Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека — страница 29 из 47

Или она хочет кладбищенским походом завершить их любовное приключение?

Предложил ей заглянуть к нему, но она мягко отказалась: у нее дела.

Назавтра они отправились на могилу человека, с которого началось их знакомство. Время от времени он водил сюда его фэнов, а как-то даже сделал двухчасовое видео о Довлатове, начав его именно с этого еврейского кладбища, а потом развернув судьбу Довлатова ретроспективно: от посмертной славы до безвестной жизни в гуще русской иммиграции, опустив главную причину всех его несчастий – алкоголизм. Запои у него были страшные – не приведи никому Господь. И про это он тоже рассказал Нине – ее остро интересовало все, что касалось Довлатова. Нет, все-таки она влюблена в покойника – с этого у них началось и этим теперь кончается.

Памятник был бездарный, а профиль на Сережу вовсе не похожий. Поверху были положены по еврейскому обычаю камушки, а внизу – по русскому – стояли в вазе свежие цветы. Одно противоречило другому. Цветы не полагались на еврейском кладбище, а что означали камушки, никто из русскоязычников не знал. Такие же он видел когда-то на могиле Кафки в Праге, но никаких цветов там, понятно, не было. Будучи полукровкой, Сережа лежал в интернациональном отсеке кладбища. Его мать – тифлисскую армянку – тайно, за большие откаты, похоронили в ту же могилу: таково было железное желание Норы Сергеевны – вдова не решилась ослушаться. «Я потеряла не сына, а друга», – сказала мне Нора Сергеевна с надрывом, и тут до меня дошло, как Сережа был одинок в жизни, несмотря на обилие знакомых, родственников и собутыльников.

– Но была женщина, которую он любил? – с надеждой спросила Нина.

– Да, – согласился я. – Его первая жена.

Остаточные явления были, но он ее давно разлюбил. Их ничего больше не связывало. Она из него качала деньги и даже приписала ему отцовство своей дочери.

– Ты пересказываешь его прозу.

– Его проза насквозь автобиографична. Он не умел выдумывать, только смещал реальность.

– Ты его не любил?

– Не могу сказать. Но и особой любви между нами не было. В отличие от других, я ему не завидовал, и он это ценил, говорил, что я такой единственный.

– А чему завидовать?

– Все-таки выходили крошечными тиражами книжки, потом «Нью-Йоркер» стал печатать, начались переводы на другие языки. Слава к нему уже подбиралась, а он возьми и помри.

– Как он умер?

– Хуже некуда. По чистой случайности. Пил он по-черному и уползал тогда в свою нору – к любовнице в Бруклин. Там ему и стало плохо. Два латинос в «скорой помощи» из страха привязали его к носилкам, вот он и захлебнулся в своей блевоте.

И тут он вспомнил свой сегодняшний сон.

Снилось, что Парамонов берет у него машину, а возвращая, в ужасе шепотом сообщает, что в багажнике тело Довлатова. Такое могло только присниться – у него «фольксваген» с крошечным багажником. А в реальности Парамонов однажды сказал, что его раздражает незаслуженная слава покойника: «Не дает покоя покойник»… что-то в этом роде, почти в рифму.

Рассказать Нине?

Только не здесь, рядом с его могилой.

А ему Довлатов дает покоя? Вот он влюбился в женщину, которая отдалась ему только потому, что он был знаком с Сережей, и развлекал ее байками о нем. Если только не из мести мужу – Толино б***ство освободило ее от супружеских обязательств, почему самой не попробовать вкус измены? Попробовала – и разочаровалась. Выходит, это их последняя встреча? Лучше фона не придумаешь – кладбищенский ландшафт…

Они пошли к выходу, читая по пути еврейские имена на памятниках с могиндовидом. Говорить не хотелось. Или это могильная атмосфера склоняла к тишине?

Почему ему приснился этот сон, да еще с Парамошкой, к которому Довлатов относился раздражительно и на вопросы о его антисемитизме отвечал, что это только часть его общей говнистости. Впрочем, тема говна часто всплывала в его разговорах. Стоило ему начать ворчать на капризы престарелой Норы Сергеевны, та ему говорила: «Скажи спасибо, что говном стены не мажу». А сам Сережа часто говорил о «говне моей души», соединяя, как сказали бы формалисты, высокое с низким: «Все говно моей души поднялось во мне». Ни о чем этом он не рассказал Нине. Почему? Угождая ей и не желая смещать сиропный образ? А Довлатов был разный. Но кто не разный? Разве что Нина, но он в нее влюблен, а влюбленным свойственно идеализировать объект любви. Неужели они расстаются навсегда?

Быть того не может!

Наотрез отказалась пойти к нему, он подвез ее к дому, включил дворники, дождь снова зарядил – под стать его настроению.

Почему одной любви недостаточно на двоих?

Владимир СоловьевУничтоженные письма

Выбранные места из переписки с друзьями
Публикуются впервые

«Как смотрят души с высоты на ими брошенное тело», так, должно быть, взираете вы на меня и мое чересчур большое тело – с высоты и свысока. И может быть, вы правы. Но не слишком ли вы духовны – так и струитесь, а в руки не даетесь?

Ваша гениальность стоит между нами, как религиозный предрассудок. Если вы не прекратите топтать мое большое заурядное сердце, я поступлю жестоко. Загоню ваши факсимиле Пушкинскому дому из расчета четыре рубля штука, возьму «Агдама», надерусь и буду орать, что вы крадете метафоры и синекдохи у Иосифа Бродского.

Бойтесь меня, Юнна!

СД – ЮМ (1976 г.)


Довлатов бомбардирует меня письмами из Ленинграда. На последнее, клинически кокетливое и насквозь фальшивое, я решила не отвечать. Он – человек отраженный, из-за этого комплексующий, страдающий и злобствующий. Держись его подальше – он тебя ненавидит за Сашу Кушнера. Он может только ненавидеть, я знаю таких людей, – Кушнера он тоже возненавидит неизбежно, впитав предварительно в себя исходящие от него, хоть и слабые, лучи. Он объясняется мне в любви, а на самом деле – не мне, а моей славе. Он гордится тем, что читает чужие книги еще в рукописи, из первой перепечатки, а если повезет, так в первом экземпляре, – и он ненавидит их авторов. Меня он тоже возненавидит: уже ненавидит, но пока что не знает об этом. А я – знаю.

ЮМ – Владимиру Соловьеву (1976 г.)

(Из уничтоженных писем)


Ах, как же она не права! Какое умное и какое несправедливое письмо!

Так или приблизительно так думал мой авторский персонаж, мой alter ego, мой двойник, мой чрезвычайный и полномочный представитель, которому я вынужден, ввиду внезапно возникших экстремальных, типа форс-мажора, обстоятельств, передать бразды правления. Теперь я только автор этого рассказа, а не его протагонист, хотя как автор я оставляю за собой право время от времени появляться самолично в ходе повествования. Если понадобится. А изначальный замысел был совсем иным – без никакого вымысла или умысла: публикация уничтоженных писем с разъяснительной преамбулой.

Как обозначить героев? Псевдонимами? Все-таки нет. Пусть будет секрет Полишинеля: реальные инициалы с легко угадываемыми выдающимися фигурантами нашей изящной словесности, к которой отнесем и этот рассказ, если он у автора вытанцуется: СД и ЮМ. Зато остальные литературные випы – под собственными именами.

А рассказчика, может быть, слегка зашифровать? Или позаимствовать напрокат из предыдущего моего рассказа «Заместитель Довлатова», где он дан анонимно и безымянно, хоть ему и передано авторство фильма «Мой сосед Сережа Довлатов»? Пусть ему тогда принадлежит честь открытия этих уничтоженных и восстановленных из пепла писем СД, когда он рылся в архиве недавно умершего в Нью-Йорке известного писателя, эссеиста и политолога Владимира Соловьева. Мне не впервой выдавать себя за покойника. См., к примеру, изданную семь лет назад мою книгу «Как я умер». Вот как мне видится драйв этого рассказа из моего post mortem будущего.

***

На гражданской панихиде по Владимиру Соловьеву – в том же самом похоронном доме на Куинс-бульваре, где четверть века назад мы прощались с Довлатовым, – ко мне подошла его вдова Елена Константиновна Клепикова и попросила разобраться в архиве мужа, перед тем как передать его на хранение в Принстонский университет. Согласился сразу – из долга перед покойником и его вдовой и не в последнюю очередь из любопытства. С Соловьевым не скажу, что был на короткой ноге, но встречались довольно часто – по службе и на проходах, его отвязные мемуары и провокативные эссе нравились мне больше его же чистой прозы, хотя в рассказе «Заместитель Довлатова», где я прототипом и убалтываю довлатовоманку не сам по себе, а благодаря знакомству с ее кумиром, что-то ему удалось схватить, правда до самой сути наших с Ниной отношений, до нашего с ней подполья он не дошел, а потому круто ошибся, предсказав нам скорый разрыв. Именно из-за Нины я и согласился написать для ЖЗЛ книгу о Довлатове, хоть и относился к нему с прохладцей, без особого энтузиазма, а только чтобы продлить наши с ней отношения. Да и Соловьев меня уломал: как он говорил, для восстановления справедливости и в опровержение похабной книжки о нем его завистника и ненавистника Валеры Попова в малой серии той же ЖЗЛ.

Вот в этом и была главная, личного свойства, причина, почему я тут же согласился на предложение Елены Константиновны Клепиковой: подключить к этой работе Нину, отношения с которой возобновились после их с мужем развода, но шли через пень-колоду. На этой панихиде я познакомил Нину с обеими вдовами, с обеими Еленами – она, понятно, больше заинтересовалась вдовой своего любимого писателя, с которой я тесно сотрудничал, работая над книгой о ее муже, и даже подружился, несмотря на разницу в возрасте. Такие панихиды носят тусовочный характер – встречаются те, кто давно не виделся, и не всегда узнают друг друга, а то и впервые знакомятся, как моя Нина с обеими вдовами. Местоимение «моя» употребляю условно. Если бы! Клепикова не возражала, что мы с Ниной придем вдвоем.

Совместная эта работа нас сблизила поневоле: Нина согласилась на время работы переехать ко мне, чтобы не мотаться каждый день из Бруклина в Куинс. Соловьевский архив был в таком хаотическом состоянии, что разбирать его и классифицировать – сплошная мука. Что, наверное, объясняется внезапной Володиной смертью в нелепой и загадочной автомобильной катастрофе, но об этом как-нибудь в другой раз, да и полицейское расследование еще не закончено. Наградой за наши муки были оригиналы писем Окуджавы, Бродского, Эфроса, Слуцкого, Мориц, Кушнера, которые, правда, Соловьев уже публиковал целиком или отрывочно в своих бесчисленных книгах: графоман, хоть и не без искры божьей. А Достоевский и Пруст – не графоманы? Любой писатель – от мала до велика – графоман по определению, ибо графоманит как угорелый. Без графомании нет писателя.