сихой. Он говорил, что мальчику надо быть храбрым, уметь плавать, стрелять и управлять лодкой, и что нечего за него бояться.
Но раз, в воскресенье, мы отправились после обеда на озеро; отец сел в лодку и, по обыкновению, взял весла, поставив Эрнеста у руля, а я с матерью остались на берегу. Она села в тени нашей скалы, а я принялась искать разноцветные камешки, раковины и мох, которого очень много росло в расщелинах скалы, кругом озера. Он был разных сортов и теней с мелким белым и розовым цветом. Я любила играть им, устраивая сады, беседки и красивые узоры из цветных раковинок. В этот раз я так занялась игрою, что забыла обо всем, как вдруг меня перепугал громкий крик матери, которая в ту же минуту пробежала мимо меня с протянутыми вперед руками, точно хотела сама броситься в воду. Я вскочила и в страхе смотрела на озеро… Там, далеко от берега, виднелись две лодки; одна, в которой плыл отец, а другая меньше, рыбачья лодочка с белым парусом. Но не туда смотрела мать, а мимо, в другую сторону, где я ничего не могла сначала рассмотреть, потому что солнце ослепительно блестело, переливаясь золотыми струйками по мелкой расходившейся ряби. Хотя сердце у меня крепко билось, но я ничего не могла понять, пока не разобрала отчаянных криков матери: «Эрнест! Эрнест!.. О, Боже мой, Боже мой!».
Тогда я тоже принялась кричать и плакать, зовя брата, и тут только заметила в середине солнечного отражения что-то черное, мелькавшее из воды. Оно вынырнуло раз… другой… и потом исчезло в глубине…
В эту минуту мы заметили, что отец изо всех сил поворачивает лодку и гребет в ту сторону; но маленькая рыбачья лодка была ближе к месту и неслась тоже туда, совсем пригнувшись белым, раздутым парусом к воде. В нескольких саженях оттуда человек, в ней сидевший, закричал что-то отцу, чего мы не слыхали, спрыгнул в воду и исчез… Долго ли он искал брата и как он спас его — не знаю! — но только дело в том, что Эрнест непременно бы погиб, если б не он. В том месте, где он пошел ко дну, был сильный водоворот, и надо было быть очень искусным и сильным пловцом, чтоб избежать самому опасности и вытащить другого.
«Курсистка». Художник Н. Ярошенко. 1883 г.
Этот человек сделал это. Он был здоровый и сильный рыбак, почти взросший на воде, знавший все опасные места в нашем озере так же хорошо, как углы своей хижины, стоявшей на другом берегу. Туда они повезли брата, и туда побежали и мы с бедной моей матерью, почти обезумевшей от страха и горя. Господи! Как мы были счастливы, когда, прибежав, усталые, едва не падая, мы увидели брата, хотя очень страшного, но все-таки живого! Мать моя едва не упала без чувств от радости и счастья!.. Она не знала потом, что делать, бросалась к Эрнесту, к отцу, к рыбаку, его спасшему, к сестре его, всех обнимая, плача и смеясь в одно время!.. Когда мы добежали до хижины, Эрнест только что пришел в себя. Его долго откачивали и оттирали на берегу, прежде чем он очнулся. Слава Богу, что бедная мать не видала его в таком состоянии! Она не знала, как благодарить рыбака… Когда, вскоре потом, его сестре понадобилось идти в услужение, мать с радостью взяла ее к нам, в няньки, и хотя скоро увидела, что она — ленивая и капризная девочка, но не решалась отказать ей от места из благодарности к ее брату. Эта девушка и сделалась потом нашей мачехой…
— Как? Этой скверной?.. — невольно прервала я Антонию.
— Да, она была дурная женщина, а главное, глупая и грубая…
— Как мог отец ваш на ней жениться?
— Что же делать? Он не знал ее… Когда мать умерла, эта Ида была у нас в доме всем на свете: она смотрела за нами, хозяйничала, казалось, любила нас, пока у нее не было своих детей. Отец думал, что нам будет хорошо, если он на ней женится. Но вышло не так. Брата спасли его года; он в первое же время возненавидел мачеху, стал ужасно грубить ей и упрекать отца. Она не смела при нем обращаться со мной слишком грубо… Но он скоро уехал к деду нашему, пастору, который в это время жил уже в Петербурге, а потом поступил там в училище и больше не возвращался домой. Тут, года через три, умер отец, и за меня уж совсем не было кому заступиться; так что, верно, я так бы и осталась на всю жизнь горничной-замарашкой, если б сам Бог надо мной не сжалился.
— Как же это? Душечка, расскажите! — не могла я снова не прервать ее.
— Да я же и рассказываю! — улыбнулась моему нетерпению Антония. — Не знаю, по просьбе ли отца или сам от себя, только дедушке моему удалось записать меня кандидаткой на казенный счет в Екатерининский институт. Но дело в том, что таких кандидаток, как я, там было, конечно, несколько сот, а потому попасть в институт всем было очень трудно. Такое уж мне счастье Бог послал… Мне было тогда десять лет, и жила я уж не у мачехи, а у кистера той церкви, где дедушка был когда-то пастором…
— Как это?.. Отчего?
— Так. Раз зимою, в очень холодный и бурный вечер, мачеха так рассердилась на меня, что выгнала на улицу, совсем забыв, верно, что в такой холод я могла замерзнуть. Дело было в том, что меньшой брат, тот самый, что теперь учится в Петербурге, любимый сын мачехи, опрокинул стол с целым столовым прибором. Это бы еще ничего, если б он только разбил все и пролил, но вместе со столом полетела на пол кастрюля с горячим картофелем и сильно ушибла и обожгла его, облив остатком кипятку. На ужасный стук и крик бедного мальчика вбежала мачеха и, не разобрав в чем дело, сгоряча прямо накинулась на меня, которой дети были, по обыкновению, поручены. Она кричала, что это я во всем виновата, что я это сделала нарочно, со злости обварила ребенка; жестоко меня избила и, когда я стала пытаться оправдать себя, едва открыла рот — она пришла еще в большую ярость и, не помня себя, вытолкала меня из сеней на улицу и заперла дверь на ключ.
Мороз был крепкий!.. Я была совсем как помешанная от испуга и побоев и, сама не знаю зачем, побрела под снегом и ветром, куда глаза глядят…
На мне было одно старое, дырявое платьишко, но я не чувствовала холода, хотя, вероятно, тряслась и коченела, сама того не замечая. Я шла до тех пор, пока не упала обессиленная возле какого-то порога.
Случай ли или старая память прошлых посещений дедушки, только я забрела на церковный двор, где жил он когда-то, и упала у кистерова домика. Наш кистер — это все равно что дьякон — был славный старичок, служивший еще у дедушки и знавший мою мать ребенком. Возвращаясь в этот вечер домой, он ужасно удивился, наткнувшись на меня, а когда меня внесли в комнату и он меня узнал, то страшно испугался. Меня оттерли снегом, уложили в постель и напоили чем-то горячим; а когда я на другой день совершенно опомнилась и рассказала все, прося и моля со слезами, чтоб меня не отсылали опять к мачехе, то эти добрые люди сами плакали надо мною и, как ни были бедны, решились оставить меня у себя и обо всем написали дедушке.
Так я у них и осталась… Хотя мачеха несколько раз присылала за мной старуху кухарку и уверяла, что хотела только попугать меня, тотчас вышла за мною сама на улицу и посылала меня искать везде в тот же вечер, — но добрая кистерша не отдала меня. Мачеха грозила, что будет жаловаться, насильно вытребует меня к себе; а они ей отвечали, что объявят начальству о ее жестоком обращении со мной, о том, что она едва не уморила меня, выгнав ночью на мороз!.. Так оно и осталось, потому, верно, что она сама боялась огласки… Только добрая старуха Катерина, наша кухарка, ушла от нее тогда же, побранившись с нею из-за меня, и так как мачеха почти ничего не могла платить, то и осталась, бедная, совсем без прислуги, с тремя детьми.
— Вот еще: бедная! Есть кого жалеть! — вскрикнула я.
— Конечно, бедная, — спокойно повторила Антония. — Она тоже была очень несчастна. Весною добрый старик кистер получил от деда деньги, чтобы отправить меня к нему, вместе с уведомлением, что мне посчастливилось в баллотировке, что я принята за казенный счет в институт. Они все радовались и поздравляли меня; а я хоть и боялась немножко, не понимая, куда меня повезут и что со мной будет, но была счастлива тем, что увижу деда и избавлена навсегда от мачехи. Какой-то купец, ехавший в Петербург, взялся довезти меня, и я скоро отправилась…
Перед отъездом я ходила прощаться с братьями и сестрой и очень плакала, потому что их я очень любила и жалела… Не знала я, что больше никогда не увижу двоих из них: в то же лето пришла страшная холера, и они умерли вместе со своей матерью. Брат ее, рыбак, взял меньшего сына ее к себе, а несколько лет спустя отправил его к Эрнесту, который тогда уже был на службе.
— А вы? — спросила я.
— Я была в институте, и так как брат был очень занят, то я почти их никогда не видала.
— А когда вышли из института?
— Когда вышла, меньшой брат был в школе, а старший совсем уехал из Петербурга. Я поступила в гувернантки к одной даме, с которой и приехала три года назад в Полтаву… А там познакомилась с твоей мамой и вот теперь сижу с маленькой, злой дурочкой и по ее капризу вспоминаю старину!
— Ну хорошо! А Катерина же что? Старый кистер? — не унималась я.
— Кистер и Катерина уж, верно, давно померли, потому что были очень стары. Я ничего не знаю о них теперь…
— Как жаль!..
— Очень жаль. Но отчасти и хорошо: пора идти к маме, а ты потребовала бы и их историю, если б я ее знала! — засмеялась Антония.
— Да! А за что же царь вам деньги платит? — спохватилась я.
— Я уже сказала: за то, что я хорошо училась! Я должна была получить награду, золотой шифр, и государь Николай Павлович, приехав сам на акт в институт, подозвал меня, говорил со мною, спрашивал: кто мои родные? Что я думаю делать по выпуске из института? И, узнав, что я сама не знаю что, потому что ни родных, ни состояния никакого не имею, он расспросил еще начальницу и приказал во всю мою жизнь выдавать мне пенсион в 120 р. с. в год или оставить пепиньеркой в институте, если я захочу… Я захотела прежде попробовать на свете счастья и, вот видишь, — нашла его! Вожусь с несчастной девчонкой, которая думает, бедняжка, что несчастнее ее и на свете не может быть ребенка!..