Родители относятся с уважением к техническим поискам сына. На него не кричат, когда он приносит домой шурупы, гайки, обрезки жести. Ему не говорят: «Зачем мусору натаскал!» Родители понимают: для него это не мусор. Без этого он не сумеет мастерить машины. Как знать, может быть и создавать свое будущее.
Не всякая семья может пойти навстречу желаниям и интересам ребенка. Родители великого английского ученого Фарадея отдали его в ученики к переплетчику потому, что не имели возможности дать ему образование по способностям, да и просто не могли понять, к чему стремится их сын. Но когда высокообразованные и обеспеченные люди, какими были родители замечательных русских биологов Ковалевских, сделали все, чтобы помешать детям заниматься естественными науками, они поступили так не потому, что не имели возможности дать им естественнонаучное образование, а потому, что считали: детям не пристало самим определять выбор своего пути. Фарадею не в чем было упрекнуть своих родителей. А вот Ковалевским, вероятно, было в чем своих родителей упрекнуть!
Мы тревожимся, когда наши дети сдают экзамены.
Но ведь и нам не следует забывать о трудном экзамене, который мы держим перед своими детьми, помогая или не помогая им правильно определить свой путь, объясняя или забывая объяснить, как в выборе этого пути сливаются ответственность человека перед собой и перед обществом.
Выбор пути начинается, когда ребенок строит свою первую модель, рисует свой первый рисунок, впивается в одну книгу и отбрасывает другую, когда он первый раз присматривается к тому, что делаете вы и как вы это делаете.
Страшная беда — брак без любви, результат ошибки.
О том и пословицы сложены, и песни о том поют, и книг написано без числа.
Ошибка в выборе профессии тоже не раз уродовала жизнь человека.
Письмо в редакцию от студента, будущего художника-технолога сцены. Интересная профессия на стыке техники и искусства, расчета и вдохновения. Но автор письма испытывает отвращение к делу, которое изучает. «Вся учеба, — пишет он, — стала невыносимым насилием над собой». И продолжает:
«…Мне могут задать вопрос, почему я поступил в театральный институт. С юных лет (а мне уже 31 год) я интересуюсь драматургией и кинодраматургией, посещаю театр и кино, пробовал работать корреспондентом газеты, писать пьесы, сценарии, рассказы. Первые два года учебы в институте меня устраивали тематикой и дисциплинами, необходимыми для литературного труда и образования. На третьем курсе программа сводится к узкой специализации. Ряд предметов, введенных на этом курсе, подсказывают мне, что я занимаюсь сейчас не своим делом, необходимо срочно, не теряя времени, вернуться на избранный путь. По натуре я жизнерадостный человек, люблю жизнь и пытаюсь как можно глубже разобраться в ней. Я готов годами колесить по стране, все видеть, все знать, обо всем поведать читателю. И когда допускаю мысль, что придется по окончании института замкнуться в четырех стенах сценической коробки с потолком и полом, мне становится не по себе. Мой удел — это космическая скорость, гул неисчислимых машин и механизмов, огромный пульс клокочущей жизни страны. Я не хочу быть немым созерцателем чужих подвигов, мечтаю, чтобы и моя жизнь стала подвигом.
За последнее время мне приходится много думать о литературной работе. Как мне начать по-настоящему работать? Составил расписание для изучения предметов по самообразованию; нужно решить, где я буду жить, как я буду обеспечивать материальные нужды, и многое другое. Если бы мне было меньше лет, можно было бы подумать о поступлении в Литературный институт… Посоветуйте, как быть».
Чтобы посоветовать, надо знать, какие данные для литературной работы есть у автора письма. Допустим, что они есть. И вспомним литераторов, для которых их нелитературная профессия, источник жизненного материала, но отнюдь не обуза. Есть и противоположные примеры, когда писатели в зрелые годы круто ломали жизнь, оставляли прежнюю специальность, чтобы всецело посвятить себя литературе.
Но вот настоящий писатель, пренебрежительно отзывающийся о первом практическом деле своей жизни, что‑то не припоминается. Невозможно представить себе, чтобы Чехов считал годы учения на медицинском факультете пропащими, а свою профессию врача — обузой, Пришвин сетовал бы, что занимался агрономией, или Бажов пожалел бы, что потерял время, учительствуя? Немыслимо это!
Не хочется почему‑то говорить автору этого письма, студенту, который так пренебрежительно отзывается о своей будущей работе, что он бы познакомился и с театральными художниками, и с рабочими сцены, с артистами и зрителями, и жизнь его стала бы наполненной и многообразной…
Письмо его оставляет неприятный осадок, звучит в нем фальшивый звук. Может быть, в эгоистической окраске фразы: «Первые два года в институте меня устраивали». А может, в явственном противоречии между декларацией о готовности к подвигу и откровенной боязнью жизненных неудобств.
Но, разумеется, человек может ошибиться в выборе профессии. Особенно в ранней юности.
Общего лекарства от такой беды не найти. Мы уже говорили об этом.
У меня есть товарищ школьных лет. Закончив университет по физико-математическому отделению — ему пророчили большое будущее в этой области, — он понял: его юношеское влечение к сцене не детский порыв, оно — навсегда. Ушел работать в театр. Первый спектакль с его участием был «Отелло». Мой друг стоял в яркой толпе, живописно кутаясь в черный плащ, и тем выполнял задачу, поставленную режиссером, — быть черным пятном на общем тревожно-красном фоне…
Несколько лет кряду занимал он в театре скромнейшее положение, играл в массовках, выходил на сцену в роли без слов. И денег получал меньше, чем тогда, когда работал по своей первой специальности, и не раз слышал от доброжелателей, какую ошибку совершил, свернув с пути. Но он шел на все это ради любимого дела. Теперь он настоящий артист! Кто же его осудит?
Так почему же мы так строго судим автора нашего письма? Ну, во-первых, потому, что поступил он в первый попавшийся институт уже не юношей, а взрослым человеком, во-вторых, и это главное, за то, что сознательно шел учиться нелюбимому делу, притворялся, кривил душой и перед теми, кто принимал его в институт, и перед тем, чье место он в этом институте занял, и, наконец, перед самим собой. Его письмо не вызывает сочувствия, как не вызвало бы сочувствия письмо человека, который сначала сознательно женился без любви, а потом спрашивал бы печать и общественность: кто виноват, что семейная жизнь не удалась?
И все‑таки, если снять с письма налет позерства, в нем останется главное: горькая расплата человека, готового заниматься безразличным ему делом. Кое‑что он уже понял. Но покуда его заботят только личные огорчения. Увы, дело не только в этом.
В записной книжке Чехова есть такие строки: «Бездарный ученый, тупица, прослужил 24 года, не сделав ничего хорошего, дав миру десятки таких же бездарных узких ученых, как он сам. Тайно по ночам он переплетает книги — это его истинное призвание…» Горечь этих строк вызвана не одной лишь судьбой человека, ошибившегося в выборе пути. Не горше ли была для Чехова мысль о тех, перед кем этот мнимый ученый представал как деятель науки? Безоговорочно и беспощадно решил Чехов эту тему в образе Серебрякова из пьесы «Дядя Ваня». Чехов сказал о нем: «…Старый сухарь, ученая вобла… ровно двадцать пять лет читает и пишет об искусстве, ровно ничего не понимая в искусстве».
(Нередко человек, выбирая профессию «без любви», выбирает ее и «по расчету». По расчету в самом прямом смысле этого слова. Люди, равнодушные к своему делу, часто оказываются отнюдь не равнодушными к «приданому», которое это дело может принести.
Когда человек не любит свою профессию, за такой «брак без любви» расплачиваются не только он сам и его близкие. Человек, берущийся не за свое дело, редко приносит людям пользу, и очень часто — вред.
Для чего человек учится?
Стол завален письмами.
Это малая часть откликов, которые редакция молодежной газеты получила, опубликовав письмо о том, какие трудности испытывает студент, особенно тот, кто совмещает учение с работой. Читаю почту. Авторы писем отделяются от бумаги и оживают в воображении — со своими голосами, интонациями, жестами, мимикой. Комнату заполняет многоголосица спора.
Стремительные переходы от общих проблем — место человека в жизни до частных вопросов— место зачетов в жизни человека; накал речей, прекрасных, но порой несколько риторических; житейские соображения, часто справедливые, но иногда озадачивающие своим узким практицизмом; увлеченные монологи о желанной полноте жизни и устрашающие перечни сиюминутных обязанностей, которые немыслимо втиснуть в распорядок дня, даже если к нему прибавить большую часть ночи… В одних письмах — явственное желание откровенно высказаться о предмете разговора, в других — произвести впечатление на редакцию.
Классический студенческий спор: он перебрасывается с вопроса на вопрос, то утрачивает главную тему, то вновь обретает ее.
Как‑то я прочитал статью П. Г. Кузнецова «К истории вопроса о применении термодинамики в биологии». Статья заканчивается так: «Очевидно, наступит и такое время, когда в этом вопросе будет выяснено многое и никогда все».
Мне кажется, что эти слова можно отнести не только к предмету любой науки, но и к способам овладения ею. Вряд ли когда‑нибудь будут созданы методы преподавания и системы учения, полностью свободные от недостатков и противоречий. Едва ли не главное из этих противоречий (противоречие между огромностью того, что нужно узнать, и краткостью жизни), выраженное в афоризме древнегреческого врача Гиппократа: «Жизнь коротка, искусство долговечно…», останется не разрешено и неразрешимо, сколько бы ни удлинялась человеческая жизнь и как бы ни ускорялись методы обучения. Вот откуда постоянное и острое чувство нехватки времени, о котором пишут участники спора. Его испытывает и студент, и ученый, и учитель, и ученик, и писатель, и читатель. От него не избавишься никогда. Это чувство вычеркивает скуку жизни, порождает мучения и радости, лишает покоя.