Былого слышу шаг — страница 56 из 62

«По сообщению Всероссийской чрезвычайной комиссии, из Петрограда получены сведения о том, что агенты Колчака, Деникина и союзников пытались. взорвать в Петрограде станцию водопровода. В подвале были обнаружены взрывчатые вещества, а также адская машина, которая была особой командой взята для уничтожения, но преждевременным взрывом убит командир отряда и ранены 10 красноармейцев…

Совет Обороны предписывает призвать к бдительности всех работников Чрезвычайных комиссий и о предпринятых мерах довести до сведения Совета Обороны.

Председатель Совета Обороны

В. Ульянов (Ленин)

Написано 1 апреля 1919 г.

Напечатано 2 апреля 1919 г.

в газете «Известия ВЦИК» № 71».


Как развивались события на водопроводной станции? «Что известно о командире отряда особой команды, который погиб от преждевременного взрыва? Кем был он? Как звали его?

Разыскиваю документы в ленинградском архиве Октябрьской революции, листаю газеты того времени в Публичной библиотеке; друзья-журналисты помогли мне встретиться с теми, кто в Петрограде пережил весну девятнадцатого года.

И вот имя… не просто свидетеля, а самого непосредственного участника тех далеких событий. Узнаю адрес. Еду на окраину Ленинграда.

Дом совсем новый, свежей салатной краской покрыты стены, а вдоль улицы поднялись молодые деревья. А убранство квартиры, в которую я вхожу, переносит в былое: старая мебель, на стенах пожелтевшие портреты с тиснеными затейливыми вензелями хозяев фотозаведений. На комоде никелированная металлическая копилка с надписью на крышке: «Накопление — путь к богатству».

В недавно появившемся на свет доме заключено далекое прошлое — иг пожалуй, это во многом отвечает моему состоянию: из нашего сегодня я все больше погружаюсь в минувшее.

…Холодная мартовская ночь навсегда скрыла тех, а быть может, того, кто, минуя патрули, прокрался по набережной, тенью метнулся к воротам, проник незамеченным к машинному отделению и фильтрам, подложил взрывчатку. Когда в предрассветной мгле грохнул взрыв, преступник мог смешаться с прибежавшими на станцию или был уже далеко.

Могло быть так или иначе. Но взрыв произошел. Это случилось 30 марта девятнадцатого года на водопроводной станции Петроградской стороны — Заречной.

«Красная газета» печатала по этому поводу стихи:

Лишить миллионный

город воды

Взрывами водопровода.

Вот их труды,

Врагов революции и народа!

С преступлениями такого

рода

Речь одна —

Стена!

Один разговор —

 Смертный приговор!

В эти дни всюду публиковалось предупреждение Всероссийской Чрезвычайной Комиссии.

«Москва, 1 апреля (РОСТА), от Председателя ВЧК. Ввиду раскрытия заговора, ставившего целью посредством взрывов, порчи железнодорожных путей и пожаров призвать к вооруженному восстанию против Советской власти, ВЧК предупреждает, что всякого рода выступления и призывы будут подавлены без всякой пощады. Во имя спасения от голода Петрограда и Москвы, во имя спасения сотен тысяч невинных жертв ВЧК принуждена будет принять самые суровые меры наказания против тех, кто будет причастен к белогвардейским выступлениям и попыткам вооруженного восстания. Председатель ВЧК Дзержинский».

Петроград в первые годы революции. Английский писатель Герберт Уэллс назвал его городом, погруженным в пучину бед: «Дворцы Петербурга безмолвны и пусты или же нелепо перегорожены фанерой и заставлены столами и пишущими машинками учреждений нового режима, который? отдает все свои силы напряженной борьбе с голодом и интервентами… Поразительно, что цветы до сих продаются и покупаются в этом городе, где большинство оставшихся жителей почти умирают с голоду и вряд ли у кого-нибудь найдется второй костюм или смена изношенного и заплатанного белья».

В этом городе жили люди, они встречались и расходились, познав или не заметив друг друга, радовались, горевали, любили, ненавидели, разочаровывались, увлекались, были счастливы и несчастливы, восторженно воспринимали мир и проклинали его, (совершали благородные поступки и творили мерзости.

Были праздники, и нужны были цветы.

Их подносили новобрачным. «Николай Афанасьевич и Ирина Аникеевна Афанасьевы просят Вас пожаловать на бракосочетание сына их Василия Николаевича с Елизаветой Семеновной Федоровой, имеющего быть в церкви ремесленного училища, а оттуда для поздравлений Петроградская сторона, Саблинская улица № 10, кв. 56». Жених, помощник коменданта третьего подрайона революционной охраны Петроградской стороны, явился на бракосочетание в куртке и галифе из желтой скрипящей кожи. Вася Афанасьев недавно получил этот костюм в благодарность за хорошую службу.

Были похороны, и нужны были цветы.

Их положат на гроб того, кто сохранил от разрушений водопроводную станцию, и на могилу тех, кто расследовал это преступление…

I

На рассвете, по истечении комендантского часа, кого-то отпускали подобру-поздорову, других арестованных увозили под конвоем в Центральную комендатуру либо в Кресты, третьи обживали камеру предварительного заключения. С наступлением утра сменялись чины революционной охраны. Комендант третьего подрайона революционной охраны Петроградской стороны Рудольф Карлович Ленник и его двадцатидвухлетний помощник Вася Афанасьев устраивались на диванах у — себя в кабинетах. Засыпали быстро, поднимались с первым телефонным звонком.

Обязанности комендатуры подрайона — нести службу постовую и патрульную, арестовывать и привлекать к суду за нарушение порядка — по большинству своему исполнялись с наступлением темноты. В течение дня комендант и его помощник готовились к ночи: решали, какие проходные дворы перекрыть засадами, какими маршрутами пустить патрули, где и когда встретиться с агентами, на какие «малины» обрушить облавы.

Днем чины охраны выгребали мусор, мокрыми тряпками стирали серый, как бессонница, налет грязи с широкой мраморной лестницы, ведущей на второй этаж. Окна двухэтажного дома, в котором располагалась комендатура, распахивались настежь — проветривали помещение[18].

Ночью по всем комнатам вновь расползался липкий смрад пивной и вокзала. Ночью в комендатуре кричали, ругались, грозили, бились в истерике и хохотали, требовали, плакали, доказывали, просили. Среди ночи появлялись люди в нижнем платье, потому что верхнее им помогли снять грабители. Чины охраны ехали к месту очередного происшествия — убийство, грабеж, насилие. Грохотал по булыжнику разбитый грузовичок, мотаясь из стороны в сторону светом фар.

В темные предрассветные часы казалось, что дежурную часть распирает от людей. Задержанных было много. И в этой комендатуре, и в других пятидесяти двух подрайонных и четырнадцати районных комендатурах революционной охраны Петрограда. Задержанных было так много, что к рассвету хотелось верить — больше уже и не будет. Но лишь до следующей ночи… И сколько ни устраивай облав, сколько ни воюй с бандитами, не видно конца, пока не подойдет к краю само время, все это породившее. А когда живешь в нем, в этом времени, так и думать некогда, где оно берет начало, а когда наступит конец. Черпаешь бадьей илистый смрад, а он опять подступает, и снова черпаешь, не надеясь дно очистить, а лишь бы самого не засосало.

Была суббота, Лепник и Афанасьев решили усилить патрули, а особых облав в эту ночь не устраивать — в воскресенье работы хватит.

Лепник сидел за массивным столом с распахнутой крышкой бюро. Ростом он был невелик, но зато с лихвой наверстал в плечах. Пышные усы, по-запорожски спускающиеся к подбородку, привлекали внимание, оставляя незаметными землистый цвет лица, густую сеть морщин, изрезавших лоб и щеки. Одет Лепник был в старый китель, из-под расстегнутого ворота выглядывала черная ситцевая рубаха.

Василий Афанасьев стоял, опершись о край открытого бюро. Худой, узкий в плечах, с резко очерченной талией, он был весь устремлен вверх. Мягкие светлые волосы распадались на прямой пробор, яркий румянец, который не могли стравить ни бессонница, ни голодуха, — все это вызывало желание у тех, кто встречал помощника коменданта, называть его не иначе, как Васенькой. Не прибавлял солидности помощнику коменданта и костюм из желтой кожи. Был он таким новеньким, таким скрипящим, что Афанасьев казался в нем еще моложе.

— Нынче ночью у меня встреча была, — сказал Лепник, — агент клянется, что в воскресенье нас на святых выведет. Полюбился цм, видно, наш подрайон.

— Сами и возьмем троицу, — загорелся Василий. — Вот шуму по городу пойдет — святых поймали. Рудольф Карлович, облава будет — пошлите меня.

Тройку налетчиков — Матроса, Заломаева и Верочку-девочку в комендатурах города называли не иначе как святой троицей: гонялись за ними скоро уже месяц, а поймать никак не могли. Бандиты напоминали о себе, совершая один грабеж за другим, зверски разделываясь со своими жертвами. Последний налет они совершили недалеко от комендатуры 3-го подрайона. Раненый старик — хозяин квартиры — рассказал Афанасьеву, как ворвались к нему бандиты, стали требовать деньги. А когда получили то немногое, что было, — не поверили. Девчонка, которая была с двумя налетчиками, на глазах у старика прострелила руку его жене. Денег все равно не оказалось, и тогда бандиты застрелили старуху. Выстрелили и в старика. Одет он был в толстый ватник — это и спасло от смерти.

— Таких бандитов коменданту брать положено, — ответил Лепник, протягивая руку, чтобы захлопнуть бюро. — Вот что, Афанасьев, шагай-ка ты домой, пока жена о пропаже не заявила… Ночь без тебя отдежурю.

Недавняя женитьба Афанасьева, постоянная разлука, «в которой пребывали — молодожены, — опять четвертые сутки пошли, как помощник коменданта домой не заглядывал, — все это было поводом для бесконечных ухмылок: в брак вступал по-старорежимному — (в церкви венчался, а супружеские обязанности сполняет по-граждански, жена уж и обличье мужа небось позабыла, как бы с другим помощником не спутала.

Наслушавшись подобных шуток, Рудольф Карлович предпочитал помалкивать о своей недавней женитьбе: и месяца не прошло, как перетащил холостяцкие пожитки на Васильевский остров. Впрочем, такое долго не скроешь. Всякий раз, отлучаясь из комендатуры, он называет дежурному свой новый адрес. К тому же вызывали на днях в Центральную комендатуру, велели анкету заполнить[19]. На этот раз в графе — семейное положение вместо привычного «холост» Рудольф Карлович написал — «женат». Не сегодня, так завтра станет об этом известно и в подрайоне.

Завтра — это воскресенье 30 марта 1919 года. И другого завтра у коменданта подрайона уже не будет, оно последнее. Что делали, как поступали бы люди, будь им наперед известно, сколько осталось им в жизни лет, дней, минут?..

— Тебе костюм твой нынче нужен? — нарочито безразличным тоном спросил Лепник.

— А что? — насторожился Афанасьев.

Во время разговора комендант поглядывал на кожаный костюм как-то недовольно, словно не одобряя, и Вася это заметил. «Чего ему недовольным быть, костюм я за примерную службу получил не в этом подрайоне, а в другом — Рудольфу Карловичу не на что обижаться».

— Тебе не потребуется, так мне до воскресенья оставь. Ночью поеду посты проверять, если все спокойно будет, так, может, и загляну здесь к одной…

Одалживать костюм, даже своему начальнику, Васе страсть как не хотелось. Но что поделаешь:

— Возьмите, Рудольф Карлович. Я же все одно его в комендатуре оставляю, домой в нем не хожу.

Афанасьев собрался идти, когда заглянул дежурный, доложил, что прежний комендант просится на прием.

— Опять Василий Никитович пожаловал. Пускай заходит, — распорядился Лепник. — Ну-ка задержись, Афанасьев, посмотри, кто здесь до нас делами заправлял.

Тон, каким были сказаны эти слова, не предвещал ничего хорошего. И все «равно, увидев Василия Никитовича, Афанасьев невольно поежился: к такому на допрос попасть — врагу не пожелаешь. И дело было не только в разлапистой походке, бычьей шее, лице, на котором все без меры отвалено — нос, губы, подбородок. В каждом движении бывшего коменданта — как в кабинет вошел, как На Лепника взглянул, а Васю просто не заметил — была такая властность, что никто поперек не встань, стенка окажется, так и ее скорее всего башкой пробьет.

— Попрощаться зашел, комендатура, чай, не чужая. В Москву уезжаю, там меня назначение ожидает не в пример питерскому…

Последнюю фразу Василий Никитович так и не закончил, желая, видно, чтобы спросили его, о каком назначении идет речь. Рудольф Карлович, однако, никакого интереса не проявил. Помолчав, посетитель заговорил вновь.

— Слушай, товарищ Лепник, нужен мне документ, что состоял я в революционной охране, был комендантом подрайона.

— Будто мы с тобой прежде не говорили. Я же тебя, Василий Никитович, в центральную комендатуру посылал. А от меня можешь только одного документа дождаться.

— Какого?

Лепник покопался в бумагах, обнаружил папку, сверился с ее содержимым и сказал не торопясь, чеканя каждое слово, словно и правда справку выписывал:

— С 1 августа по 2 октября 1918 года Василий Никитович являлся комендантом 3-го подрайона революционной охраны Петроградской стороны. Уволен за избиение заключенных.

— А без таких подробностей никак не обойдешься? Был комендантом — и дело с концом.

— Совесть не позволяет.

— Вы меня и вправду за контру держите, коль я той сволочи пальцы в двери прищемлял?

— И зубы вышиб.

— Велико ли дело, бандюге ряху намылил.

— Революция нам карающий меч доверила, а вы до мордобоя опускаетесь, — вмешался Вася Афанасьев.

Наконец-то Василий Никитович и его заметил:

— Ты, парень, в театр сходи, там за такие выступления неплохую деньгу отваливают. А здесь-то на кой слова произносить. Вас сюда политику проводить поставили, а вы про совесть толкуете. Да когда же это было, чтобы политика и совесть в дружбе находились? Коль уж до политики дошло — тут для совести и темного уголка не найдется. Совесть! Ты бы лучше у коменданта Крестов расспросил, как он за Охтой приговора в исполнение приводит. Тоже политика — только по ночам и без лишних свидетелей совершается. А коль есть такая, значит, и люди нужны, которые проводить ее умеют, а не только слюни пускать.

Лепник давно уже сжимал кулаки так, что ногти глубоко вошли в мякоть ладоней.

— И нечего тебе кулаки сжимать. Меня бы застрел лил сейчас за милую душу.

— Это уж точно, Василий Никитович. Тебя, если к власти допустить, так ты всю ее под себя подомнешь.

— Вот она, вся ваша справедливость! Я бандиту по зубам съездил, а ты в меня пулю всадить хочешь. Значит, тебе можно, а мне нельзя. А коль так, кому-нибудь дозволено будет и тебя к стенке поставить.

— Напрасно, Василий Никитович, изводить меня взялся. Терплю, терплю, а все до края. Я сюда не с печки спрыгнул, после четырех лет войны пришел.

— Да не стращай меня, не испугаешь. Ладно, давай документ, которым грозился, — уволен, мол, за избиение заключенных.

— На что же тебе такой документ?

— А я почем знаю. Сейчас вроде бы и ни к чему, а все-таки пускай лежит, вдруг когда-нибудь пригодится. Ты и такой документ выдавать не хочешь?

Низко склонившись над столом, Лепник принялся выписывать справку.

II

В подвале особняка Брандта оставался уголь, и дом отапливали. На кухне, в соседней просторной комнате с русской печью — людской было и вовсе тепло.

На кухне повар императорского яхт-клуба, не какой-нибудь там супник, а мастер жаркого, Иван Федорович Торбик готовил суп из селедочных голов.

Одной рукой подсыпая сухие измельченные коренья, Иван Федорович зачерпнул кипящей жидкости. Дуть не стал, а сразу поднес к губам. Он и этот суп готовил по всем правилам, так же тщательно, как, бывало, запекал поросят, начинял индеек черносливом и орехами. Головы селедок хорошо отмокли, не чувствовалось ни пронзительной вони давнишнего посола, ни тяжелого духа застоявшегося подвала. На ложке плавала различимая невооруженным глазом блестка жира.

Было время, когда б он за этой блесткой гонялся: хозяин с хозяйкой жирного не допускали. Было время, да прошло. Теперь хоть бы во сне увидеть косточку мозговую и мяса кусок пожирней. Эх, сварить бы бульон, чтобы духом одним от него сыт был, и вытеснил бы дух этот несъестные запахи, которые от скудности развелись по дому. Да, быстро времена меняются.

Во многих богатых домах служил Торбик. Брали его за мастерство, рассчитывали — за характер. Иван Федорович и в доме Брандта с первого дня повел себя самостоятельно. У миллионера лесопромышленника Василия Эммануиловича Брандта все на широкую ногу было заведено. Рядом с особняком Кшесинской свой дом построил, хоть и не для продажи, а все известно — вместе с меблировкой в четыре миллиона обошелся. В Петергофе — дача-дворец. У хозяйки горничная красавица и у хозяина горничная, только рябая, страшная девка — это уж господские хитрости.

Прислуге щедро платили, ничего не скажешь, но поначалу казалось Ивану Федоровичу, что не приживется он и на этом месте. В первый же день хозяйка послала буфетчика на кухню за поваром, принялась недовольства высказывать:

— Что это, Иван Федорович, вы нам за щи подали? Разве это щи, когда в них картошки нет? Мы такие щи кушать не станем.

— Это и есть щи, а с картошкой-то мещанские. Я, простите, варить их не приучен, — сказал Торбик и уже руки за спину убрал, чтобы передник без промедления отвязать.

В другой раз заказали господа гречневую кашу. Иван Федорович чугун салфеткой обернул и английской булавкой заколол. Снова хозяйка недовольна:

— Отчего это нам гречневую кашу в чугуне принесли?

— А в чем же еще прикажете?

— На блюде хотя бы.

— Гречневая каша тушится в чугуне и в нем же с корочкой на стол подается. Я как положено могу, а иначе увольте.

— Да нет, Иван Федорович, я и сама хочу по-настоящему.

От этого «по-настоящему» Василий Эммануилович аж в лице переменился, так стулом двинул, что на паркете полосы остались.

Хозяйке хотелось на барыню во всем походить, да от кого скроешь, что прежде в кондитерской Дюмона служила. Ей тоже не сладко приходилось, словно на цыпочках ходила, лишь бы мужу не напомнить, что из простых взял… Мало ли что в господской жизни бывало, а теперь все как одуванчик разлетелось.

Скоро уже год, как отбыли господа за границу. Кольца нанизали на браслеты и детям на руки надели. Приглашенный ювелир прямо на руке замки у браслетов запаивал, наверное, чтобы в дороге не сняли.

Чемоданы на телегу рядами укладывали. Три ряда сложили, только ценности одни. А так все дома бросили. Когда с прислугой прощались, говорили, что вернутся скоро. Дом на все замки запирают, а при этом наказывают — имущество их оберегать. Иван Федорович только плечами передернул: не сторож он чужому добру. А швейцар Сарафанов; тот слезу пролил и хозяину в верности поклялся. Он и нынче волком смотрит, как бы господское не попортили.

Сразу после отъезда хозяев появился в особняке представительный мужчина с военной выправкой. Распахнул все двери, ветром прошелся по комнатам, сказал, что дом занимают большевики и будут они жить здесь коммуной. Швейцар Сарафанов аж зашипел от злобы, а Торбик обрадовался: хотелось ему к новой власти приглядеться.

Скарб у жильцов был невелик, переезжали с узлами да деревянными сундучками, старушки тащили в обхват деревенские половики. Всласть позлорадствовал над ними швейцар.

Вскоре Иван Федорович узнал, что главный среди жильцов — мужчина с бородой, тот, что каждое утро проходит через двор, опираясь одной рукой о палочку, а другой прижимая к себе портфель. Был он ни много ни мало городской голова, всем хозяйством Петрограда заведовал[20]. Встретившись с ним, Торбик поклонился. Главный жилец протянул руку:

— Михаил Иванович. Калинин моя фамилия. А как вас величают?.. Слышал я, Иван Федорович, что вы здесь при бывших хозяевах поваром служили. Не хотите ли теперь вместе с нами на равных основаниях в коммуне состоять? Да вы не смущайтесь. В молодости я тоже на кухне служил у баронессы Будберг. Только вашего совершенства не достиг. В кухонных мужиках ходил…

Теперь все в людской обедать стали. И вечерами, как соберутся здесь, начинают о классовом чутье да классовом самосознании толковать. Доказывают друг другу, учеными словами перебрасываются, а никто не объяснит Ивану Федоровичу, отчего это все, происходящее в бывшей империи, ему, Торбику, очень даже по душе, а швейцару Сарафанову — кость в горло. Вместе в прислугах служили, да и положение повара со швейцаром не сравнишь, тому только внешность нужна, в голове хоть картофельный куст расти. А Иван Федорович владеет искусством приготовления пищи, к нему и отношение иное и жалованье повыше. Может быть, Иван Федорович потому новую власть и одобряет, что ему независимость дорога. А Сарафанову на что независимость, если она барыши не приносит.

Иван Федорович достал из самой глубины кухонного стола пузырек, заткнутый обернутой в белую тряпицу пробкой, — свой, заветный пузырек. Плеснул поверх супа постного масла.

Была суббота, и мужчины вернулись пораньше, но все равно затемно, когда детей, как говорила бабушка Котлякова, спать утолкали. Первым появился Иван Ефимович Котляков, а следом — и Михаил Иванович пришел. Калинин еще и пальто снять не успел, как Котляков сразу же с расспросами:

— Михаил Иванович, чего там в Смольном стряслось? Пока мы тебя по городу разыскивали, они раз пять звонили, все тебя требовали.

— Да так, дела, — ответил Калинин вполне определенно, в том смысле, что не имеет желания распространяться на эту тему.

В этот вечер в коммуне был полный сбор. И Торбик заварил по такому случаю морковного чая. Все потянулись вниз, в людскую.

Калинин сидел за общим столом, рядом с женой — Екатериной Ивановной, грел о стакан ладони.

— Сегодня на митинге, — рассказывал Михаил Иванович, — только успел на трибуну подняться, а мне уже кричат: «Нам не речи, не слова, а хлеб давай!» И я им без всяких изысканностей отвечаю: хлеба нет, и я вам его не дам. И не запугивайте меня, все равно не поверю, чтобы хоть один рабочий согласился задержать хлебный маршрут, который на фронт для Красной Армии отправляется…

Считался я когда-то самым мягким человеком — за всю жизнь курицы не зарезал, если нужно было — шел соседа просить. А теперь вот людям, голодным людям отвечаю — голодаете и будете пока голодать, потому что ничего другого не скажешь. Когда идет беспощадная борьба, проникаешься одним сознанием — уничтожить врага, только этим сознанием, а уж уничтоживши, можно приходить в мирное состояние, жизнь налаживать. Да, для налаживания жизни время еще не подоспело, пока бы месяца три-четыре продержаться, тогда и оглянуться можно будет… Какое сегодня число? — спросил вдруг Калинин и, услышав ответ, ни к кому не обращаясь, думая о чем-то своем, произнес: — Значит, завтра будет 30 марта, года девятьсот девятнадцатого, воскресенье…

И снова все почувствовали, что беспокоят Михаила Ивановича какие-то свои мысли, о которых говорить он не хочет или не может.

Котляков взглянул в окно. Ночь прилипла к стеклу. Чтобы заполнить паузу, Иван Ефимович сказал:

— Тревожно нынче в городе, так и прислушиваешься, где выстрелы посыплются, а где свистать начнут.

Калинин будто не слышал его слов.

Через людскую прошествовал швейцар Сарафанов. Борода вперед, ни на кого не смотря, никому не поклонившись. Набрал горячей воды на кухне, и таким же манером — назад. Михаил Иванович усмехнулся ему вслед.

— Когда я в людях служил, был там камердинер Петр Петрович. У него вся камердинерская знать Петербурга собиралась. Копировали они своих господ, ну, просто чудо: хорошие вина пили, светские разговоры вели — все больше о чинах да орденах, карьерами своих хозяев друг перед другом похвалялись. А меня, как не отесанную еще столицей деревенщину, заставляли им прислуживать. Для них весь мир так и строился: они хозяевам свои поклоны бьют, а я должен был им кланяться. На мне, впрочем, все й кончалось — мне никто уж не кланялся. Ох, и гоняли же меня эти камердинеры. Одно слово — холуи… Однако и ими не рождаются.

Оставшись с Михаилом Ивановичем вдвоем, Екатерина Ивановна сразу же спросила:

— Что же у тебя стряслось такое? Я же вижу — сам не свой.

Калинин хитро взглянул на жену, — а ты сама на таком митинге побывай.

— Тебе уж не впервой.

— Завтра в Москве на заседании ВЦИК будут нового председателя выбирать, вместо покойного Якова Михайловича.

— А тебя что тревожит?

— Не говорил я тебе прежде, Ленин думает мою кандидатуру выдвигать.

— Как же ты будешь председателем ВЦИК?

— Подожди, изберут ли еще.

Екатерина Ивановна покосилась на мужа — со мной в прятки не играй.

— Сегодня известие от Ленина пришло: просил мне лично передать, что считает такое решение единственно целесообразным.

— Да я про тебя спрашиваю, как же ты справишься с такой должностью?

— Чего же гадать — пока я и круг занятий осмыслить не могу. Только заметь, когда я тебе принес известие, что городским головой стал, ты куда больше подивилась. А теперь вот второй год прошел и вроде бы ничего особенного, так и быть должно — быстро люди привыкают.

Екатерина Ивановна не ответила, она думала о чем-то своем, как и положено жене, наверное, о семейном, и лицо у нее было усталое, грустное.

Вскоре все спали. Только на кухне еще возился Иван Федорович. Он решил приготовить к завтраку запеканку. Отмочил овес и проворачивал его теперь через мясорубку. Торбик не знал, что Калинин и Котляков ранним утром уйдут из дома, даже не вспомнив о завтраке. Они этого тоже не знали.

Ранним утром 30 марта обитателей особняка, который еще по-прежнему называли домом Брандта, разбудил тревожный стук в парадную дверь.

III

В третьем часу утра словно отрезало: замолчал телефон, не тревожили комендатуры — ни районная, ни центральная, перестала хлопать дверь внизу, затихла перебранка подле дежурного. Лепник научился без ошибки, не теряя и минуты, улавливать тот перелом, за которым начинает спадать лихорадка ночной работы. Он тут же сбежал вниз, сказал дежурному:

— Поеду посты проверю. Задержусь — посылайте Большой проспект, 916, кв. 10. Понял?

— Понял, товарищ комендант.

И вдруг, неожиданно для себя, Лепник рассмеялся:

— А что понял-то?

— Если задержитесь, так Большой проспект…

Сырой холодный ветер, прихваченный ночным морозцем, натянул на мостовые наледь. Комендант хоть и с трудом, но удерживался в седле: шины скользили, словно коньки. Он и в самую лютую непогоду, несмотря на снег и лед, передвигался по городу на велосипеде.

Комендант ехал проспектом, сворачивал в улочки, вглядывался в черные ямы дворов, встречал патрули, слушал доклады постовых, отдавал распоряжения — исполнял все, что и полагается исполнять руководителю комендатуры. А мыслями Рудольф Лепник весь безраздельно был уже на Васильевском острове, в комнате, которая стала его домом. Был вместе с нею.

И, как всегда, свет от ее окна — словно первая встреча с нею. С улицы видно было не само окно, а лишь блики, которые падали от него на кирпичную кладку соседней стены. Давно ли стоял он тут, не смея войти в дом, не смея поверить, что эта курсистка — такая красивая, такая серьезная, такая независимая, такая Образованная и такая любимая станет когда-нибудь его женой. А вот и стала.

Она сразу открыла дверь. Волосы гладко причесаны, коса уложена в пучок, у блузки даже верхняя пуговица застегнута. Приди он не сейчас, а еще через несколько часов, она бы так и сидела, не позволив себе прилечь. Рудольф знал об этом, волновался, задерживаясь, гордился и радовался при каждой встрече. Ню сегодня мелькнуло и «сожаление: ему хотелось увидеть ее полуодетой, с распущенными волосами, разомлевшей от сна. Но время это еще не настало для них: они стеснялись друг друга, стеснялись каждого неловкого движения и двусмысленного слова. Для них не настало еще время естественной откровенности отношений жены и мужа и никогда не настанет: у них ничего не было, кроме этой ночи, да и не ночи, а минут каких-то, выкроенных для жены комендантом революционной охраны, который поехал проверять посты.

Она тянула в комнату, а он целовал и целовал ее подле двери. Она отвечала Рудольфу, и губы ее становились все податливее и мягче.

— Я хочу дышать тобою.

— Никогда не думала, что мужчины могут быть такими ласковыми, а ты и вовсе…

Она еще наблюдала за ним, словно со стороны, и каждый из них еще существовал сам по себе. Но уже в следующее мгновение она произнесла шепотом:

— Давай только разденемся…

В этом были ее просьба, ее желание, а потому и великая победа Рудольфа. И именно это мгновение стало для Рудольфа той самой острой близостью, которую довелось ему пережить с любимой женщиной. И если бы в последнюю минуту жизни, которая так скоро должна была для него наступить, кто-нибудь мог спросить Лепника о самом прекрасном, — он вспомнил бы эти слова и шепот, которым они были произнесены.

Потом они лежали в темноте. Рудольф не видел ее и старался представить, как движутся губы, как морщит она лоб, улыбается, чуть подергивая кончиком носа. Он мог, казалось бы, различить в темноте каждую черточку ее лица, но ему никак не удавалось собрать их вместе. Он хотел и не решался зажечь свет, хотя бы чиркнуть спичкой.

— Ты первый, кто умеет так меня слушать, и за это я тебя еще больше люблю. Мне хочется рассказывать тебе обо всем, обо всем. Поделиться каждой мыслью, постараться передать все мои чувства, — она говорила легко, плавно посылая в темноту слово за словом.

Рудольф любил эти предрассветные разговоры и боялся их. Она погружалась в мир своих ощущений, и Рудольф послушно следовал за ней, растворяясь в ее мыслях и чувствах, лишаясь дара речи, порой не имея сил ответить на обращенный к нему вопрос.

— Я ждала тебя эту ночь и старалась думать о нас, а мысли путались, прыгали кузнечиками с пятого на десятое. Я разучилась заглядывать вперед, думать о том, что будет. Жизнь раздробилась на дни, минуты, распалась, как цепочка, на звенья. Может быть, так велик каждый день и нет сил заглянуть за его край. А может быть, ты отучил меня думать о том, что произойдет завтра, когда-нибудь. Честное слово — это ты. Я жду тебя каждый вечер и каждую ночь, мечтаю о подобных минутах, хочу их с такой «силой, что не могу задумываться над тем, как мы встретимся завтра, будем жить через год.

Нет, я не справедлива. Жить одним днем — это не только от тебя, а от всего вместе. Прежде еще снег не сошел, а я уже думала, как бы заработать к следующей зиме. А теперь — получила на день хлеб, и хорошо. Прежняя жизнь представляется мне большой равниной; я иду по ней размеренно, не спеша: учусь на курсах, знаю, когда окончу, могу представить, что примерно меня ждет. А теперь… теперь и сама равнина пустилась вскачь, и я уже не бреду, а несусь по ней. Помнишь примеры на сложное движение? Я глупости болтаю, Рудольф, да? Подожди, не суди меня. Мы так много говорим теперь обо всем мире. Но каждый человек тоже мир. Сколько времени можно прожить, не заглядывая в себя, не имея времени задуматься, со всеми вместе поднимаясь на одной волне, живя общим порывом? Революции тоже проходят.

А может случиться так, что все люди отучатся опираться на себя, двигаться, отталкиваясь от самих себя, в своих мыслях и чувствах черпать энергию? Вдруг! Это будет очень страшно. Даже представить жутко, что произойдет, если обмелеет однажды самый глубокий в мире океан — океан человеческой души. Я думаю о тебе, Рудольф, что станет твоей точкой опоры в той, иной жизни, когда один день будет спокойно сменяться другим. Я думаю о себе…

Рудольфу хотелось растормошить ее, избавить от мыслей, которые так коварно уводили ее за круг его жизни. Он не был согласен с ней, но он и не возразил. Тревоги ее были рождены их любовью, рождены здесь, где существуют они и только они — от неба до земли, от полюса до полюса. Что мог он возразить? Стараться убедить, что мир любви их не может существовать сам по себе, он зыбок, подобно темноте этой ночи, которая совсем недавно так сладко укрывала их, а теперь начала отступать перед серой мглой. И время их истекло, и надо расставаться — не когда-нибудь, а именно сейчас. Он так и не произнес ни слова, как нет во сне сил сделать всего лишь одно движение, чтобы отстраниться от опасности.

…Конечно же, Рудольф пробыл дольше, чем полагал, и теперь торопился в комендатуру, ехал, не задерживаясь у постов. Комендант скорее почувствовал, чем заметил, какое-то движение на улице, а потом увидел тень: отделившись от стены дома, человек одним прыжком миновал проем ворот.

— Стой!

Тень вновь появилась в проеме ворот, могло показаться, что человек остановился, нет, замер на долю секунды и прыгнул во двор. Поравнявшись с воротами, Лепник поспешно соскочил с седла. Всматривался в предрассветный туман, окутавший двор, и ничего не видел. Двор уходил вниз, был, очевидно, проходным, и, минуя его, можно оказаться на набережной Невы.

Комендант так и не вошел во двор, не вынул оружие, не стал преследовать неизвестного. Лепник не испытывал страха, нет. Им овладела какая-то безотчетная слабость, то минутное безразличие к окружающему, которое испытываешь порой после того, как долго и пристально всматриваешься в самого себя.

Проехав квартал, комендант свернул за угол, спустился к Неве. Вдали, на том берегу реки, светился огонек — водопроводная станция Петроградской стороны.

Рудольф Карлович так и не узнал, что значила в его судьбе эта промелькнувшая тень. Задержи комендант неизвестного, быть может, не произошло бы то, чему суждено было случиться спустя несколько часов.

IV

Если пустить кинокадры вспять, если дать обратный ход кинопленке, на которую успели заснять, как поднялся, рванулся вперед боец и упал, сраженный пулей… Тогда поднимется погибший, проделает обратный путь, невредимым вернется в окоп. Так бывает в кино и никогда не происходит в жизни. Никогда, никогда уже не поднимется погибший боец.

Как любим мы это ««если бы» и в жизни своей, и в истории. Любим пускать минувшее вспять. Вот если бы не делать этого шага, если бы знать, к чему все приведет, если бы раньше поняли люди, если бы… тогда бы не случилось, не произошло то, что произошло. Но что было, то было. И никакие «если бы» не могут ни вернуть, ни исправить, ни переделать.

В тот день, о котором здесь речь, все могло бы произойти иначе — если бы, если бы, если бы… Но из всех вариантов торжествует лишь один — тот, который был на самом деле.

«30 марта, рано утром, на городской водокачке, помещавшейся на Пеньковской улице, на Петербургской стороне раздался взрыв», — писала газета «Северная Коммуна» 1 апреля 1919 года.

Два здания красного кирпича, фильтры и машинное отделение сходятся углом, оставляя лишь узкий проход. Здесь взорвалась бомба. Волна вышибла стекла, контузила машиниста. Грохот взрыва вырвался из замкнутого пространства, пронесся над Невой, перевалил на другой берег, разбился о низко нависшее над городом набухшее серое небо.

Первым из комендатуры выбежал Лепник, вскочил на велосипед. Шофер заводил грузовик, бойцы прыгали в кузов. Они отъехали от комендатуры, когда Рудольф Карлович был уже возле моста.

Открытый легковой автомобиль остановился перед особняком Брандта. Дверь открыл Котляков.

— Беда, Иван Ефимович! Заречную станцию взорвали!

Со второго этажа сбежал Калинин. Раздет по пояс, полотенце через плечо.

— Подожди. Я сейчас.

Афанасьева разбудил телефонный звонок.

— Взрыв на Пеньковской улице, на водопроводной станции. Комендант приказал срочно прибыть.

Василий выбежал из дома. Пустая улица — ни извозчиков, ни машин. Пустился бегом.

Все они торопились к месту взрыва. Каждый из них мог оказаться на водопроводной станции чуть раньше или чуть позже. Они прибыли туда именно в то мгновение, с той абсолютной точностью, чтобы последующие за тем события произошли так, как они происходили.

Лепник приказал оцепить станцию. Он же доложил Калинину свои опасения: одной бомбой здесь может дело не обойтись, расчет и строится на том, чтобы после первого взрыва собралось побольше народа. Котляков начал осматривать двор. Калинин и Лепник спустились в машинное отделение…

XII заседание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета собралось в воскресенье, 30 марта. Две — недели назад скончался Председатель ВЦИК Яков Михайлович Свердлов. Предстоит избрать нового Председателя…

В сыром полуподвале гуляли сквозняки. Калинин поежился от холода. Лепник шел впереди. Остановился, наклонил голову, словно прислушивается к чему-то. Калинин подошел к нему. Тоже прислушался. Было отчетливо слышно, как работает часовой механизм. Бомба лежала под машиной. Так-так-так. Работает часовой механизм, и кажется, что уже кровь стучится в висках, подчинись этому ритму…

Заседание открыл секретарь ВЦИК Енукидзе. Кандидатуру Председателя выдвигает большевистская фракция ВЦИК. Слово берет Ленин:

«Товарищи! Найти настоящего заместителя тов. Якову Михайловичу Свердлову — задача чрезвычайно трудная…кандидатура такого товарища, как тов. Калинин, должна бы объединить нас всех… Вот почему я позволю себе рекомендовать вам эту кандидатуру — кандидатуру товарища Калинина».

Работает, пока еще работает часовой механизм. Так-так-так. Будто раскалывая время. Два решения, два поступка. Между ними черта — по одну сторону все, что было прежде, по другую то, что — произойдет сейчас. Рудольф Лепник нагибается. Протягивает руки под машину. Берет бомбу. До двери восемь шагов. Дверь. Выбегает во двор. Всюду люди. Узкий проход между домами. Впереди показался Котляков. Кто-то бежит рядом. Кто-то кричит, умоляет бросить бомбу в канализационный люк. Всюду люди. Успеть. Добежать до Невы. Бросить бомбу в Неву. Успе…

«…собрание приступает к выборам нового председателя ВЦИК. Единогласно под дружные аплодисменты тов. М. И. Калинин избирается новым председателем ВЦИК».

ЭПИЛОГ К ГОДУ ДЕВЯТНАДЦАТОМУ

Василий Афанасьев вбежал в распахнутые ворота станции и — взрыв. Его швырнуло назад, на набережную, он упал. Поднялся и снова бросился вперед. Посреди двора лежал Лепник, широка и свободно разбросав руки. Такой знакомый Афанасьеву кожаный костюм был изодран в клочья, по ярко-желтому глянцу струилась кровь.

— Рудольф Карлович!

Лепник не отвечал, то хрипел, то снова замолкал. Афанасьев увидел Калинина. Он помогал нести к машине контуженного взрывом Котлякова.

Лепник пришел в себя, когда его укладывали на телегу.

— Куда везти собрались?

— В Петропавловскую больницу.

— Про троицу святую не забыли? Агент сегодня подтвердить должен.

Помощник коменданта продолжил осмотр станции. Черную со скосом коробку, отдаленно напоминающую телефонный аппарат, он увидел в небольшом углублении, наскоро выкопанном под домом.

Афанасьев наклонился. Поднял бомбу. Вытянул руки, стараясь держать подальше от себя этот жуткий груз.

— Ложись! — крикнул бойцам оцепления и пошел к воротам.

Шел ровно, твердо ставя ногу и так же твердо делая следующий шаг. Шел, подавляя желание броситься бегом, стараясь убедить себя, что, пока он спокоен, ничего не может, не должно случиться. Ступал по тому месту, где несколькими минутами раньше взорвался Лепник, старательно обходя лужу густой, не уходящей в землю крови.

Склонился над парапетом и разжал руки. Бомба мягко упала в наметенный на льду сугроб.

Афанасьев вернулся на станцию, надеясь, что больше ничего уже там не найдет.

Еще одна.

— Ложись!

Еще.

— Ложись!

Заканчивая осмотр станции, наткнулся на четвертую бомбу. Нес ее так же — на вытянутых руках, и был уже подле ворот, когда рванул взрыв.

Афанасьева хлестнуло снежной порошей, Он покачнулся, но устоял. Черная ненавистная коробка лежала на руках. Василий тупо смотрел на нее, пока не сообразил, что взорвалась не эта адская машина, а одна из тех, что успел он бросить с набережной вниз.

Пока, присев на корточки, смолил протянутую кем-то цигарку., грохнуло еще два взрыва. Время последней бомбы никак не подходило.

На станцию приехали сотрудники Петроградской ЧК — им и разбираться в таком происшествии. Следом прибыл отряд подрывников из Кронштадта — они обезвредят последнюю бомбу. Помощнику коменданта больше нечего было здесь делать.

Афанасьев вышел не спеша на набережную. Около ворот стоял прислоненный к каменной ограде станции велосипед Лепника. Василий сел на него и поехал…

Агент не обманул, к вечеру удалось напасть на след троицы — Матроса, Заломаева и Верочки-девочки.

К дому подошли вшестером. Прикинули, куда могут выходить окна квартиры, и оставили бойца стеречь: будут через окно вылезать — стреляй.

Поднялись на четвертый этаж. Афанасьев негромко постучал.

— Кто там? — сразу же откликнулся за дверью женский голос.

— Скорая помощь, — неожиданно для самого себя ответил Василий.

Лишь звякнула щеколда — ворвались в квартиру. Афанасьев заметил, как кивнула хозяйка, указывая на узкий, чуть освещенный коридор с приоткрытой в конце его дверью. Но поздно: дверь захлопнулась, щелкнул замок.

Теперь они рвали дверь и не могли открыть. Глухо донесся с улицы выстрел. Кто-то тяжело спрыгнул с подоконника.

— Посторонись! — крикнул Василий.

В комнате началась стрельба, били в коридор, дырявя дверь. Бойцы распластались на полу. Василий втиснулся: в крохотный простенок между дверью и стеной. Если начнет бить под углом, пожалуй, заденет. Считал выстрелы — второй, пятый, шестой. Конец обойме. Опять стреляет — из другого пистолета.

Всякий раз, как замолкали выстрелы, помощник коменданта уговаривал открыть дверь. И снова пули дырявили филенку. Когда же конец? За дверью о чем-то шептались, кто-то всхлипывал, тонко и жалобно, словно ребенок.

— Выбрасывай оружие!

Дверь чуть приоткрылась. В открывшуюся щель выбросили наган.

— Давай еще пистолет. Ты семьдесят две дырки в двери просверлил.

Из-за двери показалась рука, протягивающая браунинг. Афанасьев обрушился всем телом на дверь, защемил с хрустом руку. Рванул дверь на себя, распахнул ее и прыгнул на того, кто стоял за ней. Опрокинул, прижал коленом грудь.

Это был Заломаев. На кровати стояла девчонка-подросток, наблюдала сверху за возней на полу. И Верочка здесь. А Матроса нет!

Весь еще в горячке схватки, Афанасьев вбежал в комендатуру.

— На допрос их. Быстро на допрос. Заломаева веди. Нет! Девчонку давай первой.

Он не справился с собой и, лишь привели девчонку, начал кричать:

— Где Матрос, говори. Говори, бандитка, хуже будет. Где Матрос? Отвечай!

Верочка прошлась по кабинету, изогнувшись — тростинка, сейчас переломится, — села на стул, засмеялась.

— Успокойтесь, гражданин начальник. Неужто мой Петенька вас так напугал? А я ничего не боюсь. Да кабы не я, вам бы теперь про Матроса и спрашивать не у кого было.

Афанасьев тоже сел. Он лишь теперь заметил, что влетел впопыхах в кабинет Лепника. Она смеялась Василию в лицо. И это не взорвало его еще раз, а заставило успокоиться. Отхлынуло то, что клокотало в груди, голова стала совсем легкой, только в ноге, никак не успокаиваясь, била ехидная дрожь.

— Сколько у него в браунинге пуль осталось, посмотрели небось? — спросила девчонка.

Афанасьев достал браунинг. Одна пуля — в обойме, другая — в стволе.

— Две.

— Две, — повторила Верочка. — Одну для меня, другую себе оставил. Я, это я его умолила, чтобы не кончал он нас.

— Сбежать надеялась?

— Никогда. С любимым не могла навсегда расстаться. Вот и умолила его, камнем на нем висела. Хоть в тюрьме, да еще раз свидимся, — голос у нее чуть дрогнул, и она снова сказала: г — Еще раз., да свидимся.

К Афанасьеву пришло решение, он знал теперь, как вести допрос.

— Не увидишь ты больше своего Петеньку, никогда тебе его не увидать! Не будет вам в тюрьме свидания, и очной ставки вам не дам.

Верочка заплакала.

Они договорились: Афанасьев дает ей честное слово, что устроит свидание с Заломаевым, а Верочка говорит, где искать Матроса.

— На Московском вокзале ищите. Уезжать мы сегодня собрались…

Афанасьев стоял в самом конце состава. Верочка была здесь же, на перроне, в нескольких шагах. Он следил за ее лицом. Надеялся, что если и не подаст условленный знак, все равно не сумеет скрыть, когда увидит Матроса.

Закручивался водоворот вокзальной толкучки. Лицо Верочки; — прикрытый кудряшками лоб, серые колючие глаза, прямой с чуть вывернутыми ноздрями нос, по-детски припухшие губы — появлялось я пропадало за новой волной пассажиров; Василий стал пробираться к ней поближе. Его толкнул, словно стальной болванкой двинул, высокий мужчина в длиннополом меховом пальто. Афанасьев обернулся, своим глазам не веря: да нет, не обознался, он самый — Василий Никитович. И правда, в Москву собрался, да еще барином каким. Следом за бывшим комендантом носильщик волок здоровенный чемодан.

Афанасьев увидел Верочку, впервые прочел в ее глазах страх и понял, что Матрос появился на перроне.

Матроса взяли тут же, без лишнего шума. С вокзала Василий уходил вместе с Верочкой, крепко держа ее под руку. На площади остановилась открытая машина. Афанасьев видел ее сегодня у водопроводной станции. Вышел Калинин, с ним двое молодых ребят.

Впервые за эти часы память вернула помощника коменданта к тому, что случилось утром. Неужели все это было сегодня — взрыв, истекающий кровью Рудольф Карлович, бомбы на вытянутых руках, — только сегодня утром. Верочка чуть шевельнула рукой, и он еще крепче сжал ее локоть.

…Поезд набрал ход, вагон перестал мотаться из стороны в сторону, мерно покачивался, словно покорившись своей судьбе. Быстро промелькнули редкие огоньки, за окном воцарилась ночь. Калинин сидел на нижней полке, вольно вытянув ноги, смотрел в черную пустоту окна.

На противоположной полке устроились двое парней — чекисты, которым поручено сопровождать Михаила Ивановича. Они не знали еще, что едут в Москву вместе с новым Председателем ВЦИК.

Чекисты развернули нарезанные ломти хлеба, достали несколько кусков сахара.

— Перекусить не хотите, Михаил Иванович?

— Кипятком бы разжиться.

Мимо купе прошел кондуктор, понес кому-то чайник с кипятком. Один из чекистов поднялся, пошел за ним.

Все дальше от Петрограда уходил поезд, а вместе с этим отступали хлопоты, заботы последнего питерского дня, улеглись тревожные, как звонки, мысли — как бы не забыть чего, успеть сделать до отъезда. Котляков не скоро оправится от контузии, здорово досталось Ивану Ефимовичу. А парень тот, пожалуй, не выкарабкается. Фамилии коменданта Михаил Иванович не знал, не мог припомнить и как выглядел он, осталась в памяти лишь кожаная фуражка, куртка ярко-желтой кожи и такое же галифе.

Калинин вновь ощутил холодную сырость полуподвала, услышал металлическое постукивание часового механизма. И засосало под, ложечкой, стало сухо во рту. «Нашел, когда испугаться», — усмехнулся про себя Михаил Иванович.

Чекист вернулся с пустыми руками: Присел подле двери, тихо переговаривался со своим напарником.

— Обещал и нам кипятка принести. Чайник он соседу нашему отнес.

— Кто там едет?

— Туз какой-то. Один во всем купе. Одет как барин, а говорят — из Центральной комендатуры. Не похоже чего-то. Может, проверить?

— Сказано было — себя не проявлять. Пускай тот туз внимание к себе и привлекает, так оно лучше. Приедем — разберемся.

Калинин думал теперь о Москве, о своем назначении, о том, что предстоит сказать ему при вступлении в новую должность. Нужные слова никак не приходили, рождались медленно, неохотно.

«Это доверие я рассматриваю… я принимаю как доверие петроградским рабочим… революционному петроградскому пролетариату. Я с сожалением… я с глубоким сожалением расстался… оставил работу в рядах петроградского пролетариата».

Кондуктор все не шел.

ПЯТЬ ДЕСЯТИЛЕТИЙ СПУСТЯ

Новый дом на окраине Ленинграда. А убранство квартиры, в которую я пришел, переносит в былое.

На комоде никелированная металлическая копилка с надписью на крышке: «Накопление — путь к богатству».

Мой собеседник — стар. Время долго трудилось над его лицом, черты стали такими жесткими, что трудно представить, каким оно было в молодости. Вот только зачесанные назад волосы, наверное, и раньше так же распадались на прямой пробор, но теперь они седые.

Одет он в синий френч. На груди орден Красного Знамени, тот, прежний, без ленты.

Мы встречаемся уже не первый раз и решаем сразу же продолжить нашу беседу. На столе появляется толстая папка с бумагами — семейный архив. Раскладываем документы. Отпечатанный на толстому картоне с золотым обрезом пригласительный билет: «Николай Афанасьевич и Ирина Аникеевна Афанасьевы просят Вас пожаловать на бракосочетание сына их Василия Николаевича с Елизаветой Семеновной Федоровой…» Рядом ложится фотокопия удостоверения, оригинал его владелец передал Ленинградскому музею революции. «Товарища Афанасьева Василия, красноармейца отряда Кишкина первого батальона особого назначения 17-й милиционной бригады, наградить Знаком Отличия ордена Красного Знамени за то, что во время кронштадтской операции, находясь под ураганным огнем противника, сдерживал наступающие цепи от попытки пойти назад и, ворвавшись в Кронштадт третьей группой, ожесточенно дрался с мятежниками. Орден Красного Знамени № 2124».

Да, я в гостях у бывшего помощника коменданта 3-го подрайона революционной охраны Петроградской стороны Василия Николаевича Афанасьева.

В комнате появляется Елизавета Семеновна. Она подозрительно посматривает на дверь — не сквозит ли. Достает плед, кладет его на колени мужу.

Я привез с собой выписки, которые сделал в архиве и библиотеке, показываю их Василию Николаевичу. «Коменданту Центральной Комендатуры Революционной Охраны гор. Петрограда. Рапорт. Доношу, что Комендант 3-го подрайона Револ. Охр. Петерб. Стор. РУДОЛЬФ ЛЕПНИК с 9 сего апреля ввиду его смерти уволен. Прошу вышеназванного Коменданта исключить из списка служащих. Район. Комендант В. Курочкин».

В апреле девятнадцатого года газета «Северная коммуна» публиковала объявление в траурной рамке: «12 апреля на Смоленском кладбище похороны жертв белогвардейских взрывов на городской водопроводной станции: коменданта 3 подрайона революционной охраны Петроградской стороны Рудольфа Леп-ника…»

— Рудольф Карлович был тяжело ранен, ноги ему особенно исковеркало, прожил он после этого всего лишь несколько дней, — вспоминает Афанасьев. — Был я у него в больнице на второй либо на третий день после взрыва. Говорил, что чувствует себя нормально, только жар сильный, температура высокая. На врачей жаловался — перевязки не делают. Один раз перевязали — и все. В то время медицинский персонал по большей части нелоялен был. Петропавловская больница хоть и в нашем районе находилась, но повлиять на врачей я все равно не мог. Умер Рудольф Карлович от заражения крови.

На похоронах его я не был. Что стряслось в тот день — не припомню, но, видно, не смог, занят был… Три месяца мы вместе с ним работали, и днем и ночью рядом были, а вообще-то ничего друг про друга не знали. Все некогда было. Не помню, чтобы хоть раз один на свободную тему беседовали, просто так, по душам поговорили. Неизвестно мне было, что у него родители живы, наверное, так и не узнали, когда и где сын их погиб. И о том, что женат был Рудольф Карлович, впервые от вас услышал.

Теперь не только вам, а и мне понять трудно, как это я мог на похороны своего коменданта не явиться. Все то время, начиная со штурма Зимнего дворца, я в нем участвовал; да нет, раньше, пожалуй, — в первый же день Февральской революции мы полицейский участок подожгли, четвертый участок на Большой Зеленина, дом 27. Одним словом, все годы революции одним днем теперь представляются. Мы как-то с Елизаветой Семеновной старались припомнить: был ли в нашей молодости хоть один вечер, когда бы мы его вместе без дела провели. Не было такого вечера. Если попал домой — так поспать, сомкнул глаза — будят.

Мы вспоминаем прошлое, вспоминаем вместе: Афанасьев — то, что пришлось пережить, я — то, что удалось узнать. Но и Василий Николаевич как бы со стороны смотрит на события былых времен, как бы комментирует эпизоды — точно, без труда называя имена, фамилии, даты, легко вспоминая названия улиц и номера домов. Эта безукоризненная точность еще более укрепляет ощущение отстраненности в его рассказе, словно говорит не о себе, а о хорошо ему знакомом юноше из революции Васе Афанасьеве. Мне кажется это странным, я не могу пока объяснить…

— О том, как гонялись за бандитами, я вам уже прежде рассказывал. Всякое тогда бывало, случалось и комическое, не обходилось без недоразумений. Представьте себе, однажды самого Горького задержали, Алексея Максимовича. В июне 1919 года это было. Революционную охрану незадолго перед тем в милицию преобразовали, и я начальником отделения стал.

По городу ходить тогда до девяти часов вечера разрешалось. Вот и задержали Алексея Максимовича на Каменном острове за нарушение комендантского часа. Были с ним две особы. Не я задерживал, сотрудники. Привели в отделение. А там на проверку документов очередь выстроилась. Он и его спутницы тоже в эту очередь встали. Я раз прошел мимо, два. Он мне все документы протягивал, молча, ни слова не говоря. А я отмахивался: «Обождите в очереди. Придет время, у всех документы посмотрим». В шляпе он был, не узнал его. Потом стал подниматься на второй этаж, взглянул вниз, усы увидел, тут и дошло — Горький.

Подошел, извинился — можно, мол, вас на минуточку. Он смеется: «Ничего, ничего, я доволен даже, что получил возможность познакомиться с вашей работой, она действительно трудная». Даю ему пропуск на свободный проход по городу, а он говорит: «Мне на одного пропуск не нужен, на троих давайте».

Мне хочется узнать еще об одном человеке, связанном с комендатурой 3-го подрайона Петроградской стороны, и я пользуюсь паузой.

— Василий Николаевич, в архиве хранится документ об отчислении коменданта, который был предшественником Лепника. Его уволили из революционной охраны за нарушение законности. Вы никогда не слышали, что стало с ним потом?

— Нет, не слыхал. Последний раз видел Василия Никитовича тогда на Московском вокзале — и все. Сгинул куда-то. А вот вспомнить о нем пришлось, и случилось это, признаюсь вам, в те минуты, когда мне очень стыдно за себя было. Помните, когда-то мы с Василием Никитовичем о политике и совести горячо потолковали. Он еще сказал тогда, мол, побываете за Охтой, где приговоры приводят в исполнение, иными глазами на мир смотреть станете. Как будто накликал этот тип, пришлось и мне там однажды быть.

Связано это было с делом, о котором вы знаете, Матроса и Заломаева к высшей мере приговорили. И девчонке той, Верочке, тоже расстрел. Я сам за такое решение ходатайствовал: восемнадцать лет ей было, а уже со вторым налетчиком жила, много людей погубила, только по нашим подсчетам — за ней семнадцать грабежей числилось.

Вскоре после того, как вынесли приговор этой троице, вызывают меня в Кресты. Собрался было, а где находятся Кресты — и не знаю: сколько арестованных туда направлял, а сам не был. На Выборгской стороне они оказались. Там комиссия ожидала, в которую и меня назначили. Я должен был перед расстрелом опознать бандитов, которых арестовывал. Бывали случаи, когда приговоренные к смерти уголовники ночью вместо себя других из камер выталкивали.

Осужденных за Охту отвезли, место глухое, когда-то там узкоколейка проходила. И комиссия приехала. Вызывают осужденного, член комиссии опознает его, после этого приговор приводится в исполнение.

Вызвали Верочку, внешне она удивительно симпатичная была особа. Я подтвердил, что это она и есть. А Верочка говорит мне: «Как же вам не совестно. Вы же мне свидание с Заломаевым обещали, честное слово давали…»

Не сдержал я слово. Столько крови эти бандиты пролили, такая ненависть у меня к ним была, что не выполнил я свое обещание.

Председатель комиссии спрашивает: «Вы действительно ей свидание обещали?» «Да, — отвечаю, — обещал». «Как же вы могли слово свое нарушить?»

Привели Заломаева. Они постояли вместе, обнялись, ни слова друг другу не сказали…

Жуткая была ночь, и понял я тогда для себя очень важное. С бандитами, врагами нашими, по-разному приходилось воевать, при этом хитрость нужна была, изворотливость. А все-таки грань человеческой порядочности никогда переступать нельзя. С кем бы ни боролся ты — есть такая грань, и в каждом случае вполне определенная. Я ее в том случае переступил, потому и пришлось о Василии Никитовиче вспомнить. Если потерял совесть, нечего тут на политику ссылаться: не врагу, а самому себе урон наносишь и политике той, которую тебя проводить поставили.

Василий Николаевич хотел еще что-то добавить, но не смог, махнул рукой — хватит об этом. Волнение сдавило горло, не хватает воздуха, никак не может вздохнуть. Я распахнул окно. Елизавета Семеновна привычными движениями отмеривает лекарство мужу. Потом она расставляет чашки, угощает нас чаем. Мы молчим.

За чаем Василий Николаевич показывает старый номер многотиражной газеты. В нем напечатан портрет Афанасьева, есть и заметка о том, как наладил он работу бухгалтерии комбината. Из Петроградской милиции Василий Николаевич ушел еще в двадцатых годах. Плохо себя чувствовал, врачи опасались, как бы не начался туберкулез. Они поддержали Афанасьева в его решении переехать жить на Кольский полуостров. Там начал Василий Иванович трудиться бухгалтером. Спустя несколько лет вернулся в Ленинград — стал главным бухгалтером комбината.

Василий Николаевич как-то заговорил об этом периоде своей жизни, но меня занимали иные события, и мы все время возвращались к ним. Теперь я собирался в обратную дорогу, это была наша последняя встреча, и я решил послушать Афанасьева.

Василий Николаевич вспоминал о том, как нелегко давались ему премудрости бухгалтерии, как ночами просиживал над финансовыми отчетами и промфинпланами, каких трудов стоило добиться исправной отчетности на комбинате и особенно в его филиалах. Теперь он говорил иначе, чем прежде, вовсе не отстраненно, вновь мне доказывая то, что сумел доказать когда-то прежде. Это была его жизнь, его увлечение. Он искренне гордился старым номером многотиражной газеты, опубликованная в нем заметка в несколько строк была признанием его труда, свидетельством его победы.

— В самый канун Отечественной войны поехал я наши филиалы ревизовать. Война и застала меня на Кольском полуострове. Еле выбрался из-под бомбежки. Вернулся домой — повестка ждет. Собрал вещмешок, явился к военкому, докладываю: «Разрешите на час отлучиться, должен материалы ревизии сдать». Когда узнал военком, что я с Кольского полуострова приехал, удивлялся все: кому теперь нужны эти материалы? Однако отпустил…

Признаться, я тоже недоумевал, многое представлялось мне непонятным и странным. Участник штурма Зимнего, отважный сотрудник революционной охраны, герой Кронштадта — и все последующие годы бухгалтер всего лишь. В этом я видел нечто обидное, неуважительное, испытывал даже чувство неловкости, которое переживаешь всякий раз, сталкиваясь с несправедливостью по отношению к хорошему человеку, хоть и произошла несправедливость эта не по твоей вине. Неужели сам Афанасьев не ощущает, как велик разрыв между его молодостью и последующей жизнью, неужели никогда не страдал из-за этого? Как бы спросить его поделикатней, не обижая.

— После такой трудной, но интересной работы в прежние годы бухгалтерская деятельность не казалась вам скучной?

— Ну, что вы, эту работу я очень любил. Потом вы, наверное, не представляете, какая ответственность огромная. Я же в Петроград деревенским мальчишкой приехал. Помню, увидел в первый раз красную икру и решил, что это сладкое блюдо. А вот стал главным бухгалтером. — Афанасьев взглянул на меня, ему вдруг стал очевиден смысл моего вопроса, и он сказал очень серьезно — Разве можно скучать о времени, когда тебя могли каждую минуту убить и ты должен был убивать.

Мне казалось, что я начинаю понимать собеседника — юношу из революции Васю Афанасьева, главного бухгалтера Василия Николаевича, кавалера ордена Красного Знамени, пенсионера Афанасьева.

Среди других документов бывший помощник коменданта сохранил ордер — он лежит теперь на столе, отпечатанный на пишущей машинке, скрепленный подписями и печатью. Это ордер, выданный В. Н. Афанасьеву на право ареста — от руки вписано: «любого лица в пределах Петрограда» — и обыска квартиры — снова от руки: «в пределах Петрограда». Особые полномочия! К ним вынуждало особое время. Революция — это взрыв, в такие минуты люди могут и должны поступать согласно создавшимся обстоятельствам. Так поступал Афанасьев и ровно столько, сколько бьн ла в том необходимость. А когда отошла она — легко и без сожаления расстался с особыми полномочиями.

Да, Афанасьев — участник штурма Зимнего.

— В ночь заступили мы на охрану Троицкого моста, — рассказывал он мне. — Потом снялись и бегом через Марсово поле, по Миллионной улице. Заняли позицию на Дворцовой площади, неподалеку от Александрийской колонны. Несколько часов провели здесь и снова за работу. Настроение было великолепное.

В ту ночь — ночь — исторического штурма, когда отряд Василия Николаевича занял позицию подле Александрийской колонны, он, наверное, не отдавал себе отчета, что участвует в событии, которое станет великим примером, разделит все человечество на тех, кто будет рукоплескать ему, и тех, кто проклинать. Но и позже, когда все это стало очевидным, он не высчитывал своей доли, не требовал и не ждал вознаграждения, которое хоть в самой мизерной части могло бы сравниться с тем, что вкладываем мы в понятие — штурм Зимнего. Иначе он отравил бы себе жизнь, старость — все и всегда были бы перед ним в неоплатном долгу.

У людей, подобных Афанасьеву, не было какого-то отдельного, персонального счета к революции, отягощенного надеждами на личное процветание и благополучие. Он совпадал с общенародным. И все происходившее в последующие годы — ликбезы, рабфаки, первенцы пятилеток, тракторы в деревню, — все это было подтверждением того, что счет их постоянно оплачивается. Они никогда не теряли из виду этого счета, и потому ошибки, несправедливости, которые часто их самих и касались, не могли поколебать убеждений.

* * *

Расследование диверсии, которая была совершена 30 марта 1919 года на водопроводной станции Петроградской стороны — Заречной, было поручено лучшим сотрудникам Петроградской чрезвычайной комиссии Михаилу Васильевичу Васильеву и Николаю Максимовичу Юдину. Они закончили свою работу 8 апреля. В заключении по делу Юдин писал:

«Мною, совместно с товарищем Васильевым, были приняты все меры к раскрытию злодейского заговора, но, опросив массу лиц, как рабочих, так и служащих, мы пришли к выводу, что виновников этих взрывов найти не представляется никакой возможности, ибо никаких следов, ни тени подозрения ни на кого не падает… Раскрыть настоящее преступление может только какая-нибудь случайность, а посему мы решили дело следствием окончить, дабы не отрываться от других дел».

Не отрываться от других дел… Спустя три с половиной месяца, 13 июля 1919 года, газета «Петроградская правда» опубликует — «Памяти товарищей Васильева и Юдина».

«Еще два имени честных коммунистов прибавилось к именам товарищей, сделавшихся жертвами борьбы за коммунизм. 9 июля члены коллегии Петроградской Чрезвычайной Комиссии Михаил Васильевич Васильев совместно со следователем Николаем Максимовичем Юдиным, разбирая вещи, отобранные у белогвардейцев, почувствовали себя дурно и через несколько часов скончались. После расследования оказалось, что товарищи Васильев и Юдин сделались жертвой удушливого газа, находившегося среди разбираемых ими вещей в одной из склянок… Не случайно склянка удушливого газа белогвардейца вырвала из наших рядов товарища Васильева и товарища Юдина, она предназначалась для революционеров и достигла своего назначения.

Их смерть усилит только нашу энергию в борьбе с врагами пролетариата, и на могилах их мы скажем: спите спокойно, дорогие товарищи, не законченное вами дело в надежных руках».

СУДЬБА КАРТЫ ГОЭЛРО