доведется стать свидетелем или участником революции, вы поймете, как трудно сразу согласовать с действительностью свои романтические представления о ней». А все равно не перестаешь удивляться этим смущающим подробностям. Они как бы входят в противоречие с героическим началом Октября, словно бы снижают его величие. Почему бы и не ограничиться тем кругом сведений, тем запасом подробностей, которые без труда — так же естественно, как учились двигаться, говорить и читать, — утверждались с самого детства в сознании каждого из нас. И представления о революции давно уже сложились в единый сплав: почерпнутого в учебнике или в кино, прочитанного в мемуарах участников Октября или в романах, написанных по этим воспоминаниям.

И вот уже отчетливо, словно сам был свидетелем, представляешь себе во главе штурмующих Зимний рабочего-большевика Матвеева. Но его же не существовало на самом деле, он лишь одно из действующих лиц художественного фильма «Ленин в Октябре». И роль эту исполнял В. В. Ванин. Помнится, в самые напряженные минуты вынимал расческу и начинал аккуратно приглаживать в общем-то не слишком длинные волосы. И, ворвавшись во дворец, объявив членам Временного правительства об их аресте, вновь взялся за гребешок. Запоминающийся штрих — свой или у кого-то заимствованный?

У Антонова-Овсеенко. Это он носил поэтически длинную шевелюру и, волнуясь, начинал приводить ее в порядок. Так было и в Велой столовой Зимнего дворца, когда написал протокол об аресте министров и хотел было прочесть его вслух. В дневниковых записях членов Временного правительства находим: «Но Антонов, вместо оглашения протокола, снимает шляпу, кладет на стол, вынимает из бокового кармана длинный узкий гребешок, зажимает его между большим и указательным пальцем в правой руке и, не спеша, принимается за туалет. Он сначала начесывает волосы на лицо, которое под длинными волнами исчезает, потом проводит гребешком с помощью левой руки пробор справа и причесывается по пробору справа налево, аккуратно закладывая волосы за уши…»

Пусть было так. Нам же тем не менее навсегда запомнился рабочий Матвеев. Еще с тех времен, когда книг Антонова-Овсеенко не было на библиотечных полках, а в переизданиях поэмы «Хорошо!» исчезли строки:

И один

из ворвавшихся,

пенснишки тронув,

объявил,

как об чем-то простом

и несложном.

«Я, председатель реввоенкомитета

Антонов,

Временное правительство

объявляю низложенным»

…А возможно, и нет ничего худого в том, что существует стереотип наших, достаточно общих представлений о прошлом? И не надо подробностей, излишних деталей, которые хоть в чем-то (могут нарушить сложившиеся представления? В конце концов, стереотип всегда обладает большим запасом прочности, чем все вновь приобретенное. Но писала же Мариэтта Шагинян, обращаясь к образу Владимира Ильича, что со временем человеческое сознание обрастает «коркой» — своеобразными штампами, трафаретами, в которых, в сущности, закупорено остановленное на ходу развитие мысли, и надо стремиться к тому, чтобы снять «катаракту на хрусталике, чтобы с максимумом зоркости и приближения к истине увидеть «живого Ленина».

Иначе не приблизиться и к живой истории Октября, не пробиться сквозь толщу общеизвестного к трепетному, первозданному. И все мысли, высказанные о прошлом, принадлежат не тебе; и все выводы из него сделаны без тебя. А выводы, как известно, лишь венчают путь самостоятельных раздумий, совершить же этот путь вынужден каждый, кто хочет располагать собственными убеждениями. Как иначе ь извлечь из прошлого урок для самого себя, приобрести полезное для твоей сегодняшней жизни?

И неловкие, казалось бы, подробности оттого и предстают такими, потому и вызывают смущение, что никак не удается втиснул их в стереотип, не повредив его. Между тем историю нельзя выправить, как эти, скажем, страницы. Само стремление «перекроить», «переиначить» минувшее свидетельствует об ординарности мышления, которому не дано осмыслить прошлое. И всякий раз, когда решаемся хоть чуть-чуть, хоть немножечко улучшить это прошлое, хотим того или нет, мы неминуемо ослабляем конфликт, существовавший на самом деле.

Извозчики, курсирующие по сходной цене между баррикадами, трамваи, неукоснительно движущиеся по маршруту в разгар вооруженного восстания; зеваки на набережной перед штурмом дворца; долгие поиски веревки, задержавшие сигнал к началу штурма, и топорика — без него никак не открыть двери Зимнего… Обыденность, без которой прошлое будто бы и представляется более значительным. Но, отринув эти подробности, нам не постичь ленинской гениальности, силы его предвидения. Лишь отчетливо увидев беспорядочно бегущие волны той поры, можно в полной мере оценить величие Ленина, проложившего в них пути революции, определившего точку опоры.

Да, к Октябрю семнадцатого и в Петрограде, и в стране перевес сил был на стороне большевиков, но нужно было собрать эти силы воедино, определить тот день, когда привести их в действие. В минутах сумятицы найти мгновение для самой бескровной в истории революции. Помните слова Риса Вильямса «обманчивая обыденность революции». Драгоценная гениальная обыденность, которая спасла, избавила вооруженное восстание от, казалось бы, неминуемых жертв.

…Миновала ночь со среды на четверг. Взят Зимний. Приближается утро.

Едет в Смольный Флеровский. «Улицы Петрограда спокойны и молчаливы. Ни малейших следов революционного восстания. Только на перекрестках больших улиц расположились малочисленные пикеты революционных солдат — греются у костров, автомобиль пропускают без окриков и задержек. На повороте Знаменской площади видим даже пару освещенных трамваев с пассажирами. Словом, никаких следов революции. У Смольного навстречу нам выходят делегаты съезда — первое заседание верховного органа Республики Советов, образованного со сказочной быстротой. Кончено. Можно вернуться на корабль и выспаться».

Совершив небывалое, даже великое, человек возвращается к обыденному…

В Зимнем дворце расставлены караулы — больше здесь делать нечего. Шагает по набережной Еремеев. «Нева мирно несла свои сине-свинцовые волны. Две пары рыбачьих лодок работали на плесе вблизи Петропавловки. Кое-где уже проходили ранние прохожие, верно, рабочие, которые живут далеко от места работы. От этого спокойного вида Невы, от этой утренней пустынности я отдохнул как будто после сна».

Настало утро, и люди, как всегда, спешили на работу — четверг-то день будничный.

И примерно в то же время на первом этаже Смольного, в комнате № 36, где проходило заседание ЦК партии, собравшиеся радовались тому, каким бескровным оказалось вооруженное восстание. Был оживлен, приветлив и Владимир Ильич. Но вдруг стал очень серьезен, сказал: «Не радуйтесь. Будет еще очень много крови. У кого нервы слабые, пусть лучше сейчас уходят из ЦК».

Ленин любил слова Чернышевского: «Исторический путь — не тротуар Невского проспекта; он идет целиком через поля, то пыльные, то грязные, то через болота, то через дебри. Кто боится быть покрыт пылью и выпачкать сапоги, тот не принимайся за общественную деятельность».

И, размышляя над этим, Владимир Ильич писал: «Кто «допускает» революцию пролетариата лишь «под условием», чтобы она шла легко и гладко, чтобы было сразу соединенное действие пролетариев разных стран, чтобы была наперед дана гарантия от поражений, чтобы дорога революции была широка, свободна, пряма, чтобы не приходилось временами, идя к победе, нести самые тяжелые жертвы, «отсиживаться в осажденной крепости» или пробираться по самым узким, непроходимым, извилистым и опасным горным тропинкам, — тот не революционер…»

II

Закончилась вторая ночь Ленина в Смольном — снова провел ее без сна. Лишь в шестом часу утра согласился поехать на Херсонскую улицу к Бонч-Бруевичу — отдохнуть ненадолго.

Перекусили на скорую руку — и спать, спать, спать. А сна нет. Владимир Ильич зажигает свет, подсаживается к столу. Все как и прежде, как бывало много раз: стол, перо, бумага, глухая тишина предрассветного часа. Но пишет не прокламацию, не обличительный памфлет, не заметки публициста, не теоретический труд, не аналитическую статью. Пишет проекты законов, по которым жить России. Революционер, ниспровергатель устоев и основ становится законодателем.

Вот и рассвет подступил, высвечивая новый день — четверг 26 октября.

Позавтракали и отправились в обратный путь. Сперва пешком, потом трамваем доехали до Смольного.

Сколько ни всматриваешься теперь в актовый зал Смольного, никак не удается представить его прежним — во время II съезда Советов. «Я уверен, что когда-нибудь Смольный будет считаться храмом нашего духа и с благоговением войдут в него толпы наших потомков…» — писал в ту пору А. В. Луначарский. Ряды мягких кресел с красной обивкой, ниспадающие складки занавесей на окнах, портрет Владимира Ильича во весь рост. Разве что люстры остались те же: зал был освещен огромными белыми люстрами, вспоминали участники съезда… Толпа, начиная от самых дверей, люди на скамьях, стульях, на подоконниках, на полу, кто-то дремлет, прислонившись спиной к колонне. Воздух сизый от табачного дыма. Зал не отапливается, собравшиеся согревают его своим дыханием — на окнах иней. И лица, множество лиц — «однообразные простые лица, открытые и решительные, лица, почерневшие в окопах от мороза, широко поставленные глаза, большие бороды или иногда тонкие ястребиные лица кавказцев или азиатов из Туркестана, многие с редкими татарскими усиками», — писал Джон Рид.

Ленин трижды выступает на съезде. «С той минуты, когда председательствующий объявил: «Слово предоставляется товарищу Ленину», я не отрывал глаз от крепкой приземистой фигуры человека в поношенном костюме из плотной ткани, человека, который с пачкой бумаг в руке быстро прошел к трибуне и обвел зал проницательными веселыми глазами… — рассказывал Рис Вильямс. — Мне казалось, что ему недостает соответствующей его роли величественности». Не этими ли минутами были навеяны уже знакомые нам размышления американского журналиста о том, как непросто согласовать с революционной действительностью романтические представления о ней?

«…Всем воюющим народам и их правительствам начать немедленно переговоры о справедливом демократическом мире».

«Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа».

«Образовать, для управления страной, впредь до созыва Учредительного собрания, временное рабочее и крестьянское правительство…» И оно тоже было образовано немедленно.

Три первых декрета, словно три первые ступени, на пути сквозь десятилетия. «…Во имя этого тысячи, десятки тысяч погибли в тюрьмах, в ссылке, в сибирских рудниках, — писал о II съезде Советов, его решениях Джон Рид. — Пусть все свершилось не так, как они представляли себе, не так, как ожидала интеллигенция. Но все-таки свершилось — буйно, властно, нетерпеливо, отбрасывая формулы, презирая всякую сентиментальность, истинно…»

Поколения русских революционеров мечтали о свободе. И каждое поколение мыслило ее по-своему. Как же воплотят свои представления о свободе те, кому удалось наконец-то завоевать у истории эту возможность. Кто, подхватив на II съезде слова «Интернационала» — «Это будет последний и решительный бой», — впервые пел их иначе: «Это есть наш последний и решительный бой!»?

ТРИНАДЦАТЬ СТРОК НАКАНУНЕ

Ленин обращался к прошлому, размышляя о предстоящем. Для иного обращения не было времени, да и считал для себя, очевидно, бессмысленным. Он вообще брался за перо, когда требовали, подгоняли, не давали покоя очередные задачи революции, дела партии — успехи и поражения, объединение сил и расколы… Определял этапы русского революционного движения, думал о его последующих шагах; осмысливал уроки пятого года для будущих революционных боев.

В конце лета, в начале осени семнадцатого обращался к опыту Парижской коммуны. Понятно, много раз размышлял над ним и прежде. Крупская писала, что еще в годы первой эмиграции Владимира Ильича служитель женевской библиотеки «был свидетелем того, как раненько каждое утро приходил русский революционер в подвернутых от грязи на швейцарский манер дешевеньких брюках, которые он забывал отвернуть, брал оставленную со вчерашнего дня книгу о баррикадной борьбе, о технике наступления, садился на привычное место к столику у окна, приглаживал привычным жестом жидкие волосы на лысой голове и погружался в чтение». Но теперь, работая в Разливе, Гельсингфорсе, Выборге, знал, был уверен: предстоящее и самое близкое — создание пролетарского, социалистического государства. Писал, что отношение социалистической революции к государству приобретает «не только практически-политическое значение, но и самое злободневное…»

Первый тираж книги «Государство и революция» увидел свет в восемнадцатом году, когда высказанные в ней положения уже воплощались деятельностью рабочего и крестьянского правительства, практикой Советской власти. Страницы же этой работы навсегда останутся свидетелями мыслей, выводов, предопределений — того, что продумано было Лениным в канун Октября. Продумано с такой тщательностью, намечено с такой четкостью, достигнута такая концентрация мысли, что все самое главное, первоочередное, касавшееся управления страной, можно было набросать для себя в нескольких строках, буквально на одном листе…

Историки и сейчас размышляют, когда был исписан Владимиром Ильичем этот лист бумаги — всего лишь один. В какую минуту — ночь, утро, день и снова ночь — вооруженного восстания сделал Ленин эти заметки — провел параллельные линии, отделяя одну запись от другой, и расчертил таким образом лист на тринадцать разновеликих строк. Наверняка известно одно — писал накануне. Накануне провозглашения Советской власти, когда победа восстания была очевидна и вплотную подступало время последующих действий. Один лист, на котором помечено все, что было необходимо на первых порах для организации аппарата управления страной.

Бисерный почерк, ничем не отличающиеся на первый взгляд строчки — ими заполнены» страницы ленинской рукописи брошюры, книги, — здесь каждая буква словно заключает в своей оболочке заряд сосредоточенности, напряжение мысли. А несущаяся, чуть наклоненная вперед крупная скоропись — это когда Владимиру Ильичу все очевидно, само собой разумеется, можно писать, не отрывая руки от бумаги, лишь бы пометить для себя или напомнить другим. Заполнен ленинской скорописью и этот лист. Владимир Ильич явно спешил, писал, постоянно сокращая слова, все больше превращая их написание в понятные лишь для него обозначения: «Б-Бр», «Ве. р. и кр. прав.», «мфы и т-щи м-ра».

Теперь в этой рукописи нет загадок. Ученые Института марксизма-ленинизма подготовили документ к печати, расшифровали имена и фамилии: «Б-Бр» — В. Д. Бонч-Бруевич, «Н. К.» — Н. К. Крупская, «Лунач» — А. В. Луначарский; прочли сокращения — «Ве[стник] р(абочего] и кр[естьянского] прав[ительст]ва», «м[инист]ры и т[овари]щи м[инист]ра»… Появившись в 1933 году на страницах «Ленинского сборника», документ обрел заголовок — «Заметки об организации аппарата управления».

Для нас же остается возможность проследить, как воплощались в революционной практике государства — в первые же дни, недели его рождения — тринадцать ленинских строк.

* * *

«Назначения», — написал Владимир Ильич первую строку в верхнем левом углу листа, думая о тех, кому предстояло встать во главе управления.

«Еще слышалась стрельба. Еще сидело министерство Керенского в Зимнем дворце, но они были уже политическими мертвецами, — писал Ломов. — Ночью — так около 3 часов утра — положение совершенно определилось: фактическая власть находилась в наших руках. Надо было формировать правительство. Надо было налаживать деловую революционную работу».

Сохранилось немало рассказов о том, как проходило формирование Советского правительства. Было это в Смольном, в комнате № 36, где заседал Центральный Комитет.

Само предложение — определить будущих руководителей управления страной — собравшиеся встретили по-разному. Противники вооруженного восстания — они все еще оставались ими — пророчили теперь: «Едва ли продержимся две недели». Ленин, усмехаясь, говорил в ответ: «Ничего, когда пройдет два года, и мы все еще будем у власти, вы будете говорить, что еще два года продержимся…»

В эти часы предстояло сделать шаг — для нас теперь, казалось бы, очевидный — от захвата власти перейти к ее осуществлению, и многим это давалось нелегко. Вот как рассказывал о своих переживаниях во время обсуждения кандидатур будущих руководителей Луначарский: «Это совершалось в какой-то комнатушке Смольного, где стулья были забросаны пальто и шапками и где все теснились вокруг плохо освещенного стола. Мы выбирали руководителей обновленной России. Мне казалось, что выбор часто слишком случаен, я все боялся слишком большого несоответствия между гигантскими задачами и выбираемыми людьми, которых я хорошо знал и которые казались мне не подготовленными еще для той или другой специальности. Ленин досадливо отмахивался от меня и в то же время с улыбкой говорил:

— Пока — там посмотрим — нужны ответственные люди на все посты; если окажутся негодными — сумеем переменить».

Анатолий Васильевич скорей всего был не одинок. Думали о подобном и остальные участники заседания — они давно свыклись с судьбой революционера-профессионала; десятилетиями оставались нелегалами; пережили трагедию семьи, близких, кому неминуемо, не желая того, причиняли горе; махнули рукой на испуганно сторонившихся друзей юности, избравших карьеру процветающих чиновников, преуспевающих политиков; никогда не рассчитывали на признание общества, в котором жили; находились на свободе в перерыве между арестами, а все, что могли поставить се* бе в заслугу, каралось тюрьмами, ссылками, каторгой, смертной казнью.

Нарком земледелия В. П. Милютин революционную работу вел € девятнадцати лет, восемь раз арестовывался, семь лет провел в тюрьме и ссылке. Комитет по делам военным и морским: В. А. Антонов-Овсеенко приговаривался к смертной казни; Н. В. Крыленко арестовывался пять раз; П. Е. Дыбенко поднял восстание на линкоре «Император Павел I». Нарком по делам торговли и промышленности В. П. Ногин — агент «Искры», семь раз ссылался в Сибирь, на Север, шесть раз бежал. Нарком просвещения А. В. Луначарский — сын крупного чиновника, двадцати лет вступил в партию, двадцати четырех был выслан, отдал революции талант критика, дар писателя, энергию публициста. Нарком финансов И. И. Скворцов-Степанов — автор перевода трех томов «Капитала», пробыл в тюрьме и ссылке более восьми лет. Нарком по делам продовольствия И. А. Теодорович ссылался в Якутию, был на каторге в Сибири. Нарком почт и телеграфов Н. П. Авилов (Глебов) — рабочий-печатник и организатор подпольной печати, сидел в крепости, тюрьме, трижды бежал из ссылки. Нарком по делам национальностей И. В. Джугашвили (Сталин) был известен под именами Давид, Коба, Нижерадзе, Чижиков, Иванович, шесть раз ссылался, пять раз бежал из ссылки. Нарком юстиции Г. И. Оппоков (Ломов) сражался в пятом году и в семнадцатом, был участником вооруженных восстаний в Петрограде и Москве.

Рабочий, депутат IV Государственной думы, осужденный к вечному поселению в Туруханском крае, Г. И. Петровский станет наркомом внутренних дел. Участник революционного движения с гимназических лет, активный работник военной организации большевиков B. Р. Менжинский займет пост комиссара Государственного банка. Крестьянский сын, закончивший физико-математический факультет Петербургского университета, руководитель забастовки железнодорожников в пятом году М. Т. Елизаров станет в семнадцатом наркомом путей сообщения. Нарком государственного призрения А. М. Коллонтай — дочь генерала, участвовала в социал-демократическом движении Англии, Германии, Дании, Франции, Бельгии, Швейцарии, Швеции, Норвегии, США, была арестована Временным правительством. Интендант революции, нарком продовольствия А. Д. Цюрупа — в прошлом агент «Искры», арестовывался в Туле и Харькове, ссылался в Олонецкую губернию. Тринадцать лет провел в эмиграции Г. В. Чичерин, Октябрьскую революцию встретил в камере лондонской тюрьмы, а вернувшись оттуда, возглавил Наркомат иностранных дел. Сын домашней работницы, руководитель союза металлистов В. В. Шмидт станет наркомом труда, трижды пережив аресты, отдав четыре года эмиграции. Революционную работу начал за 23 года до победы Октября, половину этого времени провел в заключении будущий председатель Чрезвычайной комиссии Ф. Э. Дзержинский.

Многое можно рассказать о людях, которых называли героями и мучениками революции, о пережитом ими на долгой дороге борьбы. А возможно, и стоит продолжить этот список. С годами, когда отступает острота былых трагедий, многое начинает представляться иным, чем было на самом деле, — и мужество революционера в старой России с ее публичными гражданскими и физическими казнями; с чахоточным ужасом Петропавловки, страхом быть заживо погребенным в Шлиссельбурге и сводящим с ума одиночеством ссылок; со шпиками, наводнявшими каждый университет, неисчислимыми архивами охранки, ее надзором — гласным, негласным и повсюду обосновавшимися провокаторами; с казацкими нагайками по лицам студентов и цепью солдат, стреляющих в толпу…

«Наше положение было трудным до чрезвычайности, — вспоминал о первых назначениях Ломов. — Среди нас было много прекраснейших высококвалифицированных работников, было много преданнейших революционеров, исколесивших Россию по всем направлениям, в кандалах прошедших от Петербурга, Варшавы, Москвы весь крестный путь до Якутии и Верхоянска, но всем нам надо было еще учиться управлять государством. Каждый из нас мог перечислить чуть ли не все тюрьмы России с подробным описанием режима, который в них существует. Мы знали, где бьют, как бьют, где и как сажают в карцер, но мы не умели управлять государством…»

Вчера подпольщики, нелегалы, политкаторжане — теперь наркомы, особые уполномоченные, чрезвычайные комиссары. Их наркоматы брали начало в Смольном — диван или два стула. И здесь же решали первые дела, писали первые бумаги, находили себе помощников.

Старый большевик С. С. Пестковский вспоминал, как его назначили сперва на работу в Наркомвнудел. Но нарком еще не прибыл в Петроград, и Пестковский ожидал его. «Сперва уселся в коридоре, на скамейке около кабинета Ильича. Место было очень удобное для наблюдения. В кабинет Ильича «пёрла» разная публика из Питера и приезжие. Но вскоре этот способ ожидания надоел мне, я открыл двери в комнату, находящуюся напротив кабинета Ильича, и вошел туда… На диване полулежал с утомленным видом т. Менжинский. Над диваном красовалась надпись: «Народный комиссариат финансов».

Я уселся около Менжинского и вступил с ним в беседу. С самым невинным видом т. Менжинский расспрашивал меня о моем прошлом, полюбопытствовал, чему я учился. Я ответил ему, между прочим, что учился в Лондонском университете, где в числе других наук штудировал и финансовую науку. Менжинский вдруг приподнялся, впился в меня глазами и заявил категорически:

— В таком случае мы вас сделаем управляющим государственным банком.

Я испугался и ответил ему, что у меня нет никакой охоты занять этот пост, так как это совершенно «не по моей части»… Но он остался непоколебим».

А как поступать иначе, где найти людей, если рассчитывать на помощь служащих бывших министерств не приходилось. В работе «Государство и революция» Ленин писал, что «разбить сразу старую чиновничью машину и тотчас же начать строить новую, позволяющую постепенно сводить на нет всякое чиновничество… это прямая, очередная задача революционного пролетариата». С победой революции приговор был приведен в исполнение: прежний государственный механизм отправлялся туда, где, говоря словами Энгельса, было ему место, — «в музей древностей, рядом с прялкой и с бронзовым топором». И русский чиновник — известный чинопочитанием, прославившийся волокитой, знаменитый взятками — понимал, что пробил его последний час. Нет, смерть чиновника наступила на этот раз не оттого, что лишился бедняга шинели или чихнул, скажем, на лысину статского генерала Бризжалова. Его не выбрасывали на улицу и не лишали куска хлеба — ему предлагали служить и дальше, но при этом он низводился до роли исполнителя воли победившего рабочего класса. Терял право затягивать, отклонять, отказывать, не разрешать, лишался возможности интриговать и протежировать, диктовать и получать. А он так привык оказываться для всех поперек дороги, потому и смотреть на каждого сверху вниз. Лишался самого желанного для |бюрократии всех времен и народов, как писал Владимир Ильич, — специфического «начальствования» государственных чиновников. Действительно, смерть — страшнее не придумаешь. И чиновник сопротивлялся, сколько мог и как. умел.

Министерство просвещения. Пикеты у Чернышева моста, все посетители предупреждаются: работа в министерстве не производится. В самом здании никого, кроме курьеров и уборщиц. Распахнуты двери комнат, на столах брошены бумаги.

Министерство государственного призрения. Служащих нет, заперты журналы исходящих и входящих бумаг, исчезли ключи от кассы.

Министерство труда. Пустые столы, голые стены, все материалы изъяты, деньги из кассы похищены.

Министерство иностранных дел. Перевести на иностранные языки Декрет о мире чиновники не пожелали. И был тогда, по всей видимости, лишь один служивый человек, сотрудничавший с большевиками. В архиве и сегодня хранится подписанный им документ: «Пакет для посланника бельгийского получил. Швейцар Скоробогатов, 8-го ноября 1917 в 12 часов ночи от народных комиссаров».

Прошло, однако, лишь две недели от рождения Советской власти, и в протоколе заседания Совнаркома появилась запись: «Советское правительство остается в Смольном. Народные комиссары переносят свою работу в соответствующие министерства, назначая там определенные часы своего присутствия. К вечеру комиссары собираются в Смольном для совещания».

А минует два года, и побывавший в революционной России Герберт Уэллс напишет: «Большевистское правительство — самое смелое и в то же время самое неопытное из всех правительств мира. В некоторых отношениях оно поразительно неумело, и во многих вопросах оно совершенно несведуще… Но по существу своему оно честно. В наше время это самое бесхитростное правительство в мире».

Почему же, однако, именно это правительство — «самое неопытное», «поразительно неумелое», в чем-то «совершенно несведущее» — утвердилось в России? В конце концов, чудес на свете не бывает. Но каким же тогда чудом, не имея, по существу, ни в центре, ни на местах сложившихся организаций для управления страной, новое правительство смогло начать управление ею?

В «Бюллетене ЦК РСДРП (болып.) № 1» — было это 29 октября семнадцатого года — сообщалось: «Ввиду того, что газеты не выходят и телеграммы не передаются, ЦК для осведомления решил разослать краткие бюллетени о положении дел. Демократия в лице рабочих и солдат идет за нами… но мелкая буржуазия и чиновничество идут против нас, саботируют и бойкотируют военно-револ. комитет и комиссаров, так что технический аппарат на самом деле не в наших руках. Так же саботируют нас и телеграфисты, не передают наших телеграмм». Бюллетень переписан от руки — не было и машинисток.

* * *

«Немедленное создание… комиссии народных комиссаров…» — пометил Ленин в первой части своих «Заметок».

Именно в этой рукописи Владимир Ильич впервые определяет название членов советского правительства — народные комиссары. И объединяет их в единое целое — комиссия народных комиссаров — тоже впервые. Родились эти определения, надо полагать, в то время, когда обсуждался состав правительства.

А не тогда ли, по ходу обсуждения, и набрасывал Владимир Ильич свои «Заметки об организации аппарата управления»? Ленин пишет: «Немедленное создание», имея в виду организацию правительства. Дальше в рукописи следует отточие — у этого правительства нет еще имени, надо прежде решить, как оно будет называться. Следующая запись в следующей строке — «комиссии народных комиссаров». И снова отточие — название определилось, но все ли слова подобраны точно? Слово «комиссии» подчеркнуто двумя чертами; быть может, они выполняли роль как бы вопросительного знака: согласиться или стоит еще подумать? Народные комиссары — хорошо, это окончательно. А вот комиссия? В чем-то не устраивает. Не в том ли, что не передает в полной мере коллегиального взаимодействия членов правительства? И мы знаем: найдут другое слово — совет. Всего лишь сутки спустя, выступая на II съезде Советов, Ленин предложит образовать правительство, «которое будет именоваться Советом Народных Комиссаров»… А вообще-то все название в целом новое, непривычное, и Ленин чуть ниже помечает в «Заметках», заключая в скобки, как бы расшифровывая для себя, — «м[инист]ры и т[овари]щи м[инист]ра», то есть этим должностным лицам в аппарате нового государства соответствуют народные комиссары и их заместители.

Бонч-Бруевич пишет, что название — народные комиссары — предложил Ленин: «Как только наступил первый момент после захвата власти, когда пришлось всем подумать об устройстве правительства, то, конечно, сейчас же поднялся вопрос о формах его. Большинство определяло его структуру в старых формах: кабинет министров. Как сейчас помню, Владимир Ильич, заваленный крайне трудной работой с первых дней революции, услыхал этот разговор, переходя от телефона к телефону, и мимоходом бросил: «Зачем эти старые названия, они всем надоели. Надо устроить комиссии по управлению страной, которые и будут комиссариатами. Председателей этих комиссий назовем народными комиссарами…»

Однако литературный характер воспоминаний всегда настораживает. «Как сейчас помню… услыхал этот разговор, переходя от телефона к телефону, и мимоходом бросил…» Да было ли в той комнате № 36, на первом этаже Смольного, несколько телефонов, если стульев и тех не хватало? Вызывает сомнение и некая отстраненность Владимира Ильича при обсуждении такого немаловажного вопроса: «…услыхал этот разговор… мимоходом бросил…»

В других воспоминаниях читаем: «Ильич деловито и просто предложил называться комиссарами по примеру Парижской коммуны». Присутствовавший при этом обсуждении Рахья писал, что кто-то предложил название народные комиссары, Ленин согласился. Свидетельствовал об этом и Милютин: приступили, было, к поименованному списку кандидатур, «и вот тут возник вопрос, как назвать новое правительство, его членов… Тогда и возникло — народный комиссар. «Да, это хорошо, — сейчас же подхватил тов. Ленин, — это пахнет революцией»… Так в комнате № 36 Смольного родилось новое рабочее правительство и новое название». Общее же в этих воспоминаниях отношение Владимира Ильича к самому этому понятию — народные комиссары: видел в нем естественное продолжение революции, слышал в нем голос Парижской коммуны — исторического прообраза создающегося теперь государства. Ленина это радовало. Он и раньше писал, что суть дела не в том, останутся ли «министерства», придут ли им на смену «комиссии специалистов» или иные учреждения, — суть в том, что разрушается старая государственная машина и заменяется новой.

В книге «Государство и революция», размышляя об организации общества после победы пролетариата, Ленин постоянно возвращается к мысли о том, что учение Маркса «есть освещенное глубоким философским миросозерцанием и богатым знанием истории подытожена опыта». Не вдаваясь в утопии, не стараясь по-пустому гадать насчет того, чего знать нельзя, Маркс ждал от опыта массового революционного движения ответа: в какие конкретные формы станет выливаться организация пролетариата как господствующего класса? Следил за этим опытом, анализировал его «с точностью естественно-исторического наблюдателя». Ответ дала Парижская коммуна. И Маркс «учился» у нее, как все великие революционные мыслители не боялись учиться у опыта революционных движений.

В 1847 году Маркс и Энгельс писали в «Коммунистическом манифесте»; «Государство, то есть организованный в господствующий класс пролетариат». И только после 1871 года Маркс говорит о диктатуре пролетариата. «В массовом революционном движении, хотя оно и не достигло цели, он видел громадной важности исторический опыт, известный шаг вперед всемирной пролетарской революции, практический шаг, более важный, чем сотни программ и рассуждений, — писал Ленин. — Анализировать этот опыт, извлечь из него уроки тактики, пересмотреть на основании его свою теорию — вот как поставил свою задачу Маркс».

Так поступали и большевики — не изобретали новые формы, а обрели Советы в ходе революции 1905 года. Шли к созданию нового общества через народотворчество после Октября. Анализировали опыт строительства социалистического государства и были готовы «пересмотреть на основании его свою теорию», будь то очередные задачи Советской власти, которые определил Владимир Ильич весной восемнадцатого года, или новая экономическая политика. «Мы не претендуем на то, что Маркс или марксисты знают путь к социализму во всей его конкретности, — размышлял Владимир Ильич в канун Октябрьской революции. — Это вздор. Мы знаем направление этого пути, мы знаем, какие классовые силы ведут по нему, а конкретно, практически, это покажет лишь опыт миллионов, когда они возьмутся за дело».

Ленин писал «Заметки об организации аппарата управления».

Само слово «управление» неновое, но смысл, вкладываемый в него, не имел ничего общего с прежним — все существо было иным. Непосредственная самодеятельность масс как все определяющая форма управления. Поддерживать, развивать то, что уже существует, — революционное движение масс. Не положить ему конец, не вогнать в желаемые берега, а сохранить разлив революционного творчества, сделать его нормой жизни государства рабочих и крестьян.

«Товарищи трудящиеся! Помните, что вы самитеперь управляете государством. Никто вам не поможет, если вы сами не объединитесь и не возьмете все дела государства в свои руки», — публиковала «Правда» в ноябре семнадцатого подписанное Лениным обращение «К населению»…

Сколько раз с тех пор были повторены эти слова — «все дела государства в свои руки». Теперь они звучат, скорее, как констатация факта. Но постарайтесь представить себе те времена: тогда это звучало вопреки всему прежнему.

Да, пока остаются предприниматели, акционеры, советы директоров. И есть рабочие. Но уже на первом заседании Совнаркома Ленин предлагает «Проект положения о рабочем контроле»: «Во всех промышленных, торговых, банковых, сельскохозяйственных и прочих предприятиях… вводится рабочий контрольза производством, хранением и куплей-продажей…» Прежнее разрушено. Тебе, рабочий, — Иванов, Петров, Сидоров — подчиняются те, кто раньше тобой управлял.

В Смольный потянулись ходоки — можно ли распоряжаться помещичьими землями? Крестьянин на слово не верит, и опубликованный в газетах, листовками Декрет о земле — это еще не та бумага, которая обращена непосредственно к нему, выдана ему на руки. Ленин пишет «Ответ на запросы крестьян»: «Совет Народных Комиссаров призывает крестьян самим брать всю власть на местах в свои руки». Ты, крестьянин, — Иванов, Петров, Сидоров — можешь распоряжаться землей… Написанный Лениным «Ответ», отпечатанный на машинке, скрепленный печатью — государственная бумага, — увозил с собой каждый крестьянин, побывавший тогда в Смольном.

Принят «Декрет о мире». Но армия существует, солдаты подчиняются офицерам. И скоро ли удастся заключить мирный договор с Германией? Ранним утром 9 ноября Ленин приехал в Новую Голландию — так называлось место в Петрограде, где была военно-морская радиостанция. Обратился по радио ко всем солдатам революционной армии и матросам революционного флота: «Солдаты! Дело мира в ваших руках». Солдаты — еще вчера они шли по команде в атаку, а сегодня услышали, что могут выбирать своих уполномоченных и вступать в переговоры о перемирии с неприятелем, что Совет Народных Комиссаров дает им на это право. Тебе, солдат, — Иванов, Петров, Сидоров — дано право вести переговоры. Прежняя армия взорвана изнутри.

Задумайтесь теперь, попробуйте подсчитать — да нет, хотя бы представить себе, — сколько тысяч или миллионов людей в первые же дни Советской власти оказались втянутыми в управление государством.

Готовы ли были массы к той роли, которую завоевали в революции? Очевидно, не были. «У нас нет другой опоры, — говорил Ленин, — кроме миллионов пролетариев, которые несознательны, сплошь и рядом темны, неразвиты, неграмотны, но которые, как пролетарии, идут за своей партией». Однако курс на управление страной через самодеятельность масс оказался в исторической перспективе единственным — как ни труден, сколько бы неминуемых ошибок ни таилось на его пути.

В исторической перспективе! А тогда и в самой партии, среди ее руководителей, не все были готовы к тому, чтобы идти этим, путем. Еще вчера теория, программа, призывы, лозунги теперь стали действием — настала — необходимость их осуществления. И сказалось то, что происходит обычно, когда, шагнув из подполья, партия делается правящей, — одолеть сразу такой рубеж дано не каждому. Разногласия, которые были накануне вооруженного восстания, вновь дали себя знать — уже на третий день после его победы.

На столицу наступал Краснов. В Москве еще шла борьба, и восставшие ждали помощи из Петрограда. А Викжель — Всероссийский исполнительный комитет союза железнодорожных рабочих и служащих — грозил забастовкой. Не исключенный из партии накануне вооруженного восстания, Каменев стал теперь — на II съезде Советов — Председателем ВЦИК. Он и вел по поручению ЦК переговоры с Викжелем. На них выдвигались требования лишившихся власти партий: создать «однородное социалистическое правительство», устранить от участия в нем «виновников» Октября — прежде всего Ленина, оставить за большевиками лишь второстепенные места, открыть двери перед меньшевистско-эсеровским блоком. И Каменев не счел нужным прекратить, покинуть переговоры — продолжал их, готов был пойти на компромисс. Соглашался с ним и Зиновьев. Снова сказались боязнь революции, страх идти до конца: да, революция свершилась — с этим уже ничего не поделаешь, но нельзя ли смягчить, снивелировать ее последствия в соглашении с правыми партиями. Каменев и Зиновьев нашли поддержку у некоторых членов ЦК. «От нас отшатнутся и те группы, которые нас поддерживают, — доказывал Рыков, — и мы не в состоянии будем удержать власти».

Владимир Ильич не разделял этих колебаний. Все, о чем теперь шла речь, он обдумал, решил для себя давно: его партия боролась за осуществление требований самых широких масс.

Владимир Ильич выступает против «оппортунистов Октября». Нет, не смущает, что все это касается и его лично — требуют устранить из правительства Ленина. Он отстаивает репутацию своей партии. Октябрь победил под ее знаменами, но задачи революции не будут осуществлены, если состоится соглашение с меньшевиками и эсерами, — появится еще одно мертворожденное временное правительство. «Не для того бралась власть, устраивалась революция, — писала Крупская, — чтобы впрячь в советскую телегу лебедя, щуку и рака, создать правительство, неспособное спеться, сдвинуться с места». Да и что это, в конце концов, за любительский спектакль в политике: отдавать подобру-поздорову власть, которую наконец-то впервые завоевали.

Ленин требует: «…политика Каменева должна быть прекращена в тот же момент». ЦК партии принимает резолюцию — немедленно прекратить переговоры с Викжелем. Но уже сложилась оппозиция: пять членов ЦК выходят из него, снимают с себя полномочия и несколько народных комиссаров.

Теперь не хочется думать, что все эти люди до конца разделяли пораженческие взгляды Каменева и Зиновьева, во всем были сродни им. Скорее, недоставало решимости: трудным, не знающим себе подобных было время — и они не смогли пройти по нему без колебаний. Позже Ленин напишет: «…ряд превосходных коммунистов в России сделали ошибку, о которой у нас неохотно теперь вспоминают. Почему неохотно? Потому, что без особой надобности неправильно вспоминать такие ошибки, которые вполне исправлены… Товарищи ушли демонстративно со всех ответственных постов и партийной и советской работы, к величайшей радости врагов советской революции. Дело дошло до крайне ожесточенной полемики в печати со стороны Цека нашей партии против ушедших в отставку. А через несколько недель — самое большее через несколько месяцев — все эти товарищи увидели свою ошибку и вернулись на самые ответственные партийные и советские посты».

…Горячая, решающая завязалась тогда борьба. Ленин выступает против оппозиции на большевистской фракции ВЦИК, заседании Петербургского комитета партии. Вносит резолюцию на обсуждение ЦК: «оппозиция целиком отходит от всех основных позиций большевизма и пролетарской классовой борьбы…» Резолюция принята. А Каменев и Зиновьев той же ночью проводят решение большевистской фракции ВЦИК — продолжить переговоры о власти со всеми партиями, входящими в Советы. Газета «День» ликует: «Дело накануне краха, и это сознают друзья Ленина. Понимает ли это Ленин?»

Владимир Ильич пишет ультиматум от имени большинства ЦК партии меньшинству, требует «категорического ответа в письменной форме на вопрос, обязуется ли меньшинство подчиниться партийной дисциплине…» Вновь вопрос об уставных обязанностях члена партии. Обращается от имени ЦК «Ко всем членам партии и ко всем трудящимся классам России»…

Против соглашателей выступают Петербургский и Московский комитеты. Делегаты всероссийской конференции работниц отправляются к Зиновьеву и Каменеву, приходят «требовать и настаивать, чтобы ушедшие товарищи подчинились партийной дисциплине. Таков голос 80 000 работниц». Выступая в те дни на заседании большевистской фракции Петроградского Совета, рабочий завода Розенкранца С. С. Лобов говорит, обращаясь к Зиновьеву: «Если вы струсили, коленки задрожали, сойдите с дороги, не мешайте движению революции вперед, иначе вы попадете под ноги и будете мешать. Рабочие отступать не будут, а кроме того, и отступать некуда». И речи не может быть о соглашении с меньшевиками и эсерами. Каменев освобожден от поста Председателя ВЦИК. Председателем ВЦИК становится Свердлов.

«Страна ответила громом негодования… — вспоминал Джон Рид. — Народ негодовал на «дезертиров», и это негодование заливало ЦИК. Несколько дней Смольный буквально затоплялся яростными делегациями и целыми комитетами от фронта, от Поволжья, от петроградских заводов».

Отступить пришлось Викжелю. И на этот раз прямое обращение к партии, трудящимся решило дело. Как ни велики были разногласия среди членов ЦК, но теперь все обстояло иначе, чем было накануне вооруженного восстания; революция свершилась, «опыт миллионов» приведен в действие. «Подъем революционного движения помог быстрой ликвидации всего инцидента, — писала Крупская, — а Ильич, всегда говоривший на прогулках о том, что его больше всего волновало в данный момент, ни разу даже не касался этого инцидента, он всецело был поглощен вопросом, как начать теперь стройку социалистического уклада, как провести в жизнь постановления, принятые на II съезде Советов».

Большевики удержали власть. Сумеют сохранить ее и потом, не раз еще выстаивая в самых критических ситуациях. Но отчего же все-таки возникает вопрос: ни одна другая партия не смогла опереться на поддержку населения, не сумела совершить хоть нечто подобное? Были же среди них и те, что именовали себя «марксистскими». За восемь месяцев — со времени Февральской революции и до Октябрьской, до победы большевиков, — у власти побывали представители практически всех других политических партий России. И никому не дано было положить конец кризису, охватившему страну, — приостановить, задержать его на мгновение. Это сделала лишь партия, борющаяся за выполнение требований самых широких масс, располагавшая программой, не только отвечающей этим требованиям, но и выполнение которой зависело от революционной активности рабочих и крестьян.

«Теперь… люди, не принимавшие участия в борьбе, не понимают, как это из того всеобщего хаоса, брожения, бесчисленных толп народа, наполнявших Смольный, заводы, клубные залы, казармы, как будто бы внезапно создалась действительно могущественная власть, сумевшая внести в волнующееся человеческое море порядок и организованность, — писал Невский. — Эти люди не понимают главного, именно того, что мы, партия революционного пролетариата, были выразителями всего многомиллионного народа трудящихся… Каждый рабочий, каждый солдат, все трудящиеся видели и понимали, что мы боремся за власть не для себя, не за свои узкоэгоистические интересы, не за то чтобы самим сладко пить и есть, когда голодают десятки миллионов… Повиновались нам и шли за нами не потому, что мы угрожали тюрьмами, пытками и ссылками, а потому, что мы были выдвинуты этими массами, чтобы покончить и с тюрьмами, и с пытками, и с ссылками».

Полностью, во всем объеме уловить требования рабочих, крестьян, солдат, осмыслить, сделать из них практические выводы — постоянная забота Владимира Ильича. И если это удавалось в какой-то мере другой партии, Ленин обращался к ее материалам. Скрываясь на Сердобольской, прочел обобщенные партией левых эсеров наказы крестьян. В Смольном в часы восстания просил привезти от Фофановой газету, где был опубликован наказ земельным комитетам, составленный на основе 242 наказов местных Советов крестьянских депутатов. Этот наказ и был включен в Декрет о земле. На II съезде Советов это вызвало вопросы из зала, и Ленин ответил: «Здесь раздаются голоса, что сам декрет и наказ составлен социалистами-революционерами. Пусть так. Не все ли равно, кем он составлен, но, как демократическое правительство, мы не можем обойти постановление народных низов, хотя бы мы с ним были несогласны».

В революционном осуществлении требований широких масс видел Ленин душу марксизма. Выступал против тех, кто, называя себя «марксистами», стремились выхолостить учение Маркса. После смерти великих революционеров, писал Владимир Ильич, «делаются попытки превратить их в безвредные иконы, так сказать, канонизировать их, предоставить известную славу их имени… выхолащивая содержание революционного учения, притупляя его революционное острие опошляя его».

* * *

«Ограниченье жалов[анья] 500 р[ублями] в м[еся]ц», — написал Ленин уже в конце листа, вместившего «Заметки об организации аппарата управления».

Эта мера — лишь одно направление в том, к чему немедля должен приступить победивший пролетариат, ликвидируя прежнюю армию, полицию, все привилегии чиновничества. Об этом писал Маркс, основываясь на опыте Парижской коммуны. И Ленин в работе «Государство и революция» подчеркивает, что эти простые и «само собою понятные» демократические мероприятия, объединяя вполне интересы рабочих и большинства крестьян, служат в то же время мостиком, ведущим от капитализма к социализму». Эти демократические мероприятия ставят — и престижно и материально — тех, кто занят, как сказали бы теперь, в сфере управления, на уровень рабочих, крестьян, кому и принадлежит новое государство.

В ноябре семнадцатого года во время заседания Совнаркома Владимир Ильич занят проектом постановления «Об окладах высшим служащим и чиновникам», тогда же оно было принято. Опубликованное на страницах «Газеты Временного Рабочего и Крестьянского Правительства» постановление называлось «О размерах вознаграждения народных комиссаров, высших служащих и чиновников». Им определялось: «Назначить предельное жалованье народным комиссарам в 500 рублей в месяц бездетным и прибавку в 100 рублей на каждого ребенка…»

Возвращался к этому вопросу Владимир Ильич и позже. Весной восемнадцатого года Председатель Совета Народных Комиссаров объявил строгий выговор управляющему делами Совнаркома Бонч-Бруевичу за повышение жалованья ему, В. Ульянову (Ленину).

История широко известная. Особенно часто обращаются к ней, когда говорят о личной скромности Владимира Ильича; сказано и написано об этом немало. Но не забываем ли мы порой, что контроль за выполнением существующих норм для государственного деятеля, даже если это касается его самого, есть не столько примета личной скромности, сколько требовательность к исполнению действующих законов, понимание, что они останутся таковыми до тех пор, пока обязательны для всех. К тому же и нравственные нормы нашей партии исключают возможность для коммуниста достигнуть такой ступени служебной лестницы, когда принятые для всех порядки стали бы ему не обязательны, а соблюдение их говорит о скромности…

Вернемся же вновь к распоряжению Председателя Совнаркома.

«23 мая 1918 г.

Управляющему делами Совета Народных Комиссаров Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу

Ввиду невыполнения Вами настоятельного моего требования указать мне основания для повышения мне жалованья с 1 марта 1918 г. с 500 до 800 руб. в месяц и ввиду явной беззаконности этого повышения, произведенного Вами самочинно по соглашению с секретарем Совета Николаем Петровичем Горбуновым, в прямое нарушение декрета Совета Народных Комиссаров… объявляю Вам строгий выговор.

Председатель Совета Народных Комиссаров

В. Ульянов (Ленин)».


Итак, два работника Совнаркома самочинно, по своему разумению взяли и увеличили жалованье главе правительства, который непосредственно руководил их работой. Странно. И уж никак не вяжется с той атмосферой, которая всегда складывалась подле Владимира Ильича.

А может быть, этому событию предшествовали какие-нибудь другие, в чем-то и определившие его? В пятом томе «Биографической хроники» читаем: в промежутке между 18 апреля и 23 мая — день, когда было написано распоряжение Председателя СНК, Горбунов докладывает Ленину об изменениях в размерах жалованья — в сторону повышения — наркомам и членам коллегий. Связано это было с ростом индекса цен или, как пишет сам Горбунов, «обесценением денег», за которым и последовало повышение заработной платы служащим… Но декрет о размерах вознаграждения народным комиссарам не отменен, он действует. Горбунов предлагает потребовать от наркомов письменных объяснений. Владимир Ильич не согласен: очевидно, не считает для себя нужным беседовать с наркомами на эту щепетильную тему. Ленин и без того знает, сколь стеснены они в средствах на жизнь. Однако нарушается постановление Совнаркома, и с этим нельзя мириться. Как быть? Узнав, что так же автоматически повышена заработная плата и ему, Ленин с себя и начинает… Объявляет строгий выговор Бонч-Бруевичу. Так же наказывает Горбунова. Наркомы же прочтут распоряжение и сами сделают выводы.

Но и этим еще не исчерпывается история с повышением зарплаты. Цены растут, а постановление Совнаркома было принято полгода назад, размеры жалованья в нем указывались согласно тому времени, й в этой части оно устарело. Ленин тогда же предлагает наркому финансов И. Э. Гукасову рассмотреть вопрос о заработной плате наркомов, членов коллегий, приведя ее в соответствие с уровнем жизни. Пересмотрена была и оплата труда специалистов.

…Те многие ограничения, с которых пришлось начинать строительство нового общества, не были самоцелью и утверждались не во имя социализма, а в противовес тому, что было прежде. Помните мысль Владимира Ильича о том, что эти «само собою понятные» демократические мероприятия служат лишь «мостиком, ведущим от капитализма к социализму». Ленин писал: «Эти мероприятия касаются государственного, чисто политического переустройства общества, но они получают, разумеется, весь свой смысл и значение лишь в связи с осуществляемой или подготовляемой «экспроприацией экспроприаторов…»

Не только сломать прежнюю государственную машину, но и вновь созданная начнет действовать в полную меру сил, лишь преодолев устоявшиеся в самой глубине народной жизни представления о вседозволенности для чиновного лица, о бескрайнем разрыве между, говоря словами Ленина, «начальством» и простыми людьми. Достигается это не в один день и не в один год…

Ленин замечал, как наивен тот, кто полагает, что с победой революции сразу же, в тот же миг, жизнь всех и каждого сделается лучше — этого быть не может. В обществе, тогда лишь завоевавшем себе право стать социалистическим, где каждый отдает по способностям и каждый получает по труду, еще никто по труду не получал. Кто мог рассчитывать на это? Угасающий от недоедания Александр Блок — его встречали на Невском, нес бережно кастрюлю с пшенной кашей? Нарком продовольствия Цюрупа, не справившийся с голодным обмороком на заседании Совнаркома? Рабочий — Иванов, Петров, Сидоров, — выходивший на смену за осьмушку хлеба? Крестьянин — Иванов, Петров, Сидоров, — лишавшийся зерна по требованию продотряда? Миллионы, мучимые голодом, тысячи, приговоренные к смерти сыпной вошью?

Термин «примитивный демократизм» мы употребляем теперь обычно в отрицательном смысле: когда говорим о чем-то наивном в решении серьезных дел, ну прямо ребяческом, есть еще такое словечко — «незрелом».

Во времена революции это понятие представлялось иным. В «Государстве и революции» читаем: «…переход от капитализма к социализму невозможен без известного «возврата» к «примитивному» демократизму…»

Сознание людей изменяется не быстро. В те годы приходилось лишь мечтать о рождении человека будущего — высокообразованного и глубоко гражданственного. Кто, по выражению Ленина, ни слова не возьмет на веру, ни слова не скажет против совести, кому радости духовной жизни, участие в делах своего народа неизмеримо дороже всех материальных соблазнов. Но наступает время — оно нерасторжимо с социальным взрывом, — когда весь дух эпохи заставляет, обязывает, зовет становиться достойней, честнее, чем были бы люди, окажись в других обстоятельствах. Уходит соблазн, сама возможность хоть чем-нибудь да отличиться от других — будь то общий достаток, богатая квартира или загородный дом, наконец, просто уставленный разносолами стол. Рождается гордость, приходит удовлетворение от того, что по полной мере разделяешь жизнь других — своего народа… Перед нами и теперь не меркнет, покоряет и сегодня братское равенство тех, кто вступил в борьбу за общее социальное равенство, чистота их помыслов, благородство отношений.

А жизнь была такой тяжелой, страшной была она.

Стремительно миновали ее дни, люди встречались и расходились, познав или не заметив друг друга, радовались, горевали, любили, ненавидели, разочаровывались, восторженно воспринимали мир и проклинали его, жертвовали собой и убивали других. Благородство помыслов, одержимость веры, радость побед и кровь, мучения, смерти — трагическая драматургия революции. Она делала счастливыми тех, чьим надеждам отвечала, счастливыми вопреки всем лишениям — они были платой за надежды, ее ценой. И неминуемо обрекала на страдания других, кто с молоком матери, с детских безмятежных лет привык к благополучию прежней жизни и не хотел, не мыслил себе иной. Да, их было считанное меньшинство, оттого и считали себя избранными. Теперь «черная», лузгающая семечками масса погружала их в черную бездну дна. Нет, нельзя, невозможно было с этим мириться. Как не мог эмигрант Набоков простить, даже свыкнуться с мыслью, что лакей, всю жизнь прислуживающий его Семье, повел отряд матросов к месту, где были спрятаны фамильные бриллианты.

Но революция масс есть революция — ее не совершают в белых перчатках. Разумеется, не все богато одетые люди были «хищниками-эксплуататорами», как случалось — всех под одну гребенку, — называли их в те времена. Кто-то из них презирал царизм, мечтал о просвещенном будущем России — где оно, это просвещенное будущее? Брали лопаты в руки, нередко впервые в жизни, рыли окопы. Убирали снег, исполняя трудовую повинность, — это в преклонном возрасте, имея безукоризненное образование за плечами. Никто не наживался на их труде: где нет эксплуатации, нет и эксплуатируемых. Но от этого, согласитесь, не становилось легче. Всем кругом домочадцев теснились в одной комнате, а по соседству, в их же квартире, хозяевами располагались те, кто поднялся из подвалов, а прежде были так незаметны. Устраивались в дорогом твоему сердцу кабинете, среди твоих книг, где столько часов было отдано чтению, записям, неторопливым мыслям, и все казалось правильным, достойным, разумным. Пожалуй, из нашей сегодняшней жизни дано скорее ощутить горечь тех переживаний.

Да и в материальных ли только потерях суть. Можно с ними еще было смириться: не вспоминать, собравшись с силами, о тихих вечерах в уютной столовой, где хозяйка, не спеша, разливает серебряной ложкой что-то удивительно вкусное; забыть о золотых запонках, которые заграбастал в грязную ладонь мужичища в обмен на картошку… Но возможно ли — нет, это невероятно, не дано — свыкнуться с враждебной, вечно угрожающей неприязнью победителей, с выматывающей душу неизвестностью: что будет с тобой завтра или уже сегодня, в любую минуту могут поступить, как сочтут нужным, как вздумается. И эти унижения, насмешки, необузданное хамство «черной массы» — она стала властелином всего и вся. Неужели победителям дано смотреть лишь сверху вниз? Разве нельзя хоть немного культурней? Однако победители как раз и протестовали против того, что лишены культуры, но и от этого, согласитесь, не становилось легче.

Даже Горький, так тесно, всей жизнью связанный с революцией, не смог сразу же принять происходящее. Публиковал статьи, справедливым в которых был прежде всего заголовок — «Несвоевременные мысли». Проповедовал, когда шла борьба не на жизнь, а на смерть: именно пролетариат «должен отбросить, как негодное для него, старые навыки отношения к человеку, и именно он должен настойчиво стремиться к раскрепощению и углублению души, вместилища впечатлений бытия».

Позже, встретившись с Владимиром Ильичем, — после революции они не виделись целый год, — Горький рассказал не то историю, не то легенду, поразившую писателя своим трагизмом.

«В 19 году в петербургские кухни являлась женщина, очень красивая, и строго требовала:

— Я княгиня Ч., дайте мне кость для моих собак!

Рассказывали, что она, не стерпев унижения и голода, решила утопиться в Неве, но будто бы четыре собаки ее, почуяв недобрый замысел хозяйки, побежали за нею и своим воем, волнением заставили ее отказаться от самоубийства».

Ленин выслушал, поглядывая искоса на Горького, сказал угрюмо: «Если это и выдумано, то выдумано неплохо. Шуточка революции».

Сказал «выдумано неплохо», почувствовал, как волнует, будоражит эта драма именно писателя. К подобным историям — их ходило тогда немало — еще долго станут тянуться многие перья. И всякий раз, раскрывая одну из таких историй-легенд, раскроется сам художник — в его понимании причин и следствий.

Мог бы стать темой для повествования и эпизод, свидетелем которого оказалась Крупская. Через день после взятия Зимнего его защитники юнкера — их отпустили подобру-поздорову выспаться в казармы — подняли мятеж. «Ранним утром начался бой около находившегося неподалеку от нас Павловского юнкерского училища. Узнав о восстании юнкеров, подавлять его пришли выборгские красногвардейцы, рабочие с выборгских фабрик и заводов. Палили из пушки. Весь наш дом трясся. Обыватели испуганы были насмерть», — рассказывала Надежда Константиновна. И тогда же она вышла из дома. Навстречу ей с криком бросилась знакомая горничная: «Что делают! Сейчас видела: подцепили юнкера на штык, как букашку!»

Сколько шагов успел сделать в жизни тот юнкер? Немного — совсем еще юноша, как наши сыновья. Если и любил, то не узнал усталости от любви. Мечтал, надеялся, не будет этого. Хотел заглянуть в будущее, представить себя взрослым. Нет будущего. Нет ничего. Конец… Отец и мать, если дано им будет пережить и горе, и эту пору, станут хранить все, что связано с памятью сына. И его полочку с книгами стихов — Надсон, Шиллер… Смахивая как-то пыль, мать обнаружит в книге иссохший кленовый лист — невесомый, неприкасаемый, несуществующий, как былое. Кто-то из молодых дачниц уж не в последнее ли мирное лето — ах, как прелестно тогда было — вложил между страниц этот листок. На память… Как же мучительна ее неугасающая боль.

Трагедия человека — не лишь одного, а именно одного — всегда остается трагедией. И чем дальше уносят нас годы от причинных связей минувшего, тем неожиданней, необъяснимей, а значит, и горше высвеченная в складках былых лет беда, несчастье, смерть.

Но существует и общество, его неминуемое для каждого бытие. «Постоянно, через всю гражданскую жизнь каждого человека тянутся исторические комбинации, в которых обязан гражданин отказаться от известной доли своих стремлений, для того, чтобы содействовать осуществлению других своих стремлений, более высоких и важных для общества».

Так писал Н. Г. Чернышевский, не зная пока, что скоро его ожидают гражданская казнь, приговор к семи годам каторги; еще тринадцать лет без приговора — в Вилюйском остроге, и женщина, видавшая его там, станет рассказывать: «За одну ночь, бывало, сколько перемен бывает с ним! То он поет… то хохочет вслух, громко, то говорит сам с собой, то плачет навзрыд! Горько плачет, громко этак! Особенно плачет, бывало, после получения писем от семьи… После таких ночей так расстроится, бывало, что не выходит из своей комнаты, печален, ни с кем не говорит ни слова, запрется и сидит безвыходно».

* * *

Председатель Совнаркома сам составлял проекты декретов, подписывал мандаты, расчертив лист для сводки, заполнял графы: находится вагонов с хлебом в пути… прибыло сегодня… подавать сводку к 12 часам… И постоянно принимал посетителей. Они бывали самыми разными.

Пожалуй, первый из них — рабочий завода «Эриксон» Семенов. На улице ограбили заводского кассира, и нечем было платить рабочим. «Немедленно выдать т. Семенову 500 тысяч рублей для раздачи жалованья рабочим завода «Эриксон». Ленин».

Пришел крестьянин. Перед самым февралем, еще при царе, у него забрали лошадь на военные нужды — обещали вознаграждение. И толкался он уже два месяца, так ничего и не добившись, по канцеляриям Временного правительства. Ленин отправил крестьянина к народному комиссару государственного призрения Коллонтай. Но где найти Александру Михайловну — в прежнем министерстве продолжается саботаж; пометил на всякий случай домашний адрес.

Этот крестьянин и появился на рассвете следующего дня в дверях квартиры, где жила Коллонтай. Протянул ей клочок бумаги с запиской от Владимира Ильича: «Выдайте ему сколько там причитается за лошадь из сумм Госпризрения».

«Первой выдачей из кассы Народного комиссариата государственного призрения была выплата за лошадь, которую царское правительство отняло у крестьянина», — вспоминала Александра Михайловна.

Пришел к Ленину член Петроградского военно-революционного комитета Н. М. Анцелович. В его просьбе Владимир Ильич отказал. Анцеловича посылали в Вологду за хлебом для Петрограда, ему же казалось, что больше принесет пользы на месте. «Вы думаете, что рабочих можно кормить агитацией», — сказал ему Владимир Ильич.

«2 стенографистки для диктовок и диктов[альная] машина…» — пометил Ленин, уже заканчивая свои «Заметки об организации аппарата управления». Подчеркнул «диктовальная машина» как особенно желаемое — так назывался тогда изобретенный Эдисоном фонограф.

Пожалуй, это была единственная из всех тринадцати строк, которую не удалось осуществить сразу же, в первые дни. Рассчитывать на стенографисток и диктовальную машину пока не приходилось. Аппарат Совнаркома начинался с Управления делами, и было в нем поначалу лишь два человека — управляющий Бонч-Бруевич и секретарь Горбунов. Конфисковали где-то пишущую машинку, и, склонившись над ней, Горбунов выстукивал двумя пальцами документы Совнаркома. А когда ему впервые пришлось протоколировать заседание Совета Народных Комиссаров, то совсем оконфузился: «Не имея представления, как нужно вести протоколы, я попытался записать содержание доклада, но, конечно, не поспевал…»

Да, здесь все начиналось с нулевого цикла. «Работали вовсю, — вспоминала Крупская, — но никаких сил не хватало, и Ильичу сплошь и рядом приходилось выполнять самому черновую работу, звонить по телефону и т. д. и т. п. Все было первобытно до крайности».

Кабинетом Владимира Ильича стала комната на третьем этаже Смольного, в его южном крыле. На дверях табличка: «Классная дама», снимать не стали, сохранилась до сих пор. В первой, проходной комнате разместились Бонч-Бруевич и Горбунов. Дальше — кабинет Ленина. Окна его с тыльной стороны здания, к ним тянутся ветви высоко поднявшихся деревьев, видна Нева, Охтинский мост.

Памятку для часовых, которые дежурили у дверей, — «Обязанности часового при Председателе Совета Народных Комиссаров» — Владимир Ильич писал тоже сам: «Не пропускать никого кроме Народных комиссаров (если вестовой не знает их в лицо, то должен требовать билета, т. е. удостоверения от них)… От всех остальных требовать, чтобы они на бумаге записали свое имя и… цель визита… Когда в комнате никого нет, держать дверь приоткрытой, чтобы слышать телефонные звонки…»

Не знаю, какая мебель была у классной дамы. Теперь поставили койку за перегородкой, застелили одеялом из солдатского сукна. Можно здесь отдохнуть, когда нет уже больше сил. А сам кабинет полупустой, оттого и представляется просторным. Внесли массивный письменный стол, поставили так, чтобы удобней падал свет из окон: одним углом — к ним, другим — к перегородке. Сев за стол, Ленин оказывался лицом к перегородке, вполоборота к тем, кто входил в кабинет, мог увидеть их, лишь обернувшись. Не очень-то удобно. Но это же был первый служебный кабинет Владимира Ильича, и сказалась, очевидно, привычка всей жизни. Работать за столом с книгой, пером и бумагой — не представительствовать, не принимать посетителей, беседуя с ними через стол, а работать — значит писать — письменный же стол… И поставить его именно так скорее всего распорядился сам Владимир Ильич.

Кстати, это не всем было понятно. Коллонтай, например, писала: «Совет Народных Комиссаров в первые недели своего существования собирался в Смольном, в третьем этаже, в угловой комнате, которая называлась «кабинетом Ленина». Обстановка заседаний Совнаркома была самая деловая, и даже более чем деловая, недостаточно удобная для работы. Стол Владимира Ильича упирался в стену, над столом низко висела лампочка. Мы, наркомы, сидели вокруг Владимира Ильича и частью за его спиной. Ближе к окнам стоял столик Н. П. Горбунова — секретаря СНК, который вел протокол. Всякий раз, когда Ленин давал кому-нибудь слово или делал указания Горбунову, ему приходилось оборачиваться. Но переставить стол поудобнее никто не подумал…»

Приходишь сегодня в этот первый кабинет Ленина — и не покидает ощущение: чего-то здесь не хватает, такого привычного, необходимого, всегда связанного с Владимиром Ильичем. Да, да, конечно же — почти нет книг. Нет книжных полок, книжных шкафов. Недолго работал здесь Ленин — лишь первые дни революции, а они, пожалуй, были единственным временем во всей жизни Ленина, когда не мог позволить себе и на минуту открыть книгу.

Зато сразу же появились карты. «Тут была масса карт, он был весь окружен картами, — вспоминала А. И. Ульянова-Елизарова, — и я особенно обратила внимание на выражение его лица: он сидел такой бледный и какой-то углубленный, глубоко углубленный, что мне как-то страшно стало за него, и я подумала: «Как же это он с военными делами сможет разобраться?«…Это самое яркое воспоминание у меня осталось, как он сидел и работал над военными картами и как страшно утомлен был».

Линия обороны проходила в предместьях Петрограда — сюда вышел корпус Краснова, поднятый Керенским. Ленин составлял «Набросок правил для служащих» и тогда же, буквально одновременно, подписывал распоряжение: «Приготовиться к выступлению орудий к 10 часам вечера 29.Х». На приказе Военно-революционного комитета — доставить на позиции у Царского Села бензин, артиллерию, полевые телефоны, самокатчиков, саперов для рытья окопов — помечал: «Прошу принять все меры кнемедленномуисполнению». Спешил в штаб Петроградского военного округа, связывался оттуда с Гельсингфорсским Советом депутатов армии, флота и рабочих Финляндии.

Ленин. Есть известия, что войска Керенского подошли и взяли Гатчину, и так как часть петроградских войск утомлена, то настоятельно необходимо самое быстрое и сильное подкрепление.

Гельсингфорс. И еще что?

Ленин. Вместо вопроса «еще что» я ожидал заявления о готовности двинуться и сражаться.

Гельсингфорс. Сколько вам нужно штыков?

Ленин. Нам нужно максимум штыков, но только с людьми верными и готовыми решиться сражаться. Сколько у вас таких людей?

Гельсингфорс. До пяти тысяч. Можно выслать экстренно, которые будут сражаться.

Ленин. Через сколько часов можно ручаться, что они будут в Питере при наибольшей быстроте отправки?

Гельсингфорс. Максимум двадцать четыре часа с данного времени.

Ленин. Я настоятельно прошу от имени правительства Республики немедленно приступить к такой отправке и прошу вас также ответить, знаете ли вы об образовании нового правительства и как оно встречено Советами у вас?

В Гельсингфорсе знали об этом пока лишь из газет… С первых дней — мир и война одновременно. Только что родившееся государство должно было себя защищать.

…Пишешь о тех днях и все время стремишься отделить одно от другого: назначение народных комиссаров и, скажем, наступление на Петроград казаков Краснова; работа Ленина в Смольном и саботаж чиновников бывших министерств, переговоры с Викжелем… Одним взглядом все это не охватить. Но в жизни, на самом деле, все происходило одновременно: и назначения, и мятежи — 27, 28, 29, 30-го — в последние дни Октября, в первые дни Октябрьской революции. «И не мудрено, — писала Крупская, — что, придя поздно ночью за перегородку комнаты, в которой мы с ним жили в Смольном, Ильич все никак не мог заснуть, опять вставал и шел кому-то звонить, давать какие-то неотложные распоряжения, а, заснув наконец, во сне продолжал говорить о делах…»

* * *

Тринадцать строк. Один только лист. Мгновенная, как озарение, запись; она определила на многие десятилетия вперед управление страной. Мы помним слова Горького: Ленин видел настоящее из будущего. Привыкли к мысли — Ленин умел предвидеть. Более того.

Быть может, в Разливе, где была сделана фотография для удостоверения на имя рабочего Константина Петровича Иванова, Владимир Ильич набрасывал план седьмой главы «Государства и революции», последней главы этой книги — «Опыт русских революций 1905 и 1917 годов». В Гельсингфорсе или Выборге, оставаясь в подполье, написал две. первые фразы: «Тема, указанная в названии этой главы, так необъятно велика, что об ней можно и должно писать томы. В настоящей брошюре придется ограничиться, разумеется, только самыми главными уроками опыта, касающимися непосредственно задач пролетариата в революции цо отношению к государственной власти». А следом нетронутая страница, как говорится в комментариях к изданию, «на этом рукопись обрывается»! Не закончил, не успел — «задача пролетариата в революции по отношению к государственной власти» уже решалась на практике. И когда книга увидит свет, в послесловии заметит, что написать седьмую главу «помешал» политический кризис, канун октябрьской революции 1917 года. Такой «помехе» можно только радоваться… Приятнее и полезнее «опыт революции» проделывать, чем о нем писать».

В Горках осенью восемнадцатого годаг еще не поправившись после ранения, занят был брошюрой «Пролетарская революция и ренегат Каутский». Спешил — торопили надвигающиеся события: «Дела так «ускорились» в Германии, что нельзя отставать и нам». Закончил работу к ноябрьским праздникам, к первой годовщине Октября. Но хотел еще написать заключение. И вновь не успел, опять «помешала» революция. Послесловием к этой работе стало:

«Предыдущие строки были написаны 9 ноября 1918 г. В ночь с 9 на 10 получены известия из Германии о начавшейся победоносной революции…

Заключение, которое мне осталось написать к брошюре о Каутском и о пролетарской революции, становится излишним.

Н. Ленин».


10 ноября 1918 г.

Все, как было с последней главой «Государства и революции». А не это ли и рождало силу предвидения: нерасторжимое совмещение жизни Ленина с революционным процессом; такое умение слиться с ним, когда твои дела, твои ритмы работы совпадают с его ритмами, с его вздымающимися волнами…

Но и предвиденье — каким бы ни было оно поразительным — имеет свои границы. Безграничным оно представляется лишь тому, кто мнит себя сверхчеловеком, обнаружив однажды нимб над своей головой… Для меня Ленин больше всего дорог тем, что с безграничной самоотреченностью, непреклонной волей шел к этому будущему, которое умел не только предвидеть, но и отстаивать, приближать его.

Написать седьмую главу «помешал» Октябрь. Но он же — Ленин — готовил революцию, «проделывал» ее опыт, торопил — пора начинать — и встал во главе Октября. Революция в Германии освободила от заключения к брошюре «Пролетарская революция и ренегат Каутский». Но он же — Ленин — сделал так много, чтобы пример революционной России как можно скорее стал всеобщим примером.

Наметил в «Заметках об организации аппарата управления» шаги, которые надо сделать с победой революции, и совершил их.

III

Кончилась осенняя пора октябрьских дождей. Зима в тот год пришла рано — снег лег в ноябре. «Проснувшись утром, — писал Джон Рид, — мы увидели, что карнизы окон совсем побелели. Снег был такой густой, что в десяти шагах ничего не было видно. Грязь исчезла. Хмурый город вдруг стал ослепительно белым… Несмотря на революцию, с ошеломляющей быстротой увлекавшую Россию в неизвестное и грозное будущее, город встретил первый снег общей радостью. На всех устах была улыбка, люди выбегали на улицу и со смехом ловили мягкие, кружащиеся в воздухе снежинки».

Подошел новый, восемнадцатый год.

Надежда Константиновна предложила Владимиру Ильичу встретить его вместе с рабочими Выборгского района. И Ульяновы отправились в бывшее Михайловское юнкерское училище. «По случаю упразднения дворников никто снег не расчищал…» — рассказывала Крупская. Машина еле пробилась через сугробы. В просторный зал училища вошли уже перед самой полночью.

Играет оркестр, танцует молодежь. Кто постарше — пьют чай с «подушечками». С ними и Ульяновы. Молодая работница подбегает к Владимиру Ильичу — зовет танцевать. «С удовольствием бы, но я не умею», — отвечает смущенно. Четверо ребят поднимают за ножки стул, на котором сидит Владимир Ильич, принимаются качать. «Я подверглась той же участи», — вспоминала с улыбкой Надежда Константиновна…

Простота и естественность нового мира. Все вместе, все надеются, все верят:, будущее, то самое — радостное, счастливое, всемирно благополучное, оно совсем уже рядом, только руку протяни. И подступает — она уже совсем близко — гражданская война, только руку протяни. Кто из этих ребят вернется с нее…

Ясный морозный день, заснеженный город. 1 января — это число было указано в удостоверении на имя рабочего Константина Петровича Иванова. Но отчего все-таки именно на этой фамилии остановился Владимир Ильич. В Разлив привезли не один, а несколько заполненных бланков удостоверений Сестрорецкого завода. Посмотрев их, Ленин выбрал документ на имя Иванова. Сказано же было, и не раз: на Ивановых Россия держится, впрочем, как и на Петровых, Сидоровых.

1 января истек срок действия удостоверения Сестрорецкого завода, и в этот день его обладатель писал по-английски американскому послу Френсису: «Сэр, не будучи в состоянии связаться с Вами по телефону в 2 часа, как было условлено, я пишу, чтобы сообщить Вам, что я был бы рад встретиться с Вами в моем кабинете — Смольный институт, комната 81 — сегодня в 4 часа дня».

Дуайен дипломатического корпуса Френсис намеревался выразить протест по поводу конфликта новой власти с румынским посланником. И они приехали — ровно в четыре — к тому, кто еще так недавно скрывался под именем рабочего Иванова. Полномочные представители Соединенных Штатов Северной Америки, Японии, Франции, Швеции, Норвегии, Швейцарии, Дании, Сиама, Китая, Сербии, Португалии, Аргентинской Республики, Греции, Бельгии, Бразилии, Персии, Испании, Нидерландов, Италии и Великобритании. Ленин встретил дипломатов у дверей своего кабинета, пожимая каждому руку. И в это мгновение посол Френсис понял то, что напишет со временем в своих мемуарах: «Ленин торжествовал при мысли, что все эти послы, которые еще вчера отвергали его, идут, чтобы не только протестовать, но и просить». Они уже просили — просили приема у главы пока непризнанного правительства.

Уехали дипломаты, и Ленин торопится на митинг — он собрался в манеже Михайловского училища. Уходит на фронт отряд социалистической армии — она лишь создается, у нее пока нет даже названия. «Приветствую в вашем лице тех первых героев-добровольцев социалистической армии, которые создадут сильную революционную армию… Пусть товарищи, отправляющиеся в окопы, поддержат слабых, утвердят колеблющихся и вдохновят своим личным примером всех уставших», — говорит Владимир Ильич бойцам.

И скорее в Смольный. На восемь часов назначено заседание Совнаркома. В машине вместе с Лениным Мария Ильинична, швейцарский коммунист Фриц Платтен. Отъезжают от манежа, поднимаются на Симеоновский мост. И выстрелы. Один, другой. Пробито переднее стекло, кузов. Платтен резким движением руки наклоняет голову Владимира Ильича. Снова выстрелы. Пуля попадает Платтену в руку…

Совещание Совнаркома началось ровно в восемь. Ленин говорил о событиях дня. Мы создали государство и теперь, естественно, принимаем послов. Революция должна защищать себя — и первый отряд будущей рабоче-крестьянской армии ушел на фронт.

Касаясь происшествия на Симеоновском мосту, заметил: «Что же тут удивительного, что во время революции остаются недовольные и начинают стрелять».

ВЗРЫВ