Быть гувернанткой. Как воспитать принцессу — страница 25 из 30

ли ему? Это общий и роковой закон…

Маленькая великая княжна подарила мне, проснувшись, веточку fleur d’orange, которую она потом хотела непременно отнять у меня, когда я ей сказала, что это дают только невестам. В тридцать лет — это подарок, который уже не имеет значения.

* * *

Чудная погода, жара совершенно июльская. Мы сделали сегодня очень хорошую прогулку в Павловске вдвоем с моей маленькой княжной. Мы рвали цветы. Она их так любит, и спрашивала меня, есть ли красивые цветы в раю. Сегодня вечером у меня был Рачинский[125], который читал мне свои письма из Болгарии, и монах, который был миссионером на Алтае и собирается вернуться туда, как только его здоровье поправится Он провел восемь лет непрерывно верхом на лошади, питаясь одним чаем, в разъездах по этой дикой стране, чтобы обратить в христианство народы, поклоняющиеся дьяволу. Он собирает деньги для вновь обращенных и для основания монастыря, а Рачинский просит денег для основания школы в Кукуше, в Болгарии. Вот очень различные интересы, и тем не менее это все интересы России, великой России.

Австрийцы разбиты при Монтебелло, но они молчат об этом поражении. Последняя телеграмма из Англии определяет потери австрийцев в 500 человек. Французы говорят про 2000 человек.

* * *

Сегодня получена депеша о страшном поражении, понесенном австрийцами близ Новары. 15 000 человек убито или ранено. Подробностей еще нет. Императрица думает, что ее брат, принц Гессенский, участвовал в этом сражении. Очень грустно, что к удовольствию видеть австрийцев разбитыми у нее примешивается тревога за брата. В течение недели у нас стояла июльская жара; за неделю растительность произвела всю ту работу, которую она обыкновенно совершает в течение месяца. Затем пошел дождь, и температура упала с 20 в тени до 2, и от кисейных платьев мы перешли на ватные пальто. Меня беспокоит здоровье великой княжны. Во время этой жары она как бы впала в расслабленность, не разговаривала, не играла, не кушала и не спала. Лицо ее стало бледным до прозрачности и нервно осунулось. Она страшно растет, худеет, и у нее постоянное расстройство желудка. Я очень беспокоюсь, и Шольц, доктор детей, не внушает мне никакого доверия. Это — пошляк, и, чувствуя, что я его не люблю, он всегда соглашается с моим мнением. Но я не доктор! Он был болен, и я обратилась к Гартману[126], который дал великой княжне порошки. Ей лучше с тех пор, как стало свежей. Тем не менее она так нервна, что сегодня плакала от сказки об аленьком цветочке. Она так любит цветы и так счастлива, когда может рвать те, которые растут в полях и лесах. Она мне говорила: «Я не люблю нарядных цветов». Она так называет садовые цветы.

* * *

Моя сестра Дарья[127] опасно заболела. Мы были на вечере у императрицы и разговаривали о мономании Натальи Бартеневой[128]; государь обратился к моей сестре, но она ему не ответила. Я взглянула на нее; глаза ее куда-то уставились; лицо совершенно исказилось. Она делала усилия что-то сказать, но издавала только нечленораздельные звуки. Я поспешила увести ее, думая, что это нервный припадок. Вернувшись к себе в комнату, она вдруг разразилась слезами и криками, а вскоре потеряла сознание. Когда она открыла глаза, с ней вдруг сделались судороги. Она не могла говорить, и совершенно неподвижные глаза как бы выходили из орбит. Знаками она объяснила мне, что хочет причаститься.

Я поняла, что у нее прилив к голове, и поспешила послать за докторами, но они все не являлись. Я велела поставить ей горчичники и послала за пиявками. Припадки становились все сильней и сильней, и я побежала к императрице за имевшимися у нее мощами, о которых, как мне казалось, просила сестра. Государь и государыня спустились к ней. Между тем прибыли Енохин[129], врач государя, и Жуковский[130], врач епархиального училища. Ей положили на голову лед, поставили пиявки, все тело покрыли горчичниками. Доктора сказали, что это прилив к голове, и были очень озабочены. Пришел священник, но так как она больше не требовала его, я не решилась его подозвать к ней. Вдруг она страшно заволновалась, из ее груди раздался глухой звук, который я и остальные присутствующие приняли за предсмертное хрипение. Доктора сказали, чтобы позвали священника. Никогда, никогда в жизни не испытывала я такого глубокого ужаса, тем более что все это совершилось в течение полутора часа. Я готова была убежать куда-нибудь в сад (у меня и была только одна мысль — бежать), если бы императрица не удержала меня силой, не поставила на колени перед образами и не приказала мне молиться. Тогда я машинально стала повторять слова молитвы, которые она произносила, но так как во мне и вокруг меня был сплошной хаос, я ничего уже не видела и до моего сознания доходил только один этот голос, произносивший слова молитв.

Боже, сколько мыслей навеяла на меня впоследствии эта ночь о том крайнем легкомыслии, с которым мы проводим жизнь, из-за чего Господь находит нас совершенно не подготовленными, когда он приходит и стучит к нам в дверь! Когда священник подошел к сестре, она вдруг испустила крик такого неописуемого ужаса, что я пришла в себя. Тут ее начало непрерывно рвать потоками желчи. Доктора говорили, что это ее спасло, но она уже не могла причаститься.

Государь и государыня ушли в половине первого. Мое сердце не сумеет выразить той глубочайшей благодарности, которую мне внушила их доброта. Да воздаст им Господь тысячекратно! Судороги и рвота продолжались еще до пяти часов утра. Енохин ушел, Жуковский оставался всю ночь. В пять часов к Дарье вернулась способность речи, хотя она еще говорила одно слово вместо другого. Она заснула глубоким и покойным сном. На другой день она проснулась еще слабой, но в полном сознании, и совершенно ничего не помнила из того, что произошло.

В этот день из Москвы приехала Китти, которая должна была со мной вместе ехать в Гапсаль[131]. Наш отъезд, сначала назначенный на 13-е, был затем отложен до 16-го. Вдовствующая императрица в тот же день должна была ехать за границу. Доктора решили, что Дарье тоже нужно ехать за границу пить карлсбадские воды, и было решено, что ее перенесут на пароход, на котором императрица-мать должна была ехать в Германию. Мысль об отъезде и приготовления к нему так взволновали мою бедную сестру, что накануне дня, назначенного для отъезда, с ней сделался второй и еще гораздо более бурный припадок: она восемь часов была без сознания, все время в ужасных судорогах и с кровавой пеной у рта. На этот раз я сохранила самообладание, так что во все время припадка оставалась при ней, держа ее за голову и за руки. Это продолжалось восемь часов, после чего она пришла в себя достаточно, чтобы ощутить боль в языке, который она искусала зубами во время припадка. Но в течение суток не восстанавливались ни ее память, ни способность речи.

Я была вне себя при мысли о том, что на другой день я должна ехать, оставив ее в таком положении, казавшемся мне смертельным, тем более что Здекауэр[132], которого позвали на консультацию, сказал, что он ни за что не ручается, прежде чем не отдаст себе отчета в болезни. Я тогда особенно живо почувствовала неприятную сторону зависимого положения; я должна была ехать якобы для здоровья ребенка, в сущности здорового, и покинуть свою умирающую сестру среди чужих. Я была вне себя и умоляла императрицу позволить мне остаться. Она была очень добра ко мне и, переговорив со Здекауэром, решила в тот же вечер, что великая княжна не поедет на другой день с великими князьями Алексеем и Сергеем, но что мы подождем парохода, который отвезет обратно в Гапсаль наследника после его приезда на торжество открытия памятника императору Николаю 25 июня. Это мне давало десять свободных дней. Императрица была так добра, что я никогда не буду в состоянии выразить своей благодарности не только за самое ее благодеяние, но и за то, как оно было оказано; мне трудно выразить также свой стыд и раскаяние в чувстве горечи, которые я испытала от своей зависимости по отношению к лицу, которое умело смягчать эту зависимость любовью и великодушием.

На этот раз моя сестра поправлялась очень медленно. Слабость была страшная, боли в голове и печени очень сильные. При дворе стали говорить, что у нее припадки эпилепсии, и хотя Здекауэр сказал, что мозговая болезнь, которой она страдает, совершенно другого рода, чем эпилепсия, никто не обратил на него внимания, и я убеждена, что как бы она ни поправилась, тем не менее при дворе она до конца дней своих будет слыть эпилептичкой. Сестра призналась мне за время своей болезни, что одна из причин, которая привела ее в такое состояние, были сплетни, переданные ей услужливыми друзьями, о ее флирте с государем. Она чуть не умерла от этого, так велико было огорчение, которому еще способствовала ее обычная ипохондрия — вот до чего доводят эти мелкие пересуды и на воздух сказанные вздорные сплетни, которые обыкновенно считаются такими забавными и невинными.

Все эти волнения, утомления и тревоги, вызванные болезнью сестры, вдобавок утомление от службы, которой я не могла и не хотела пренебрегать, столько бессонных ночей — все это на меня тоже сильно повлияло, и я чувствовала себя совершенно больной, когда поехала в Гапсаль. 25-го весь двор отправился в город для участия в торжестве открытия памятника. Великая княжна не присутствовала на торжестве, но мы потом ездили смотреть статую, которая показалась мне чрезвычайно безвкусной и совершенно не к месту. Двор в тот же вечер переехал в Петергоф. На следующий день, 26-го, государь и государыня поехали поздравить великую княгиню Александру Иосифовну с днем ее рождения, а мы должны были сесть на пароход в Стрельне. Я была смертельно грустна, расставаясь с сестрой; ей, правда, было гораздо лучше, но она была еще очень слаба и 4 июля должна была ехать за границу на неопределенное время. Здекауэр послал ее на воды в Эмс, а затем в Швейцарию для лечения виноградом и советовал ей даже оставаться там целый год.