Илана настаивает на том, что всем надо сделать перерыв и пойти посидеть под деревьями на детской площадке. Шломи с Даном не выходили из больницы с тех пор, как приехали сюда, солнце и воздух пойдут им на пользу. Тамар спускается вместе со всеми, но на улице понимает, что забыла сумочку, в которой лежат темные очки. Она поднимается снова наверх, останавливается у двери в палату Тома и заглядывает внутрь. Муж сидит у его кроватки в лучах света из окна и тихо разговаривает с малышом на своем странном языке. Это мгновение существует вне логики, вне резонов, но при этом оно абсолютно естественно. Оно существует для этих двоих — новорожденного младенца, который прибыл из великого неизвестного и потому здесь чужак, и старика из чужой страны, который тихо поет ему песенку.
На пятый день Том наконец идет на поправку. Его жизнь в безопасности, вечером кислородную палатку убирают, и когда Реми откладывает карты для фокуса, который он разучивал, и подходит заглянуть в открытую кроватку, Том смотрит на него снизу вверх и улыбается. Утром шестого дня врачи обещают, что сделают последний рентген груди и отпустят Тома домой, но все-таки оставляют его на одну последнюю ночь, так что только утром седьмого дня его наконец выписывают, возвращают семье так же, как он к ним прибыл, только теперь все они с новой силой осознают, что люди, приходящие к нам из ничего и ниоткуда, — это всегда просто дар, который мы получаем, не зная, что можем о таком попросить, и нам остается только удивляться тому, сколько же всего дает нам жизнь.
Быть мужчиной
Мой отец
Мои сыновья стоят на краю мола. Или они с него спрыгнут, или не спрыгнут. Сейчас начало лета, июнь, мы на острове, где я выросла, и над нами огромный небесный купол. Волны приходят настолько издалека, что невозможно сказать, когда и где начался их вихревой поток, ясно только, что они несут с собой энергию, процесс передачи которой завершается именно здесь, разбиваясь о берег. Я смотрю на них, на моих мальчиков, стоя на песке. Отец тоже на них смотрит; на нем шляпа от солнца, и он сегодня необычно тихий. Он еще не старый, но вот прямо сейчас мне не вспомнить, сколько ему лет. Его жизнь кажется мне долгой, но это потому, что он изменился больше, чем любой другой человек, которого я знаю. Однажды на протяжении многих лет — по-другому тут не скажешь — он вывел весь свой огромный гнев в море, выпустил ветер из его парусов и вернулся домой без него. Вернулся домой с терпением и умиротворенностью на месте прежней кипящей ярости.
Иногда я и свой-то возраст забываю. Когда у меня спрашивают, сколько лет моим сыновьям, я округляю цифру в большую сторону, чтобы дать себе больше времени привыкнуть к тому, в каком направлении они движутся. У отца моего не так-то много времени осталось, у меня есть еще некоторый запас, а вот у сыновей пока времени полно. Младший приплясывает на конце мола. Старший запрокидывает голову, раскидывает руки и что-то кричит в небо.
Я смотрю на своих сыновей и говорю, а мой отец слушает. Это жизнь, говорю я или пытаюсь сказать, и она всегда происходит на многих уровнях одновременно.
Сломанные ребра
Тем летом, когда ее сыновья отправились на каникулы со своим отцом, она едет к своему любовнику в Берлине.
— Понимаешь, — говорит он, наклоняясь к ней и понижая голос, чтобы прохожие не слышали, — одной вещи ты обо мне не знаешь — что мне нравится служить.
Удивительно такое услышать от мужчины двух метров ростом со сложением боксера-тяжеловеса. Вообще-то он и правда боксер-любитель или, вернее, много лет им был, пока месяц назад не попал ненадолго в больницу с приступом Schwindel, головокружения. В больнице обнаружилось, что у него в мозгу рубец, и это положило конец его боксерской карьере. И тем не менее, хотя он утверждает, что больше на ринг ни ногой, и работает редактором очень авторитетной газеты, она так и называет его — и про себя, и в разговорах с друзьями — «Немецкий Боксер». Это легче, чем называть его по имени, которое означает «маленький дар богов», но дело не только в этом, но и в том, что если звать его «Немецкий Боксер», это подчеркивает различия между ними и сохраняет ироническую дистанцию, позволяющую ей не покидать новой страны, которую она недавно открыла, будто Христофор Колумб, плывущий по просторам души — страны свободной одинокой жизни.
Они гуляют вдоль Шлахтензее — длинного узкого озера на краю леса Грюневальд, — и обсуждают вероятность того, что восемьдесят лет назад он стал бы нацистом. Немецкий Боксер считает, что заявлять, что он бы на это не пошел, как делают большинство его ровесников, — это моральное показушничество, но потом он выходит за пределы обычных аргументов — мол, если бы он жил тогда, его бы сформировали исторические силы, которые почти неизбежно сделали бы его нацистом, — и переходит к уязвимым сторонам собственного характера.
— Я как раз того типа человек, каких набирали в НАПОЛА, — говорит он, имея в виду элитные подготовительные школы, в которых из сильных, послушных и относительно умных немецких юношей воспитывали руководителей СС. — Я всегда чрезмерно обожал своих наставников и стремился исполнить все до последнего требования, которые они ко мне предъявляли, потому что мне страшно было подумать, что я их разочарую. Если прибавить к этому мой рост и телосложение, то получится, что я как раз человек того склада, который им нужен. А быть нужным — это почетно. Так что, видишь, именно моя тяга к почету и похвале привела бы меня прямо в ряды СС.
— Ну и униформа тебе бы, конечно, понравилась, — говорит она, вспоминая сшитые в Лондоне белые рубашки, которые висят в ряд на перекладине под лучами солнца в его спальне, вспоминая костюмы, сшитые в Неаполе не только по его мерке, но и по его вкусу (никакого шелка, никакой подкладки, только грубые на ощупь материалы), его зимнее шерстяное пальто, так изысканно сшитое, что он не засовывает руки в карманы — боится его испортить. И его боксерские перчатки из белой кожи, сшитые на заказ фирмой «Уиннинг» в Японии на его тонкие пальцы и узкие запястья. Эти доказательства ее не радуют. Она предпочла бы верить, что мужчина, с которым она спит, ни при каких условиях не смог бы стать нацистом. Но она уже достаточно хорошо его знает и не может сказать, что он так уж не прав.
На берегу озера парочки лежат, прильнув друг к другу, на солнце или под ольхой, целуются или лениво поглаживают полуголые тела друг друга, и когда они проходят мимо красивой пары, Немецкий Боксер привлекает к ним ее внимание, отмечая их красоту, а может, даже немного завидуя. Он был счастливо женат почти десять лет — невероятно счастливо, как он это описывает, пока его жена, актриса, не ушла от него к своему партнеру по сцене, с которым они играли Гвиневру и Ланселота в спектакле театра Фольксбюне. С тех пор он лишился ощущения, которое было у него всю жизнь — что он благословлен и никакие беды не могут его коснуться. Близкие ему люди считают, что это даже хорошо, признает он, потому что до того, как его подкосил развод, он часто бывал невыносим. Но развод его сломал, он предпочел бы оставаться счастливым и невыносимым, чем таким, каким он теперь стал.
Они доходят до пивного ресторана на восточном конце озера и заходят выпить. Сегодня воскресенье, и за столами, покрытыми скатертями в красно-белую клетку, полно немцев, вышедших насладиться природой. От воды доносятся радостные крики детей. Немецкий Боксер говорит ей, что благодаря долговязой фигуре и длинным рукам ее старший сын, которого он видел на фото, мог бы стать отличным боксером, и она не видит смысла повторять, что ее сын никогда не будет боксером, что боксер из него примерно такой же, как и немец. Не найдя зацепки, разговор перетекает на Октоберфест, и он начинает ей объяснять, что такое дирндл.
— И ты бы убивал людей? — спрашивает она его теперь, хотя, наверное, в ее голосе было бы меньше изумленного неверия, если бы она не говорила с человеком, который периодически сбивал с ног незнакомцев одним ударом, а как-то раз чуть не сломал деревянные перекладины изголовья ее кровати, потому что посреди оргазма ощутил неудержимое желание что-нибудь уничтожить.
— Конечно, убивал бы, — говорит он. — Убивал бы и верил — меня бы вырастили так, чтобы я верил, — что поступаю правильно.
— Я бы не смогла никого убить, — уверяет она.
Немецкий Боксер смотрит на нее с вежливым скептицизмом, держа в руках бокал с пивом. И действительно, стоит ей это заявить, как сознание начинает подкидывать ей исключения.
Через несколько дней она в текстовом сообщении пишет, что вот в сорок первом он бы постучал к ней в дверь в кожаных сапогах, и он отвечает, что невинных людей точно не смог бы убивать. Ей кажется, что это не соответствует его собственным словам на той прогулке у озера в мирный солнечный день, но когда она ему отвечает, чтобы уточнить, каких тогда людей, он так уверен, что стал бы убивать, ответа она не получает, и ее сообщение висит в чистилище WhatsApp, помеченное всего одной серой галочкой, потому что Немецкий Боксер любит выключать телефон, когда ощущает, что он ему не нужен. Потом, когда они ужинают вместе в вегетарианском ресторане в Митте, он говорит, что, разумеется, не смог бы приходить за людьми к ним домой, депортировать или казнить их. За кого она его принимает? Когда он сказал, что смог бы убивать людей, он имел в виду в бою — он уверен, что его направили бы в Ваффен-СС и послали бы на фронт. Ей не хватает духа спросить, почему он так уверен, что его не послали бы в гестапо, или в общие СС, которые занимались проведением в жизнь расовой политики нацистов, или даже в подразделения «Мертвая голова», которые занимались концлагерями и лагерями уничтожения.
Они сидят молча и ждут, пока принесут заказанные ими клецки. Через несколько мгновений Немецкий Боксер говорит, что, может, он и ошибается. В конце концов, говорит он, у его деда вечно были неприятности от нацистов, потому что он разрешал цыганам жить на своей земле, прадеда убили в ходе программы Т-4, а отец был из тех людей, которые отказываются следовать за любыми вождями. Наверное, он все-таки не стал бы нацистом — будем надеяться, что не стал бы, говорит он. Она кивает. На самом деле она согласна, что эта беседа бессмысленна, потому что, каким бы человеком он сейчас ни был, в прошлом он был бы кем-то другим, его бы формировали другие силы, а человека, которым он стал бы тогда, сейчас не существует.