Быть дворянкой. Жизнь высшего светского общества — страница 69 из 70

Я стала в тупик, сообразив, что сглупила, так как тут же была Лёля, да и мисс Джефферс остановилась в следующей комнате и вошла к нам, в то самое время, как я, путаясь и страшно краснея, объясняла свое намерение Антонии, а сестра смотрела на меня, улыбаясь и укоризненно качая головой.

— Удочку?.. На что тебе удочка? — говорила Антония. — И где ты взяла этот крючочек?.. Покажи. Им можно страшно наколоться!.. Кто тебе его дал?

— Никто не давал… я… я…

— Как же никто!?. Где же ты взяла его?

Тут подошла англичанка и подозрительно перекосила глаза на мою удочку, которую Антония рассматривала.

— What’s that? — спрашивала она.

— Это удочка, которую Вера принесла из лавок, — отвечала Лёля по-английски, улыбаясь.

— A fish-hook? — протянула та. — Откуда же она взяла удочку?..

— Я не знаю!.. Там, в лавке, много их было.

— Что ты говоришь, Лоло? — обратилась к ней Антония, не понимая.

Но я вдруг рассердилась, ожидая, что Лёля скажет и ей, откуда у меня этот противный крючочек, и поспешила сказать, что я его подняла — нашла на земле.

— На земле?.. На улице? — строго переспросила Антония.

— Нет! — прошептала я чуть слышно. — В лавке!

— Oh! For shame! — вскричала мисс. — Скажите же, Miss Lolo, скажите, что там в лавке продавались такие крючки, и что эта негодница (this wretched little thing) просто его украла!

При этом слове — впервые прямо назвавшем мне, что я действительно сделала, — я так и залилась слезами, бросившись лицом в колени своей Антонечки. Я знала, какой ужасный грех и стыд — воровство, и теперь искренно была убеждена, что погибла!.. Антония меня не утешала. Напротив — она очень строго и сурово меня пристыдила и, чтобы навеки запечатлеть в моей памяти раскаяние в моем постыдном поступке, она решила, что я сейчас же возвращусь обратно в лавку и отдам сама эту злополучную удочку продавцу, извинившись в своем «воровстве»…

Ох!.. Вот этот эпилог моего преступления был долго ужаснейшим воспоминанием моего детства!.. Но зато он навеки, с корнем вырвал из меня малейшее поползновение покушаться на чужую собственность, будь то простая булавка.

О, Господи! И поныне не забыла я насмешливо-жалостливой усмешки, с которой на меня глядел старик-еврей, продавец железных изделий, пока я ему объясняла свой казус: «Не знаю-де, как это случилось, что я занесла удочку… Вероятно, за рукав мой она зацепилась!..»

И представьте себе мой стыд, когда беспощадная мисс Джефферс, поняв мою хитрость, перебила меня восклицаниями.

— O, no! O, no! It was not so! — опровергала она решительно мои показания. — Это не так было! Не лгите, мисс Вера!.. Это еще стыднее: красть и потом лгать!.. Ай-ай! Какой стыд!..

Да! Это был действительно ужасный и — слава Богу — единственный стыд такого рода в моем детстве. Никогда я более не совершала такого великого греха.

И радость, и горе

Через месяц или два по приезде в Одессу мама объявила нам, что к нам сюда едут из Саратова все наши родные. Уж какая это была радость — я и сказать не могу! Наша бедная, дорогая мама, которая все это время то оправлялась, то вдруг опять заболевала, разом ожила и повеселела. В свои хорошие дни она хлопотала, искала квартиру, где бы папе большому, бабочке и всем было просторно и удобно поместиться. Такое помещение наконец нашлось, немного далеко, правда, но мама была этому рада: подальше от пыли, от стука экипажей и шума. При этой квартире был, уж не помню, сад ли, или просто двор засаженный, но только оттуда был вид на море, которое все больше и больше мне нравилось. Я ужасно любила смотреть на суда, на лодки, качавшиеся по волнам, быстро их рассекая; на многоэтажные белокрылые паруса барок, надутые ветром как пузыри, и особенно на красивые пароходы, за которыми расстилались два хвоста: сверху, по воздуху, — черный дым, а внизу, на волнах, — белая пена от колес, расходившаяся серебристым кружевом и брызгами. А в темные вечера за пароходами расстилались огненные хвосты искр, и все они светились яркими, разноцветными огнями люков и фонарей, красиво отражавшихся в темном море… Чего только, каких сказок не сочиняла я самой себе, любуясь этим зрелищем!


«Семейная картина». Художник Ф. Славянский. 1851 г.


Болезнь мамы редко теперь позволяла Антонии оставлять ее, но иногда она приходила посидеть со мною, полюбоваться морем, и тогда я по старой памяти засыпала ее вопросами. Предметов разговора было множество! И солнце, спускавшееся к золотисто-красным облакам, уходившее за море, им же окрашенное в пурпур и золото. И светлый месяц, который то серебрил все море, рассыпая по мелкой ряби свои лучи, то одним цельным блиставшим столбом падал в глубь, перерезав всю бухту. И небо, и земля, и море, — все меня окружавшее неустанно задавало мне тьму вопросов, за решением которых я привыкла обращаться к Антонии. Иногда она беседовала со мной охотно; но чаще слушала рассеянно, глубоко задумываясь, и не раз я ловила ее слезы, как незаметно ни старалась она отереть их…

— Pourquoi pleurez-vous, Antonie?..[109] — спрашивала я иногда и тут же сама отвечала: — Знаю! Вы плачете, потому что мама больна.

И самой мне становилось так тяжело на сердце, и я начинала вместе с нею плакать…

Обнимет она меня, бывало, крепко-крепко и скажет:

— Oh! Que je voudrais que votre grand-maman vienne plus vite!..[110]

Я сама хотела этого!.. Мы все, начиная с мамы, ждали и дождаться не могли приезда милой, дорогой бабушки. Нам всем казалось, что с приездом родных все поправится и мама скорей выздоровеет.

Глядя на нее, как она со всяким днем менялась, худела и ослабевала, я часто задумывалась и хоть не имела никакого ясного понятия о смерти, но безотчетно пугалась и плакала. Раз, когда целый день мы не видали мамы, я села у дверей ее комнаты и не хотела ни обедать, ни чай пить, ни идти спать, пока меня не впустили посмотреть на нее. Она лежала бледная, слабая в постели, но улыбнулась мне и притянула к себе. Расцеловав ее, я улеглась в ногах на ее кровати и так и заснула…

Чаще и чаще приходили такие дни, что нас не пускали в комнату мамы, а она давно сама из нее не выходила. Мы видели докторов, проходивших к ней и выходивших от нее с серьезными лицами. Мы жадно прислушивались к говору домашних, но все умолкали, завидев нас, а мы, как настоящие дети, часто развлекались и забывали горе и страх за нашу маму.

И вдруг, в один чудесный весенний день, приехали наши давно жданные, дорогие родные, и маме сделалось в самом деле гораздо лучше. То-то были радость и счастье! То-то наступили ясные, безмятежные дни! Эта счастливая весна и до сих пор вспоминается мне таким радостным золотым временем моего раннего детства, какого я никогда уж более не переживала!.. Словно этот цветущий, яркий май был дан нам в последнее воспоминание о счастливой жизни нашей с мамой. Ей стало так хорошо, что все за нее успокоились, даже большие; нашему же детскому счастью и пределов не было. Я постоянно торжествовала! С утра просыпалась я с мыслью о своем счастье; о том, что здесь, со мною все те, кого я люблю, — особенно моя добрая, несравненная моя баловница, бабочка, — и день мой весь проходил в беспрерывном веселье.

Об уроках не было и помину! Бабочка как приехала, сейчас объявила, что летом уроков не бывает. День наш начинался играми в саду, прогулками на бульвар, на берег моря или в лавки, откуда мы возвращались всегда с игрушками и лакомствами — совсем как в Саратове! Почти всякий день мы ездили купаться, и я с этих пор полюбила купанье в море больше всех других удовольствий. Как весело бывало лежать у самого берега на мокром песке и собирать раковины и пестрые камушки в ожидании, что вот-вот прихлынет прозрачная, кипучая волна, приподымет легонько и отбросит на два-три шага вперед, залив все белой шипучей пеной. Отхлынет бурливая волна, вскочишь и бежишь за нею по открытому берегу и снова ложишься и ждешь, замирая, нового прибоя, с ужасом оглядываясь на подступающий грозно вал, хотя прекрасно знаешь, что он не потопит, а только оторвет от земли и мягко отнесет на прежнее место. А сколько бывало волнений и страхов! То поймаешь блестящий морской кисель, прозрачный, как стекло; то попадется зеленая креветка; а то вдруг померещится поблизости морской рак или черная безобразно распластанная каракатица!.. Тут-то подымутся шум, крик!.. Конца нет смеху и шалостям.

Я была ужасная трусиха: не могла видеть, когда бабушка или тети отплывали далеко… А они очень любили плавать и плавали отлично и смело. Надя взялась было учить и нас. С Лёлей уроки шли превосходно; но я и слышать не хотела!.. Мне несравненно больше нравилось плавать по-своему: лежа у бережка, держась за землю, ждать прибоя.

Я столько собирала «драгоценностей» на дне морском, что у меня дома были целые коллекции ракушек, трав и разноцветных камней.

Вернешься, бывало, с купанья усталая, но такая сильная и здоровая, что чудо! На балконе или в нашем большом светлом зале накрыт уже чайный стол. Мама сидит в большом кресле, издали улыбается и расспрашивает: «Как гуляли? Кого видели? Хорошо ли купались?..»

Весело болтая, напьешься чаю; а там присядешь на колени к бабушке и, несмотря на восклицания Антонии, что это стыдно, что бабушке тяжело, — так славно, уютно примостишься к ней; так сладко задремлешь, положив голову на плечо ее, под нежную ее, ласкающую руку, прислушиваясь к ее речам.

— Вот, как поправится мама, — тихо рассказывает бабушка, — мы все поедем ко мне в деревню — недалеко отсюда. Поживем там немножко; будем ловить в пруду карасей, собирать клубнику, варенья наварим… А там, даст Бог, мама совсем выздоровеет, и поедем мы все назад в Саратов! Дача наша милая уж давно нас ожидает!.. А девочки-то наши знакомые: Клава Гречинская, Катя Полянская — как обрадуются тебе! Прибегут навстречу, принесут все свои куклы! Вот будет всем вам веселье!