Быть дворянкой. Жизнь высшего светского общества — страница 67 из 70

— Нет, душечка! — бросилась я на шею к своей милой, доброй Антонечке. — Это я всё глупости говорила! Я, слава Богу, очень-очень счастлива!

— А когда так, так пойдем от радости в столовую, напьемся чаю да, кстати, узнаем, зажила ли Леонидова ручка и нельзя ли как-нибудь поправить беды, которые он наделал в кукольном доме?..

Мамино пение

В эту зиму мама так часто болела, что ей не позволяли доктора так много заниматься, как она любила. Чтобы ее оторвать от дела и сколько-нибудь развлечь, папа наконец собрался съездить к своим родным в Курск. Наша новая бабушка жила там в деревне у своей дочери. Разумеется, она хоть и очень была к нам ласкова, так же как и новые тети, но у нас к ним не явилось и тени тех чувств, какие мы имели к маминым родным. Мы слишком недолго у них прогостили да к тому же инстинктом чуяли, что эти новые папины родные стараются показать нам ласку и любовь, а не просто любят, как дорогая наша «бабочка» и «папа большой».

Мы, разумеется, в то время не могли понять, что эта бабушка нас впервые видит; от сына отвыкла, а маму нашу почти не знает…

Впрочем, Лёля скоро подружилась с двоюродными братьями и сестрами и весело бегала с ними по всему дому; но я как приехала, так и уехала от родных совсем чужою. Глядя на бабушку Лизавету Максимовну Васильчикову, веселую, нарядную старушку, очень еще красивую и живую говорунью, я поняла, в кого у Елены такие курчавые, белые волосы!.. Она и лицом, и живостью походила на бабушку.

Возвращаясь домой, мы опрокинулись в глубокий снег. Все перевернулось в нашей кибитке, и меня так завалило подушками и поклажей, что папа насилу нашел и откопал меня. Все испугались, не ушиблена ли я? Но только была перепугана, но совершенно невредима.

Испуг ли на нее подействовал, или простудилась мама в дороге, но только что мы вернулись домой, она слегла в постель. Послали в Харьков за доктором, который уже раз или два приезжал к маме. Он покачал головою, сказал, что маме нужно лечиться серьезно, и звал ее переехать в город. Но когда он уехал, мама сказала, что ни за что не переедет в Харьков; а уж если будет нужно, то она весной лучше съездит полечиться в Одессу.

Через недельку мама встала скоро и, по-видимому, совершенно оправилась. Я ужасно радовалась ее выздоровлению и по-прежнему начала наблюдать за ее занятиями и долгими беседами с Антонией.

Все удивлялись моей перемене в течение этой зимы: говорили, что я вдруг сделалась такая тихая и серьезная, совсем как большая. Мне шел седьмой год, и я помню, что действительно с этого времени перестала быть совсем ребенком и часто думала о вещах, которые прежде мне и в ум не приходили.

Мне очень нравилось по вечерам, незаметно присев где-нибудь в уголке, слушать чтение больших и не подозревавших о моем присутствии и выводить свои заключения. Папа иногда пристраивался также к большому столу и слушал, рисуя пресмешные карикатуры или лошадей и пушки, а иногда и портреты своих знакомых, которые у него тоже всегда выходили очень смешные, хотя и похожи. Но чаще случалось, что его не было дома. Лёля готовила уроки или занималась с мисс Джефферс. У меня же по вечерам занятий не было, и потому я всегда присаживалась к Антонии и маме.

Но больше всего на свете я любила слушать мамину игру на фортепиано и пение. Чем бы я ни занималась, едва, бывало, заслышу стук крышки на рояле, я все бросала и бежала в зал. Там я забивалась за дверь, за печку, куда-нибудь в уголок, где бы мне не мешали и откуда бы я могла хорошо видеть ее лицо, и вся превращалась во внимание и слух. Мне казалось, что никто в мире не может петь, как моя мама, и никого нет красивей, чем она, на свете.

Помню, раз вечером на дворе бушевала метель, вьюга завывала, и ветер засыпал наши окна мерзлым снегом. В углу топилась печка; дрова трещали, и ярко вспыхивало пламя, освещая комнату неровным светом. Мама давно, с самых сумерек, тихо ходила по комнате, а Антония сидела на диване и вязала чулок, бряцая спицами в полутьме. Я смирно сидела у ног ее на ковре, положив голову к ней на колени, следя за всеми движениями мамы: за игрой света на лице ее и яркой полоской, перебегавшей по низу платья ее каждый раз, как она проходила мимо дверной щелки из ярко освещенной комнаты Лёли.

Мама вдруг остановилась и, взяв на рояле аккорд, сказала:

— Вот когда «Бурю» хорошо спеть!

И она села к роялю. Я насторожила уши.

Мама прежде сыграла что-то такое грустное, тихое; потом запела:

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя;

То как зверь она завоет,

То заплачет как дитя!..[107]

Я вслушивалась жадно в пение ее и в чудесные слова. Когда она дошла до того места, как старик в ветхой, темной избушке просит старушку спеть ему песню:

Спой мне песню, как синица

Тихо за морем жила;

Спой мне песню, как девица

За водой по утру шла!..

Я от восторга едва усидела на месте! Так и хотелось броситься маме на шею и крепко расцеловать ее… если б только возможно было это сделать, не помешав ее чудному пению. Сладко звучал мамин голос, прерываемый только завываниями ветра, будто бы вправду шатавшего нашу избушку, то жалобно плача, как дитя, то завывая, как дикий зверь…

Бедная лачужка «стариков», их одинокая, печальная жизнь; приунывшая за веретеном своим старушонка и старик, выпрашивавший со скуки песню, так живо мне представились; мне так стало их жалко, что я слушала, слушала и вдруг… горько заплакала.

Мама обернулась, удивившись, и, увидав, что я плачу, подошла ко мне, встревоженная.

— Ничего, душечка мама! — сквозь слезы говорила я, досадуя на себя за то, что глупым своим беспричинным плачем прервала ее пение. — Пойте! Пожалуйста, пойте дальше!.. Это так хорошо! Я ведь ничего!.. Только жаль!.. Старички эти бедные!

— Ах, ты дурочка маленькая! — удивилась еще больше мама.

Она села на диван, взяла меня к себе на колени и ласкала меня, улыбаясь и утешая тем, что «старичкам», напротив, очень весело — что они поют песни и пиво пьют из кружки.

Я уж и сама смеялась и только упрашивала маму продолжать. Но она сказала:

— Нет, на сегодня довольно с тебя! — и, обернувшись к Антонии, тихо прибавила: — Je vous demande un peu!.. Qu’en dites vous? Ce sont les nerfs, Dieu me pardonne!..[108]

Тут принесли несносные свечи, и, сколько я ни упрашивала, мама не стала больше петь в этот вечер.

Опять в Одессе

Еще снег не совсем стаял; была серая, мокрая, холодная весна, когда мама собралась ехать в Одессу. Мы: дети, обе гувернантки, Аннушка с Машей, даже повар Аксентий — все уезжали. Бедный папа опять оставался один со своим усатым денщиком Вороновым да толстой женой его Марьей. Но в то время я совсем его не жалела, радуясь, что еду в красивую Одессу, увижу опять море и, что в особенности меня занимало, увижу дом, где я родилась! Мне казалось, что этот дом никак не может быть обыкновенным домом; а непременно какой-нибудь особенный дом, от всех отличающийся.

— Почему же ты так думаешь? — удивленно спросила, услыхав от меня об этом, Антония.

— Как же! — отвечала я. — Да я ведь в нем родилась!

— Ну, так что же? — рассмеялась она, к моему большому смущению и досаде. — Ты что же за диво такое?.. Каждый человек родился в каком-нибудь доме, а дома-то все же оставались обыкновенными домами и нисколько не изменялись.

Такой взгляд на вещи меня озадачил, и я перестала говорить об этом доме, но все-таки, про себя, интересовалась им.

Когда пришлось расставаться, все были очень печальны, так что и я приуныла, глядя на бледную, больную маму и на встревоженное лицо папы, по которому одна за другой катились слезы: как он ни старался незаметно стряхнуть их, они скатывались по длинным усам его на грудь.


Одесса в XIX веке


Много дней мы тащились по холоду и грязи. Мама была печальна и больна, и всем нам было очень скучно. Я очень удивилась и огорчилась, в первый раз увидев море. По рассказам домашних, более чем по своим собственным воспоминаниям, я представляла себе море чем-то светлым, блестящим, чудно красивым; и вдруг увидала сквозь туман и дождь что-то такое мутное, серое, далеко разбегавшееся сердитыми, белыми волнами, которые сливались с таким же, как оно, взбудораженным тучами, темным небом.

— Что это такое? — огорченным голосом восклицала я, стоя у поднятого окна кареты, в которое хлестали ветер и дождь. — Разве такое море?.. Море голубое, светлое! Оно переливается и блестит на солнце, — а это?.. Шевелится себе какой-то грязный кисель. Вон: колышется, возится, ходит… Словно белые бараны по грязи бегают…

Мама засмеялась, тихонько потрепав меня по надутой щеке.

— Скажите, пожалуйста! — сказала она. — Тоже света и блеска захотела… Ах ты, поэтическая натура!.. Погоди: насмотришься, даст Бог, и на светлые дни… да не обойтись и без серых!.. Дай только тебе Бог поменьше их на своем веку видеть!..

Мама вздохнула, и я не посмела спросить ее, хотя не поняла ее слов. Антония тотчас ко мне наклонилась и тихонько начала объяснять, что море не всегда одинаково; что в первый же ясный, солнечный день я не узнаю его — такое оно будет яркое и красивое.

— Ты лучше сюда посмотри! — дернула меня за рукав Елена, смотревшая в другую сторону. — Вот и Одесса показалась. Видишь? Церкви, дома!

И мы занялись новым, красивым городом, многолюдными улицами, высокими домами.

Мама бедная так утомилась дорогой, что пролежала несколько дней по приезде. Скоро, однако, она почувствовала себя гораздо лучше и бодрее и встала. Мы с нею иногда гуляли и ездили кататься на берег моря, которое я действительно не узнала в первый же весенний денек.

У мамы в Одессе было много хороших знакомых. Больше всех я полюбила семейство Шемиот, старых приятельниц моих родных. Вся семья состояла из старушки матери и трех уже взрослых дочерей: Бетси, Женни и Евлалии. Они были удивительно милые, веселые и гостеприимные хозяйки и к тому же варили чудесные вар