Быть или казаться? — страница 22 из 44

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Когда я всматривался в гравюру «Блудный сын» и писал о ней, в душе ожило чувство вины и раскаяния за все, чего я, по молодости лет не понимая, что времени не обратишь вспять, не сделал для своих близких, хотя, кажется, был вовсе неплохим сыном и братом.

В своих публикациях я нередко касался вопросов человеческих взаимоотношений, помощи тем, кто в ней нуждается, готовности что‑то уступить другому, а для этого чем‑то поступиться самому. Видимо, затронул чувствительную струну. Мне и раньше случалось получать много читательских писем. Но столько никогда. И никогда таких.

Это понятно: наше общество стало особенно остро реагировать на нравственные проблемы, стремясь решить их в духе нашей морали, которая должна вобрать в себя все лучшее, что завоевано и выстрадано всеми предшествующими духовными исканиями человечества, и обогатить эту сокровищницу.

Остановитесь, видя чужое горе и чужую обиду! Заповедь «Человек человеку друг, товарищ и брат» ни в коем случае не должна оставаться механически повторяемой фразой. Выполняя эту заповедь, мы поступаем в соответствии и со своей совестью, и с непреложным нравственным законом. Но как быть с теми, кто тысячу раз слышал: «Остановись перед чужой бедой», десятки раз сам произносил эти слова, а действовал и действует вопреки им?

Есть случаи, когда бесполезно стыдить и уговаривать, лучше просто заставлять.

Если гражданин видит опасность, угрожающую другим людям, он обязан сделать все, что может, чтобы эта опасность была устранена. Бездействие — преступление. Если не юридическое, то моральное. Вот житейский пример.

…Мартовский гололед. Десятки метров тротуара накатаны так, что па них можно проводить соревнования по конькобежному спорту.

Обойти опасный каток нельзя. Путь преграждают высокие обледенелые сугробы. К подъезду со страшным напряжением идут немолодые люди, некоторые с палочками, один — на костылях. Человек на костылях мрачно шутит: «Все удобства! Сломаю вторую ногу, мне тут же и рентген сделают, и в гипс! На месте!»

«Каток» на тротуаре — перед входом в большую ведомственную поликлинику. Опасный для здоровых, он вдвойне и втройне опасен для больных. Они идут в поликлинику за помощью, а рискуют у входа сломать себе шею.

Я вошел в поликлинику, к которой никакого отношения не имею, обратился в регистратуру и попытался рассказать о том, что творится перед входом. На меня накричали. Затем прозвучал риторический вопрос:

— Вы что хотите, чтобы мы бросили больных и пошли лед скалывать?!

Иду к главврачу и слышу то же самое:

— Вы что хотите, чтобы я бросил больных и пошел лед скалывать?

Затем он как дважды два четыре доказывает мне, что по закону будет нести ответственность только в том случае, если посетитель подведомственной ему поликлиники сломает ногу, руку, голову — словом, получит травму внутри поликлиники. За то, что происходит у входа в поликлинику, несет ответственность жэк.

— Так позвоните в жэк, скажите им…

Главный врач видит в моем появлении ущемление своей амбиции. Решительно и недружелюбно дает он мне понять — аудиенция окончена.

Врач, который знает, что сейчас, сию минуту, в ста шагах от него может произойти беда, и не желает принять мер, по-моему, не врач. Это человек с дипломом врача.

В тех случаях, когда действие или бездействие человека, живущего по принципу «Моя хата с краю…», создают угрозу здоровью, тем более жизни сограждан, мало убеждать — надо принуждать, недостаточно рассказывать — надо наказывать.

Среди многих писем меня особенно тронули те, в которых люди пишут не о своей собственной беде, хлопочут не о себе или своих ближних (хотя в таких хлопотах нет, разумеется, ничего зазорного). Особенно волнуют письма людей, кому не дает покоя, что где‑то, порой далеко, обойден вниманием, заботой человек, который не напоминает о себе. Не умеет или не хочет. И тогда находятся те, кто чужую беду воспринимают как свою. И не просто сочувствуют. Их сочувствие становится действием.

Сострадание — активный помощник.

Но как быть с теми, кто не видит, не слышит, не чувствует, когда больно и плохо другому? Постороннему, какими они считают всех, кроме себя, да, может быть, своей семьи, к которой, впрочем, тоже часто равнодушны. Как помочь и тем, кто страдает от равнодушия, и самим равнодушным?

С самого детства воспитывать — прежде всего самого себя — так, чтобы отзываться на чужую беду и спешить на помощь тому, кто в беде. И ни в жизни, ни в педагогике, ни в искусстве не считать сочувствие размагничивающей чувствительностью, чуждой нам сентиментальностью.

Сочувствие — великая человеческая способность и потребность, благо и долг. Людям, такой способностью наделенным или тревожно ощутившим в себе ее недостаток, людям, воспитавшим в себе талант доброты, тем, кто умеет превращать сочувствие в содействие, живется труднее, чем бесчувственным. И беспокойнее. Но их совесть чиста. У них, как правило, вырастают хорошие дети. Их, как правило, уважают окружающие. Но даже если это правило нарушится и окружающие их не поймут, и дети обманут их надежды, они не отступят от своей нравственной позиции.

Бесчувственным кажется, что им хорошо. Они‑де наделены броней, которая защищает их от ненужных волнений и лишних забот. Но это им только кажется, не наделены они, а обделены. Рано или поздно — как аукнется, так и откликнется!

На мою долю недавно выпало счастье познакомиться со старым мудрым врачом. Он нередко появляется в своем отделении в выходные дни и в праздники, не по экстренной необходимости, а по душевной потребности. Он разговаривает с больными не только об их болезни, но и на сложные жизненные темы. Он умеет вселить в них надежду и бодрость. Многолетние наблюдения показали ему, что человек, который никогда никому не сочувствовал, ничьих страданий не сопереживал, очутившись перед собственной бедой, оказывается не готовым к ней. Жалким и беспомощным встречает он такое испытание. Эгоизм, черствость, равнодушие, бессердечность жестоко мстят за себя. Слепым страхом. Одиночеством. Запоздалым раскаянием.

Говорю это и вспоминаю, сколько раз слышал не слова поддержки, а возражения. Нередко раздраженные. Порой озлобленные. Характерный ход мыслей возражающих таков: «Вот вы говорите, чаще — вот вы силитесь доказать: слабых, старых, больных, инвалидов, детей, родителей надо любить и уважать, им надо помогать. Что же вы слепой, не видите, сколько инвалидов — алкоголики? Не знаете что ли, как занудливы многие старики? Как докучливы многие больные? Как скверны многие дети?» Правильно, бывают и пьющие инвалиды, и занудливые старики, и докучливые больные, и скверные дети, и даже плохие родители. И конечно, куда лучше для всех было бы, если б инвалиды (и не только инвалиды) не пили бы, больные — не страдали или страдали бы молча, молчали бы разговорчивые старики и не в меру резвые дети… И тем не менее родителей и детей необходимо любить и уважать, малым, слабым, больным, старым, беспомощным помогать. Оправданий, освобождающих от этого, не было, нет. И быть не может. Этих непреложных истин отменить не может никто.

Одно из самых важных человеческих чувств — сочувствие. И пусть оно не остается просто сочувствием, а станет действием. Содействием. Тому, кто в нем нуждается, кому плохо, хотя он и молчит, к нему надо приходить на помощь, не ожидая зова. Нет радиоприемника более сильного и чуткого, чем человеческая душа. Если ее настроить на волну высокой человечности.

Крик

Расскажу об этом случае с протокольной точностью. Инженера Н. на реанимационной машине «Скорой помощи» привезли в кардиологическую больницу и поместили в отделение интенсивной терапии. К вновь доставленному больному подкатывали передвижной аппарат и записывали ЭКГ на бумажную ленту. У него брали кровь из пальца и отправляли ее на срочный анализ. Ему измеряли давление. Его смотрели врачи и профессор. Ему вводили в вены иглы капельниц. Массажем сердца, мощным разрядом электротока и другими чрезвычайными мерами спасали его, когда он был в состоянии клинической смерти. Все это инженер Н. воспринимал сквозь боль, чуть ослабевшую после уколов, сквозь страх, который не отступал. Ему казалось, что он никогда не сможет по-настоящему вздохнуть. Сердечные приступы у него бывали и прежде, но не такие сильные. А подобного ужаса он не испытывал никогда. Казалось, сейчас все начнется сначала…

В истории болезни инженера Н. было записано, когда и как начался приступ, сколько времени не удавалось его прервать врачам «Скорой помощи», с каким диагнозом был он доставлен в стационар. Не было только записано, что же предшествовало этому приступу.

А предшествовало ему вот что: на работе на инженера Н. накричали. Громко и грубо. Едва Н. услышал этот крик, у него тяжело застучало сердце, голову сдавило железным обручем, стало трудно дышать. Крик был столь безобразен, слова так грубы, что Н. никак не мог понять сути дела — есть ли в беспощадном разносе дельное зерно, в чем и насколько он провинился? Кричавший распалялся все сильнее, а тот, кого разносили, чувствовал только одно: это надо остановить немедленно! Предвестники беды уже давали сигнал режущей болью в сердце.

Инженер Н. вышел из кабинета, едва дотащился до своего отдела, рухнул на стул и с трудом досидел до конца дня. Он то и дело брал в рот белую таблетку нитроглицерина, она щипала язык, но почти не давала облегчения. Дома на лестнице и случилось то, что превратило его, мужчину сорока пяти лет, дельного специалиста, хорошего работника, мужа и отца семейства, в тяжело больного человека.

Не все, что происходит после чего‑нибудь, происходит вследствие этого. Но дотошный врач докопался, что было «пусковым моментом» приступа, и усмотрел почти стопроцентную зависимость между грубым разносом и инфарктом у Н. Крик вызвал состояние стресса. Стрессу «безразлично», какая именно вредность его вызвала. Реакция на крик у того, на кого этот крик направлен, похожа на реакцию, вызванную ядом, сильной болью, ударом тока, ожогом: резко сужаются сосуды, повышается давление, начинает частить пульс. Для врача, лечившего II., было бесспорно: инфаркт, который подорвал здоровье пациента, надолго ограничил его трудоспособность, а может быть, и сократил ему жизнь, связан с обрушившимся на него криком. Теперь месяцами придется исправлять вред, нанесенный несколькими минутами безобразной несдержанности — несколькими минутами крика. Если бы злоумышленник ранил Н., он предстал бы перед судом. Рана, которую нанес инженеру Н. крикун, ничуть не легче удара ножом в грудь, но судебной кары за нее, увы, не предусмотрено.