го традиционного восприятия чужой культуры в качестве иной по своей сути представляли практики детоубийства как нехарактерные для цивилизованного человечества. В дискурсе этнографов XIX в. инфантицид — это форма регулирования числа детей в обществах «дикарей» и «варваров». Этнографические и социально-антропологические исследования XX в. отсылают к «локальному культурному опыту» племен, занятых охотой и собирательством, а также некоторых земледельческих и пастушеских обществ. Следует отмстить, что существует богатая этнографическая литература, обсуждающая проблему инфантицида. В качестве особого сюжета в числе прочих эта тема часто рассматривалась в рамках фундаментальных работ.[388] С 1970-х гг. она превратилась в предмет специальных исследований феминистских антропологов.[389] Как и в случае с биологами, здесь правомерен вывод Харауэй о влиянии публичных дискуссий по проблемам пола, сексуальности и насилия на научную работу. По понятным причинам мы также оставляем всю этнографическую литературу за пределами нашего внимания.
Исторические интерпретации инфантицида, безусловно, близки к этнографическим, но все же обладают своеобразием. Подобно социальным антропологам историки считают инфантицид общественным явлением, формой регулирования рождаемости. Между тем историки привыкли иметь дело с «письменными обществами». Поэтому их внимание к феномену инфантицида выражается в интересе к документам, посвященным проблеме инфантицида, а такие документы появляются далеко не сразу. Их критическое количество накапливается тогда, когда происходит своего рода столкновение двух культур — «ученой» и «народной», или, в другой терминологии, когда новая политика контроля над рождаемостью вступает в противоречие с традиционными культурными практиками регулирования рождаемости. Тем самым историки сосредотачиваются на том, почему и как с определенного исторического момента в рамках конкретных обществ инфантицид переходит в разряд неприемлемых социальных явлений, и вокруг этого и разворачиваются дискуссии.
Несмотря на то, что до сих пор принято обращаться за некоторыми комментариями но проблеме инфантицида к текстам античных авторов, исторические интерпретации инфантицида стали появляться сравнительно недавно. Первые значительные исследования в этой области были опубликованы оиять-таки в 1970-х гг. в связи с ростом академических дебатов о власти, сексе и отношениях между полами. Важную теоретическую рамку для современных исторических исследований задал М. Фуко, сформулировавший свою теорию «биовласти» — политических институтов современного типа, заинтересованных в осуществлении контроля над населением и его воспроизводством.[390] Если развивать основной тезис Фуко, то инфантицид становится ненормальным явлением, преступлением лишь в тех обществах, где государство монополизирует право защищать жизнь и обрекать на смерть, отнимая его у рядовых членов общества, в том числе у родителей новорожденного ребенка. С момента возникновения соответствующих законов детоубийство переходит из разряда социально «невидимых» феноменов в область публичной политики и дебатов с участием специалистов.
Социально-конструктивистская модель, связываемая с именем Фуко, сделала для многих историков необходимым более тщательное исследование вопроса о том, как государственной власти и ее представителям удалось не только придать негативный смысл народным практикам регулирования рождаемости, но и перевести их в разряд криминальных. Кроме того, возник интерес к тому, как шел процесс конструирования образа субъекта данного преступления и его жертв. Вполне понятно, что историки сосредоточились на материалах судебных процессов, посвященных случаям детоубийства, которые стали многочисленными в Европе уже в Новое время. Характерно, что эти процессы были частью более масштабной борьбы с другими проявлениями «народного беззакония» — поджогами, браконьерством, кражами и т. п. На обширном фактическом материале специалисты по социальной истории Запада показали, что в Италии, Англии, Шотландии, Германии и других европейских странах в роли обвиняемых традиционно выступали молодые незамужние женщины, а жертвами — их незаконнорожденные дети; действовала своеобразная машина, из раз в раз избирающая своими мишенями одних и тех же субъектов.[391] Данное обстоятельство вынудило некоторых исследователей уделить особое внимание работе самих судов, а также вкладу судей и судебно-медицинских экспертов в формирование юридических и медицинских трактовок инфантицида. Некоторые историки поставили перед собой цель заново интерпретировать истории о детоубийстве, рассказанные прежде юристами и врачами.[392]
Начав с изучения дел в Европе, историки не ограничились анализом только европейских случаев и обратились к изучению проблемы инфантицида в других крупных культурных регионах. В результате этого появились работы, посвященные инфантициду в исламском мире,[393] Америке,[394]
Южной Африке[395] и Японии.[396] Особое внимание было уделено Китаю[397] и Индии,[398] где народные формы контроля над рождаемостью традиционно были связаны с истреблением девочек, а в современный период правительства обеих стран в отличие от остальных государств вынуждены были поддержать меры по ограничению рождаемости.
История инфантицида в России все еще нс написана, но первые шаги уже сделаны. Первыми проявили к ней интерес западные историки. В 1988 г. Д. Рэнсел опубликовал работу об истории брошенных детей, в которой на примере московского и петербургского приютов показал, какие масштабы в центральных областях России во второй половине XVIII в. приобрела практика оставления незаконнорожденных детей. Приюты функционировали как особые пункты обмена между образованным обществом и российской деревней. Их цель состояла в том, чтобы сохранить жизнь обреченным детям, и, кроме того, они выступали особыми социальными лабораториями по воспитанию будущих ремесленников и мастеровых.[399] Поскольку приютов для подкидышей в России поначалу было немного, то число обреченных на смерть брошенных детей по всей сельской России еще долгое время оставалось весьма значительным.
В 1989 г. И. Левин в своей книге о сексуальности в России, Сербии и Болгарии затронула проблему инфантицида с другой стороны. Она показала, что с момента принятия православного христианства в славянских странах и вплоть до конца XVII в. инфантицид был следствием повышенной озабоченности со стороны церкви и простого народа феноменом внебрачных половых связей, а жизнь младенцев, рожденных вне брака, была ценой для спасения женской репутации.[400] Этот вывод, сделанный Левин для российской истории X-XVII вв., применим и в более широкой исторической перспективе. Так, по мнению Ф. фон Зааля, греческая, римская и христианская культуры традиционно были более озабочены предотвращением добрачного и внебрачного секса, нежели заботой о благополучии детей.[401]
В 1992 г. Л. Энгсльштсйн в работе о сексуальности в России на рубеже XIX—XX вв. показала, что некоторое ослабление традиционного социального и церковного контроля над женской сексуальностью в тот период привело к усилению полицейского и медицинского внимания к этой сфере. Одним из важных последствий такой криминализации и медикализации женской сексуальности стал рост числа фиксируемых женских преступлений, главным из которых было детоубийство.[402]
Идеи о существовании традиционно жесткого социального контроля над частной и сексуальной жизнью русских женщин в X-XIX вв. в 1990-е гг. стали обсуждаться и в российской исторической науке. Н. Л. Пушкарева в целом ряде своих выводов оказалась солидарна с Левин и Энгелынтсйн, показывая, кроме того, что степени женской сексуальной свободы в России варьировались как относительно различных социальных групп, к которым принадлежали женщины, так и относительно различных исторических периодов. Последнее, очевидно, может быть важным для построения реалистической реконструкции истории инфантицида в России в дореволюционный период.[403]
В 2000 г. Б. Н. Миронов опубликовал первое масштабное исследование по социальной истории России XVIII — начала XX в., в котором первым из российских историков затронул вопрос о детоубийстве в царской России. Миронов справедливо связал его с вопросом о «демографическом менталитете православного населения» и пришел к выводу, что детоубийство было сравнительно редким явлением в России, лишь во второй половине XIX в. число таких преступлений несколько возросло. Кроме того, он заключил, что главными жертвами инфантицида в России были внебрачные дети и отчасти безнадежные калеки, при этом во многих случаях отцы крестьянских семейств даже приветствовали рождение внебрачных детей. Наконец, но мысли Миронова, общая детская смертность в деревенской России была столь велика, что это становилось причиной равнодушного (в духе Ф. Лрьсса)[404] отношения крестьян к их детям и господства фатализма в народном сознании. Инфантицид, с этой точки зрения, был лишь частью общей картины хрупкости детской жизни в дореволюционном российском обществе.[405]