олучше, она обращала в никуда взгляд своих серо-лиловых глаз и прокручивала для нас кусок какого-нибудь фильма. Один раз она пересказала целиком всего «Инопланетянина», с самого начала, когда в полумраке за соснами мерцают огни инопланетного корабля и два длинных узловатых сверхцепких пальца тянутся отодвинуть ветку, чтобы было лучше видно, и ты понимаешь, что вовремя на борт он не успеет, и до сокрушительного прощания. Когда Софи дошла до конца, сидевший рядом худенький ребенок в широкополой шляпе, обхвативший колени руками, начал плакать, и слезы оставляли чистые следы на его грязном лице, пока он наконец не стер это все рукавом спортивной кофты.
Несколько раз мне удавалось помочь ей встать и кое-как доковылять до ограды из проволочной сетки. За ней виднелись колючая проволока и военные грузовики, но за ними вдали был кусочек беспокойного серого моря. Это напоминало нам, что на свете еще остались красивые места. Там не пахло пластиком, который люди жгли для тепла, но от которого у них болели легкие. Кто-то притащил туда убитое кресло, сквозь драную обивку которого вылезала крошливая желтая набивка. Зато кресло было достаточно широкое, и мы помещались там вдвоем, сидя плечом к плечу. Мы глядели вдаль, а иногда словно высматривали нечто спутанное и хаотичное, что случилось с нами много лет назад, и какое-то время это изучали, не питая особой надежды найти ему применение или вернуть на надлежащее место. К слову, на ограду ветром приносило большое количество мусора, и иногда он застревал в ее отверстиях — пластиковые бутылки, пакеты и тому подобное, а метрах в семи или десяти от того места, где мы сидели, на ограду прилетел большой кусок рваного черного полиэтилена и повис таким образом, что сильно напоминал пальто. Длинное черное пальто с широким воротником и текучими складками, которое будто висело там так же намеренно, как если бы его повесили на крючок в уютной прихожей какого-то дома в ожидании момента, когда хозяин снова соберется выйти на улицу. Этот кусок полиэтилена настолько напоминал пальто, что у нас на глазах к нему торопливо подошли сначала старик, а потом коренастая женщина в матросской шапке, но затем, приблизившись, разглядели, что это просто мусор.
Это пальто — сказала Софи, когда женщина ушла, ссутулившись и явно чувствуя себя глупо, — оно мне кое о чем напоминает.
Ветер играл его подолом.
Дело было, сказала она мне, примерно за полгода до того, как они с Эзрой расстались. Стояла зима, и они с одним другом шли по Челси, кажется, осматривали галереи. Они свернули за угол на Вестсайд-хайвей, и по ним ударил ледяной ветер с Гудзона. Софи задрожала, и ее друг, который жил за границей и с которым они поэтому виделись редко, прервал фразу на середине и предложил ей свое пальто. Она отказалась, потому что не собиралась оставлять его без пальто, как бы ни замерзла сама. Разговор продолжился, но Софи принимала в нем очень мало участия. Она остановилась, застряла на этом его предложении, изумившись тому, что он его сделал — что кому-то приходит в голову сказать такое интуитивно, и внимание и забота для него настолько органичны, что предложение, полное такой доброты и искренней заботливости, прозвучало почти автоматически. Просто таким человеком он был, так его научили жить, а может, он сам себя научил. И эта забота Софи зацепила, потому что она все сильнее ощущала, что мужчина, с которым она жила и с которым планировала провести всю оставшуюся жизнь, на такое не способен. Она вдруг поняла, что за все их годы вместе Эзра ни разу не предложил ей свой свитер или пиджак. А я ведь почти всегда мерзла, сказала Софи. Всегда дрожала, даже когда всем остальным было тепло. Хотя, возможно, он не замечал.
Но дело не только в этом, сказала Софи. Она могла лежать больная, а Эзре не пришло бы в голову принести ей чашку чая, хотя ему это ничего бы не стоило. Как-то раз она делала ему бейгл, нож соскользнул, и она сильно порезала большой палец. Она сунула его под холодную воду, чтобы остановить кровотечение. Эзра встал из-за стола и подошел к ней, и Софи думала, что он ее сейчас обнимет, но он взял нож, дорезал бейгл и сам его поставил в тостер. Не то чтобы он ее не любил, сказала Софи. Она всегда знала, что он ее любит, настолько, насколько может. Он просто всегда был занят, всегда был поглощен чем-то, у него не было инстинкта заботы о других людях, которая начинается с умения замечать и слушать. Но в тот момент, когда ее друг заметил, что ей холодно, и прервал фразу, чтобы предложить ей пальто, она ощутила, чего лишена, и ей стало больно.
Пока Софи говорила, ветер играл ее волосами, открывая облысевшие участки черепа.
Такое мало кому можно было объяснить, сказала мне Софи. Она знала, во многом им с Эзрой повезло, что они нашли друг друга. Что принесли друг другу столько удовольствия. Повезло найти определенный спокойный ритм жизни, ритм близости, который давал им силы. Что бы она ни сказала кому бы то ни было, это прозвучало бы как неблагодарность. Как жалоба — она не могла такое рассказывать друзьям, прошедшим через тяжелые расставания, друзьям, с которыми плохо обращались, которым разбили сердце или которые остались одни, потому что не могли никого найти.
А потом они как-то пошли в кино. Фильм был на французском, сказала Софи, и в каком-то смысле это была очень простая история. История о частной жизни пожилой супружеской пары, учителей музыки в отставке, которые давно и долго живут вместе. Они идут на концерт, и на следующее утро, когда они завтракают на кухне в халатах, у жены случается первый удар. С этого момента фильм не выходит за пределы помещений, в которых проходит их переплетенная внутренняя жизнь, и следит за тем, что происходит, когда пара провела вместе целую жизнь, а потом кто-то из них становится инвалидом. А второму приходится думать, как заботиться об инвалиде, как помогать ему жить с возможно меньшим количеством страданий и унижения. Софи рассказала мне, что сидела в темном кинотеатре и следила за лицом пожилого мужа. Следила за его выражением, пока он с таким терпением, нежностью и верностью заботился о своей жене. Она заставила мужа пообещать, что он больше никогда не отправит ее в больницу, и он не нарушает это обещание, как бы тяжело ему ни приходилось. Он не святой. Он выходит из себя, один раз он даже бьет жену, злясь на то, что она отказывается есть и пить, и получается, что только он и пытается сохранить ей жизнь. Но он ни разу не перестает пробовать что-то сделать, не перестает о ней заботиться. Это неразрывно связано с тем, чем он больше пятидесяти лет был для нее, а она для него. Хотя отсюда не следует, что такая забота его не изматывает и не требует огромных усилий, пусть даже он делает это интуитивно, пусть это воплощение его природы.
К концу фильма Софи задумалась о своих родителях. О том, что они всю жизнь ругались, но при этом всегда заботились друг о друге. Не было никакого сомнения, что они так и будут заботиться друг о друге до самого конца, и в каком-то смысле, сказала мне Софи, это отсутствие сомнений всегда на нее влияло не только в том, что касалось ее родителей, но и в том, что касалось любви и людей в целом. Но теперь она поняла, что сама она сделала иной выбор. Ей в молодости было важно иное, и в результате она выбрала мужчину, который, хотя многое ей давал, никогда не смог бы о ней заботиться, если она будет не в состоянии позаботиться о себе сама.
Когда фильм закончился и они снова вышли на солнечный свет, она поняла, что закончилось и нечто большее. Вскоре после этого она сказала Эзре, что все кончено, что она не может выйти за него замуж.
Рассказав все это, Софи улыбнулась кривой полуулыбкой и посмотрела через колючую проволоку на смазанное серое море. Потом она пожала костлявыми плечами и подняла к небу пустые ладони, будто подчеркивая жестом, как все абсурдно — хотя я и не знаю, что конкретно. Абсурдно верить, что к решениям, кого любить и с кем связать жизнь, можно подходить рационально? Или абсурдно предполагать, что нам причитается справедливая или естественная смерть? Или она имела в виду абсурдность нашей прежней веры, что жизнь можно посвятить чему-то, что дальше, чем завтрашний день, и больше, чем выживание? Или всего лишь простой и древний абсурд жизни, начало которой ничем не напоминало ее конец?
Когда наступил ее конец, меня рядом не было. Я стоял где-то в очереди, или искал знакомого, или добывал воду, или ждал.
В саду
Двадцать один год я проработал личным секретарем величайшего ландшафтного архитектора Латинской Америки — вы почти наверняка о нем слышали. А если не слышали, то бывали в одном из парков, которые он спроектировал, если только не стараетесь специально избегать общественных пространств, и даже в таком случае, если вам повезло, вы могли побывать в одном из множества созданных им частных садов как в нашем прекрасном городе, так и за его пределами, в холмах и в долинах, в глубине суши или на берегу. Если же вам повезло по-настоящему, вы, возможно, даже посетили сад, который он спроектировал для себя лично в имении Три Ветра, один из самых интригующих садов мира, по словам ученых и экспертов, сравнимый с Эль Новильеро и Комптон-Эйкрс. А в таком случае мы, наверное, даже встречались, потому что это я, когда жил в Трех Ветрах, встречал гостей как личный секретарь, провожал вновь прибывших в гостиную, где всегда было прохладно, какая бы жара ни стояла снаружи, а если гость собирался переночевать, то и в комнату для гостей. Там я оставлял гостя на некоторое время одного, чтобы он мог прийти в себя после поездки, переодеться или отдохнуть, сидя в плетеном кресле. Через двадцать минут я снова стучался в дверь, неся бокал лимонада на бронзовом подносе с чеканкой и приглашение через полчаса прийти в патио, где величайший ландшафтный архитектор Латинской Америки устроит индивидуальную экскурсию по поместью, полному редких видов, таких редких, что, для того чтобы их найти, надо несколько дней пробираться в сердце леса, а может, даже и тогда вы их не найдете.