5 июня я поехала в Херсон. С Перекопа, где на несколько часов остановилась у сестер, я решилась ехать на Алешки. Последняя станция к Алешкам, 22 версты — истинное мучение: глубочайший песок, так что я с сестрой часто шла пешком. А в Алешках опять хлопоты: надо ехать на лодке, то есть на дубе, и два часа с половиной едешь точно по каким-то аллеям из ветел, точно они растут прямо из воды; и все это время или на баграх, перевозчики бегают по краю дуба, или на бечеве. Только когда мы выехали прямо против Херсона, то поехали под парусом; а тут еще опять хлопоты — на берегу нанимать лошадей.
В Херсоне старшею, с самого приезда сестер, была сестра Варв. Ив. Щедрина. Хотя здесь много идет не так, как у нас, — наши взгляды во многом расходятся, — но так как это шло уже так год и шесть месяцев и, по-видимому, все шло хорошо и все довольны, то тут изменять нечего, тем более что это был июнь, а все говорили, что осенью все военно-временные госпитали закроются.
8 июня я приехала в Николаев. Что ж я скажу про сестер и про госпитали? Ни вспомнить, ни из моих же писем к сестре, очень коротких по недосугу писать, я ничего не могу сказать положительного. Тех сестер, которые были из Петербурга и продолжали еще свое служение, разумеется, хорошо помню; но тех, которые были из Одессы и из других мест и с закрытием этих госпиталей уехали, совсем не могу вспомнить, — а их было много. Мне все рассказывали, что зимой и ранней весной положение сестер и больных было ужасное.
Когда я приехала, сестры были в трех госпиталях в довольно далеком друг от друга расстоянии. Главный госпиталь был Морской. Мы так прямо и приехали к сестрам, которые были при этом госпитале, где в это время было до 1000 человек. Старшей сестрой была Аверкиева. Я ее почти не помню. Она была из Одессы и очень скоро туда уехала. Из ее же отделения три сестры ходили в Сухопутный госпиталь, который был против них. В нем было 450 человек.
Помню, как эти три сестры мне говорили, что старшая сестра все свое время посвящает Морскому госпиталю, а к ним редко ходит. Помню очень хорошо этот большой Морской госпиталь. Думаю, что он уже больше не существует. Это было что-то престранное. Не знаю, как понятнее описать его. Это были длинные галереи; по двум сторонам стояли койки, а над ними хоры тоже идут вдоль стен, такие широкие, что на них тоже стояли койки и оставался проход между коек и перил. В середине — широкое и высокое пространство. Кажется, таких длинных галерей, разделяемых сенями, было две или три. Но это все очень неудобно; во-первых, совершенно вместе было более 200 человек; во-вторых, что проливали наверху, капало на нижних, а что пахло внизу, несло прямо к верхним.
Еще был в особом доме офицерский госпиталь, куда ходили две сестры. Верстах в двух отсюда жили при госпитале шесть сестер. Сестра Кояндер была старшей. Она, кажется, из Москвы, хорошая сестра и продолжала потом свою службу в Петербурге.
В третьем госпитале, за горами и за песками на берегу Буга, была старшей монахиня, и, как нарочно, в этом госпитале был самый дурной и вспыльчивый смотритель, и у них очень часто бывали неприятности. Я думаю, оба были виноваты.
Однако я все-таки съездила к адмиралу Рагуле, прося его быть покровителем сестер. Он был в Севастополе вторым комендантом, и я его всякий день видала.
Я опять останавливалась на два дня в Херсоне. Боже мой, какую важность все приписывают всякому отчету, и правильному ведению самой мелкой отчетности, и страху не вести его по всем бюрократическим тонкостям! Я это испытала в Херсоне. На этот раз сестра Варв. Ив. Щедрина была со мной очень любезна. Она мне показала свой цейхгауз, в котором я нашла несколько неоткрытых тюков. Я ее спросила:
— Отчего вы не разберете их? Может быть, тут есть и белье, и компрессы, и прочее, в чем вы нуждаетесь.
— Но вот видите, все это надо ввести в отчеты, а потом вести всему и расход. Это так затруднительно.
Мне просто было досадно это слышать, и, вспомнив, какие я видела толстые компрессы на глазах больных, я ей сказала:
— Мы сейчас все тюки раскроем, и если вас это затрудняет, то напишите, что приехала сестра-настоятельница и все растрепала, а уж я буду за это отвечать.
Потом сестры были очень рады, что мы все разобрали и нашли много очень им нужного, между прочим, запас персидской ромашки, в которой они очень нуждались, и которая была им необходима.
Кстати, скажу здесь и про письмоводителя Александра Порфирьевича Рыбалкина. Это была олицетворенная аккуратность! Получила я раз письмо от вице-губернатора Браилки; по ошибке он писал о мальпостах, которые были присланы для сердобольных, а не для нас; но Алекс. Порф. пришел на другой день меня спрашивать: «Вы получили письмо?» — «Да, получила. Да это вздор, ошибка!» — «Что за дело, что вздор! Все же надо соблюсти форму; ведь письмо под номером?» — «Ну, что ж, что под номером?» — «Необходимо надо внести в бумаги». — «Да ведь это заводить пустые бумаги?» — «Так должно. Пожалуйста, дайте его».
Я сыскала письмо на полу и подала ему. Он был очень рад, а я ему говорю: «Право, Александр Порфирьевич, я в другой раз разорву и брошу такой вздор!». А он мне невозмутимо отвечает: «Ну, что ж? Я тогда все-таки обязан написать, что бумага, полученная под таким-то номером, разорвана сестрой-настоятельницей по ненадобности».
Кроме этой страсти все записывать, доведенной до крайности, это был очень хороший человек, и я всегда оставалась с ним в самых лучших отношениях.
А каково же ему было смотреть, как совершенно по-походному происходило заседание нашего комитета! Я сидела на своей кровати, сестра Е. П. Карцева — на шкатулке, привинченной к полу, Тарасов — на столе; только священник сидел на креслах, а письмоводитель — за столом в дверях другой комнаты. А как живо, с каким одушевлением мы совещались! Сколько было предположений, сколько надежд, сколько мечтаний!
Так как я заговорила о каретах для сердобольных, то припомню, что как я приехала в Симферополь, то надо мне было объясниться с начальницей сердобольных, Распоповой: как они располагают — они ли собираются оставаться еще в Симферополе или передадут все госпитали нам?
Я поехала к ней с некоторым опасением, так как мне говорили, что с ней бывает трудно вести дела. Но мои сношения с ней были всегда очень приятны, может быть, и по тому особому обстоятельству, что она с самого начала встретила меня очень любезно, говоря: «Я бывала у вас в доме. Тогда были там две маленькие девочки, Пашенька и Катенька. Которую из них я теперь вижу?».
Когда приехали к нам мальпосты, то все сердобольные собирались уехать. Мне очень хотелось удержать ту, которая была при офицерском госпитале, и которой они были очень довольны. Распопова согласилась ее оставить, и я очень уговаривала ее остаться; она почти согласилась, но потом вдруг отказалась, и мне пришлось послать туда одну из наших сестер. А ведь выбрать сестру для офицерского госпиталя очень трудно; молодую — нельзя, боишься ее компрометировать. Госпиталь же был довольно далеко на даче у Салгира в прекрасном саду. Но, слава Богу, туда попала средних лет сестра, очень добрая, услужливая и которая умела им угодить. Сердобольные уехали, да и наши сестры стали уезжать небольшими партиями. Больные убывают, но в больничный лагерь они прибывают, так как из всех госпиталей их привозят туда.
В Бахчисарай тоже больных прибыло, потому что уходящие полки сдают больных из своих лазаретов. Говорили, что к 24-му все полки должны уйти, и тогда тоже должна быть временная прибыль.
В 20-х числах июня мы проводили доктора Тарасова и нашего священника, а с ними сестру Зельстрем 1-го отделения. Они поедут через Херсон, Вознесенск, Елисаветград и на Киев, так как отец Арсений должен был там остаться у своего брата; он священником в Белой Церкви и желал повидаться со своим семейством, которое жило там с тех пор, как бежало из Севастополя.
В понедельник я поехала в Бахчисарай, но лучше сделать выписки из моего письма к сестре, потому что теперь никак не буду в состоянии написать так, как написала в первую минуту, не скажу — хорошо и складно, но, по крайней мере, живо, под сильным впечатлением. В начале письма я обвиняю себя, что совершила преступление, предав милосердие, но никак не могла преодолеть себя и не побывать в Севастополе. Я знаю, что сестра, а тем более сестра-настоятельница, не должна разъезжать столько времени без дела, но не могла отказаться от этого и была наказана, потому что было ужасно видеть Севастополь.
«Когда я вспомнила 27-е и 28 августа, это пламя, эти ужасные взрывы, этот шум, трескотню, крики толпы, войска, лошадей, волов, я не могу тебе дать понять этих двух картин, как сравнением: представь себе, что ты видела умирающего в последние минуты его агонии, но, несмотря на страдание и смерть, все еще прекрасного, — и после этого на том же месте тебе бы показали груду костей и сказали бы: „Вот тот, которого ты видела хотя умирающего, но еще прекрасного!".
Но лучше расскажу, как я на это решилась и устроила.
Пятницу и субботу я очень усердно занималась то тем, то другим, но, на мою беду, пришел ко мне граф Шанский и сказал, что Севастополь сдают нашим, что он туда едет. И неужели я не увижу Севастополя? Решительно я не хотела туда ехать, пока там были французы, но тут искушение было чересчур велико, тем более что устроить это было так легко.
Мы, пообедав и набрав разных вещей для сестер и больных Бахчисарая, с сестрой Королевой и Рыбалкиным поехали туда. В восьмом часу мы туда приехали. Сестер нашла здоровыми, больных много, но большая часть — выздоравливающие. Обошли палаты, и я объявила, что завтра рано утром я уеду в Севастополь. Признаюсь, что на вопрос: по какому делу? — мне было совестно отвечать: без дела, а только с тем чувством, с каким едут поклониться могиле любимых нами людей.
Вечером нашла ужасная туча, пошел дождь. Я думала, что само небо помешает мне ехать, но, проснувшись утром в пятом часу, увидала ясное солнце и чудное голубое небо. Итак, в шесть часов мы поехали. Было еще довольно прохладно, и какая опять роскошная зелень в Бельбекской долине! Огромные дубы и вязы, у которых сучья были отрублены, опушились длинными, новыми побегами с крупным листом, так что они имели очень странный вид; виноград, перекопанный и обработанный, густо рос в садах долины. Так все было зелено и свежо, точно природа хотела вознаградить за прошлогодние опустошения.