«Когда я вспомнила 27-е и 28 августа, это пламя, эти ужасные взрывы, этот шум, трескотню, крики толпы, войска, лошадей, волов, я не могу тебе дать понять этих двух картин, как сравнением: представь себе, что ты видела умирающего в последние минуты его агонии, но, несмотря на страдание и смерть, все еще прекрасного, – и после этого на том же месте тебе бы показали груду костей и сказали бы: „Вот тот, которого ты видела хотя умирающего, но еще прекрасного!“.
Но лучше расскажу, как я на это решилась и устроила.
Пятницу и субботу я очень усердно занималась то тем, то другим, но, на мою беду, пришел ко мне граф Шанский и сказал, что Севастополь сдают нашим, что он туда едет. И неужели я не увижу Севастополя? Решительно я не хотела туда ехать, пока там были французы, но тут искушение было чересчур велико, тем более что устроить это было так легко.
Мы, пообедав и набрав разных вещей для сестер и больных Бахчисарая, с сестрой Королевой и Рыбалкиным поехали туда. В восьмом часу мы туда приехали. Сестер нашла здоровыми, больных много, но большая часть – выздоравливающие. Обошли палаты, и я объявила, что завтра рано утром я уеду в Севастополь. Признаюсь, что на вопрос: по какому делу? – мне было совестно отвечать: без дела, а только с тем чувством, с каким едут поклониться могиле любимых нами людей.
Вечером нашла ужасная туча, пошел дождь. Я думала, что само небо помешает мне ехать, но, проснувшись утром в пятом часу, увидала ясное солнце и чудное голубое небо. Итак, в шесть часов мы поехали. Было еще довольно прохладно, и какая опять роскошная зелень в Бельбекской долине! Огромные дубы и вязы, у которых сучья были отрублены, опушились длинными, новыми побегами с крупным листом, так что они имели очень странный вид; виноград, перекопанный и обработанный, густо рос в садах долины. Так все было зелено и свежо, точно природа хотела вознаградить за прошлогодние опустошения.
На деревьях тысячи цикад поют без умолку. Но только кое-где увидишь человека, работающего в винограднике или в огороде, – все так тихо и мирно.
Но вот наш тарантас повернул на шоссе; мы переехали Бельбек, проехали то место, где в палатках жили сестры, проехали виноградник, который разделял наш лагерь от лагеря госпиталя. Он славно опушился и ярко зеленеет. Но фруктовые деревья в саду, где был госпиталь, почти все с поблекшими листьями, какого-то красноватого цвета, так что у них какой-то болезненный, страдальческий вид. Вот видно море, а там вдали, против Камышевой бухты – ненавистные английские и французские корабли.
Поднялись на гору. Константиновская и Михайловская батареи стоят как прежде. Но вот там бараки, первый наш приют в Севастополе. У них нет ни рам, ни крыш. А вот и кладбище, где лежат четыре наши сестры; по левую руку другое кладбище у Михайловской батареи, а вот магазин, куда 27 августа я ходила ночью поить больных водкой. Их нельзя узнать: едва стоят полуразвалившиеся стены, а из бухты все так же печально торчат мачты кораблей и трубы пароходов, и там, по ту сторону бухты, какие-то странные строенья, какие-то неясные белые очертания, – как они кажутся далекими! Всегда в строениях резко обозначаются окна черные на белом строении, а тут в окна просвечивает тоже или голубое небо, или блестящие облака. Только недостроенная церковь Св. Владимира стоит как прежде, а насквозь огромного здания Александровских казарм так и сквозит небо.
Но где же наша Николаевская батарея, наш трехмесячный приют от бомб и смерти? А вот эта длинная гряда безобразных обломков на берегу моря – вот она!
Мы наняли лодку с двумя гребцами (теперь уже все русские) и поехали на ту сторону. Не стану тебе дальше описывать… Да и что описывать? Еще с Северной это можно назвать призраком города, а здесь – мерзость запустения!..
Мы проходили три часа в самый полдень, под палящим солнцем, исходили почти весь город, доходили до 4-го бастиона. Там я решительно ничего не поняла: все изрыто, какой-то хаос! От больших домов стоят еще стены, иногда все, иногда две или три, но слободки, которые были ближе к бастионам, не имеют и подобия домов, а только груды белого камня и черепицы…
Были мы и на могилах павших защитников Севастополя, в недостроенной церкви. Тут нет ни монумента, ни плиты, а только груды камней полуосевшихся… Грустно, тяжело!..
Измучившись физически, а еще более морально, мы вернулись на Михайловскую, где у того же священника, который приютил нас, когда мы в первый раз приехали в Севастополь, напились чаю и несколько отдохнули.
Когда мы доехали до сада, где жили сестры, мы пошли пешком, чтобы отыскать могилу сестры Ал. Ив. Линской (она умерла на Бельбеке зимой) и прямо пришли туда. Она похоронена в саду на кладбище тамошних помещиков, под хорошенькими деревьями белой акации. Память о ней как-то сливается у меня с памятью о Николаевской батарее, где она постоянно подвизалась в продолжение шести месяцев.
Возвратившись вечером в Бахчисарай, я еще раз, для очистки совести, обегала весь госпиталь, прежде чем лечь спать. На другой день, для пополнения моих впечатлений о Севастополе, меня разбудили словами: „Катерина Михайловна, вставайте, раненого привезли!“ – „Как раненого?“ – „Да, бомбой раздроблена нога“. Я вскочила, пошла туда и увидала бедного черноморского казака с совершенно раздробленной ногой. Он был с товарищем на Черной речке, а ведь тут везде валяются бомбы и ядра; его товарищ вздумал бросить ядро на бомбу, от удара бомбу разорвало, того убило, а этому раздробило кость. Ампутация была в верхней трети бедра. Если бы ты была в Севастополе, то знала бы, что это почти равняется смертному приговору, и вряд ли он теперь еще жив…»
Я вернулась в Симферополь в очень грустном настроении. Я, когда Елизавета Петровна сказала мне – она думала, что я пойду в Камыш, то я ей ответила, что после того, что была в Севастополе, ни за что не поехала бы, не хочу их видеть, так тяжело даже надписи французские читать на развалинах Севастополя.
На другой день получила я письмо из Петербурга, которое меня совсем расстроило. Пишут, что посылают, как старшую, в Елисаветград одну красивую молодую вдовушку, которая уже была сестрой в первом отделении и, как мне казалось, очень много занималась своими прекрасными белокурыми локонами. Она родственница мадам Кант, да и какая же это бестолочь посылать теперь сестер, когда мы их постоянно начали отсюда отправлять, так как больные быстро убывают и госпитали постепенно закрываются. Верно, это мадам Кант выдумала. Я тут же подумала, что у нас с ней будет разлад, как я приеду в Петербург. Оно так и вышло.
Церковь Воздвижения Креста Господня при Крестовоздвиженской общине сестер милосердия.
Санкт-Петербург
В Петров день приехал в Симферополь Иннокентий. В этот же день я видела его у Браилки. Мне необходимо было его видеть для нашего священника, отца Арсения Лебединского, который с ним разъехался. На другой день я очень рада была, что осталась дома: к нам заехал Иннокентий. Он благословил всех сестер и тех, которые сейчас же должны были уехать на дежурство, а потом пошел в мою комнату и долго оставался, так что сестры сменились с дежурства и приехали домой – тогда он и их благословил.
Чего, чего мы с ним не переговорили! Сначала – о моих родных, которых он знал, о кн. А. А. Шаховском, которого он очень любил, о моей сестре, которой много стихов он читал, хвалил их и их религиозное направление, сказал мне, что он думал, что она пойдет в сестры. Я ему сказала, что ее слабое здоровье не могло бы это выдержать. Говорили о военных действиях, о Севастополе и об общине, чего я и желала. Я его стала просить, чтобы он меня выучил, как внушить религиозность. Он мне ответил на это:
– Вы так легко делаете мне самый трудный вопрос, который мы так часто задаем себе, когда собираемся проповедовать; это так трудно, это, должно быть, благодать Божия. Главное, пример и ваш для этого необходим.
Я ему отвечала, как меня мучит то, что я слишком светская.
– Что же, вы и не должны быть монахиней. И бойтесь того, чтобы частыми чтениями, вместо того чтобы принести пользу, не дать отвращенья от хорошего. Это так трудно, и кроме навыка, как с кем действовать, генеральных правил не могу вам сказать. И самое главное, пусть у них будет почаще Евангелие хоть перед глазами – это всего больше действует на нашу душу.
Этот разговор я тоже выписала из письма к сестре, которое я написала ей немедленно.
5 июля еще уехали сестры, а 7-го – Елизавета Петровна; зато к нам в Симферополь приехала сестра Марья Ивановна Алексеева. Бахчисарайский госпиталь закрыли, а оставшихся там больных перевели к нам.
Еще прежде все сердобольные уехали и передали нам и барак. Что мне в это время было очень скучно и даже тягостно – это писанье бумаг. Надо было писать к сестрам во все отделения, а всего чаще надо было писать в Петербург и надо было непременно писать сначала начерно, не для того, чтобы сделать фразы красивыми – я за этим никогда не гналась, да и не умела, – а чтобы иметь «отпуск». Ведь мы получали ответы недели через две. Получишь какой-нибудь ответ, наскоро написанный, так что вдруг и не поймешь, на что именно отвечают, пока не посмотришь, что тогда спрашивал.
И много времени я употребляла на писанье, так что мало мне его оставалось для больных, что мне было очень грустно; но все-таки я ездила всякий день и в бараки, и в лагерь, а дня через два или три и в офицерскую больницу. Но это больше для отдыха, чтобы подышать свежим воздухом. Там сад или, лучше сказать, почти лес густой, тенистый вдоль Салгира, а в Симферополе душно и пыльно, хотя именно в июле были часто проливные дожди, иногда целый день. Тогда другая беда: такая грязь в лагере, что из палатки в другую палатку рядом насилу пройдешь. Грязь такая липкая, что калоши в ней остаются.
У нас был аукцион лошадей, экипажей и разной медной и чугунной посуды, которой набралось очень много. Всем этим заведовал Рыбалкин. Собрались жиды, татары, греки и русские; продажа происходила на дворе. Кричали, спорили на разных языках. Кончилось тем, что мы продали на 687 рублей серебром.