Она мне очень не понравилась.
— Благодарение Богу, что суконные есть! — отвечала Зайцева, как мне показалось, сердито глянув на нее. — Если б ваша бабушка, Верочка, сюда нас не взяла и не дала нам всего, многие из нас могли бы с голоду умереть.
— Как с голоду? — удивилась я. — Разве у вас нет повара, чтоб сделать обед?
Все девочки опять надо мною рассмеялись.
— Как не быть поварам! — вскричала опять остроносая. — Жаль только, что варить им нечего.
— Так что ж! — сказала я, чувствуя себя обиженной. — Разве вам бабочка обедать варит?
Тут поднялся такой хохот, что все уговоры и сердитые замечания Зайцевой не могли усмирить его. Девочкам показалось уже слишком забавно, что я такую высокую, полную старушку называю бабочкой.
— Какая бабочка? — говорили они. — Разве бабочки готовят кушанья?..
Я чуть не плакала и сконфуженно пробормотала:
— Я говорю про свою бабочку, про бабушку.
— Разве ваша бабушка летает? — продолжали они смеяться.
Но тут уж Зайцева окончательно рассердилась и объявила, что если они сейчас не уймут своего смеха и не перестанут говорить глупости, то она пойдет и скажет начальнице. Девочки поднялись и разошлись, фыркая, по углам; а Зайцева заговорила, обращаясь ко мне:
— Ваша бабушка такая добрая, Верочка, что другой такой, может быть, и на свете нет! Она обо всех нас заботится: мы ей всем обязаны. Она нас кормит и одевает и учит. А мне самой — она все дала!.. Если б не она — не только я, а моя мать и маленькие братья и сестры, — все бы умерли от холоду и голоду. Мы бедные: отец мой умер, мать болеет. Где ж нам взять денег, чтобы жить?..
— А разве без денег жить нельзя? — осведомилась я.
— Нет, душечка! — вздохнула Зайцева. — Без денег нельзя хлеба купить, а без хлеба приходится с голоду умирать. Ну, вот бы мы и умерли, если б бабушка ваша не узнала о нас и сама не пришла к нам. Пришла и прежде всего нас всех накормила; потом прислала доктора и лекарства моей маме. Потом меня взяла сюда и двух братьев отдала в школу. Потом матери дала работу одела всех нас… Вот какая ваша бабушка, Верочка! — проговорила она со слезами на глазах и вся зарумянившись.
Я смотрела на нее, притаив дыхание, и слушала, как слушают сказку Я не понимала в то время причины ее волнения, но чувствовала почему-то, что она хорошая, добрая девочка, и спросила:
— Так ты любишь мою бабочку?
— Очень люблю, Верочка!
— А как тебя зовут?
— Аграфеной. Мать Груней зовет меня…
— А мне можно так называть тебя?
— Можно, милочка. Отчего нельзя?.. Зовите и вы.
— Груня!.. А зачем ты говоришь мне вы?.. Это нехорошо. Я так не люблю! Говори, пожалуйста, ты!..
— Хорошо… Если только ваша мамаша не рассердится.
— Вот еще! Что ей сердиться? Мне все ты говорят. Это какая у тебя книга? Покажи.
Зайцева вынула из маленького сундучка, стоявшего под ее кроватью, хорошенькую книгу, но, держа ее в руках, совсем забыла, что хотела показать картинки. В книге оказались разные звери и птицы, одетые людьми; под каждым рисунком была подпись в стихах, часто очень смешная. Груня читала мне их, а я смеялась, глядя на картинки.
— А сама ты не умеешь еще читать? — спросила она.
— Нет, — отвечала я, очень покраснев. — Мне нет пяти лет: мама говорит — рано!
— Разумеется! Ты еще совсем маленькая… Я думала, что ты старше.
— А тебе сколько лет, Груня?
— О! Я старуха. Мне двенадцать лет. Больше чем вдвое против тебя.
Я очень полюбила Груню Зайцеву и начала просить ее непременно придти ко мне поскорее в гости.
— Поскорее нельзя! — улыбаясь отвечала она. — Нас выпускают только в воскресенье и праздники.
Елена Андреевна Ган (в девичестве Фадеева) (1814–1842) — русская писательница XIX века, постоянный автор журнала «Библиотеки для чтения» Осипа Сенковского и журнала «Отечественные записки», мать В. Желиховской
Я стала по пальцам считать, сколько еще дней осталось до воскресенья, и мне показалось, что оно так далеко, что никогда не настанет. Зайцева смеялась, утешая меня, что три-четыре дня скоро пройдут. Тут вошла бабушка с Анной Ивановной, и я бросилась просить ее, чтоб Груня пришла ко мне в воскресенье в гости.
— Какая Груня? — переспросила бабушка. — А! Зайцева?.. Вот как, вы подружились. Ты вот кого проси!
И бабушка легонько повернула меня к начальнице приюта. Та согласилась легко, и я бросилась от радости целовать Груню.
— А как же, Верочка, мы с тобой забыли наше угощение? — сказала бабушка. — Пойдемте, дети, в зал: там уже все приготовлено.
Мы вернулись опять в зал, где на подносе стояли привезенные бабушкой лакомства. Она сама раздала пряники и яблоки всем девочкам поровну, не забыв отложить всего на особую тарелку для надзирательницы.
— А что, детки, — сказала бабочка на прощание приютским девочкам, — не споете ли вы нам песенку?..
— Какую прикажете, Елена Павловна?
— Все равно. Какую вы лучше знаете. Только по-русски, хороводом, как я люблю.
И девочки стали все в круг, взявшись за руки, и дружно запели:
Уж я золото хороню да хороню!
Чисто серебро стерегу да стерегу.
Груня и тут отличилась: она была запевалой, стояла среди круга и управляла хором.
Весело мне было возвращаться из приюта. Я уж не думала ни о солнце, ни о зиме, ни о лете, а только о девочках и о милой Груне, которая придет ко мне в воскресенье и опять будет читать мне стихи и петь песни.
И, в самом деле, она пришла в воскресенье и стала часто приходить и занимать меня чтением и рассказами.
Она пробовала даже научить меня вязать из шерсти шарфики моим куклам; но я была очень непонятливая ученица, и дело всегда кончалось тем, что Груня сама вывязывала всякую начатую для меня работу и прекрасно обшивала моих кукол.
Няня Наста
Чудесная старушка была наша няня. Она была стара: она вынянчила еще мою маму, дядю и тетей; а теперь, когда мы приезжали к бабушке, она по старой памяти всегда вступала в свои права и нянчилась с нами. Все в доме не только любили и уважали ее, но многие и побаивались. Няня без всякого гнева или брани умела всем внушить к себе уважение и страх рассердить ее. Мы, дети, боялись ее недовольного взгляда, хотя няня не только сама никогда не наказывала, а терпеть не могла даже видеть, когда нас наказывали другие. С большим трудом переносила она наше очень редкое стояние в углу или на коленях; а уж если, бывало, заметит, что нас — не дай Бог! — посечь собрались, — не прогневайтесь! Будь это мама или папа, няня Наста без церемонии нас отымет, не даст! С мамой-то она совсем не церемонилась.
— Это что ты выдумала? — прикрикивала она на нее в этих редких оказиях. — Мать твоя тебя вырастила, я тебя вынянчила, и ни одна из нас тебя пальцем не тронула! А ты своих детей сечь?!. Нет, матушка! Я тебя николи не била и твоих детей тебе не дам бить!.. Не взыщи, сударыня. Детей надо брать лаской да уговором, а не пинками да шлепками… Шлепков-то, поди, каждый им сумеет надавать; а от матери родной не того детям нужно!..
И так разбранит за нас Наста маму, как будто она и Бог весть какая строгая была. Оно правда, что мама становилась всегда построже, когда мы приезжали к бабушке, ужаснейшей баловнице нашей; именно потому, что боялась, что она нас совсем избалует.
Часто, бывало, няня отымет нас, уведет от сердитой мамы в другую комнату, а сама вернется, чтоб еще ее хорошенько за нас побранить; а мама весело-превесело рассмеется над ее гневом, так что и старушка не выдержит и, забыв о том, что мы недалеко, хохочут обе, сами над собой, не зная, что и мы тоже смеемся вместе с ними…
Не только ребенка, а каждое Божье создание няня жалела и берегла. Не дай Бог было при ней убить паука или мушку, или равнодушно наступить на какого-нибудь жучка.
— Ну и что тебе с того? — сердито вопрошала она убийцу. — Всех ведь не перебьешь! Ты убил одного — а на тебя налетят десять. Ведь ты ей жизни отнятой назад вернуть не можешь? Убить — убьешь, а воскресить-то не сумеешь? Не твоего это ума дело!.. Ну, так и убивать не смей. Пущай себе живут: коли Бог им жизнь даровал, значит, они на что-нибудь да нужны.
Точно так же сердилась няня, видя, что кто-нибудь животное обижает. Уж какая ведь добрая была, а всегда, бывало, замахнется, чем попало, и бежит своими мелкими старушечьими шажками отымать несчастную кошку, щенка или птичку.
— Вот я тебя, негодник! — няня ни с кем не церемонилась и всем в доме, кроме дедушки и бабушки, говорила ты. — Ишь ведь обрадовался, что силы больше, чем у котенка, и ну обижать!.. А ну, как у меня больше силы, чем у тебя?.. Вот я тебя сейчас поймаю да и отдую, здорово живешь!.. Что ж, умна я буду? А тебе-то сладко придется?.. Срам какой!.. Не озорничай! Оставь в покое Божью тварь, чтоб Господь на тебя самого не прогневался и не наказал за свое творение.
Вот какова была наша няня Наста, — а все-таки мы ее боялись! Как она, бывало, серьезно глянет из-под седых бровей своих да покачает строго головою, так хуже и наказания не надо!.. И хочется попросить няню, чтобы не сердилась, и страшно подойти к ней, пока она сама не взглянет ласковей и не подзовет к себе. В ее гневе было что-то особенное, какая-то особая сила. Не было возможности рассеяться, забыть, что она сердится; какая-то тяжкая скука на нас нападала во время ее гнева. А как только смягчалась няня, и на ее строгом, с мелкими правильными чертами, лице появлялась улыбка, — все будто бы разом прояснялось и веселело кругом.
Няня не одних нас, а вообще всех детей любила и жалела. Вечно, бывало, она вязала чулочки, фуфаечки, теплые шапочки для каких-нибудь бедных детей. Она плохо видела: шила с трудом, но вязала искусно. Поэтому она всегда бралась вывязывать по несколько пар чулок для горничных девушек с тем, чтоб они ей сшили какую-нибудь работу, и работа эта почти всегда бывала белье, платьице или одеяло для ребенка.
В нашей детской была печка с большой лежанкой. Я всегда удивлялась, зачем это няня вечно складывает на ней узелки с нашими старыми платьями и башмакам