Бывают дети-зигзаги — страница 27 из 56

Завтра отец обязательно придет туда оплатить счет, подумал я. От этой мысли мне стало легче. Но все равно я не хотел сейчас об этом думать. Четким, почти отработанным движением я снял с себя парик и всеми десятью пальцами почесал голову. Хватит. Я — это я, хватит уже этих глупостей. Завтра отец приедет в ресторан с полным кошельком. Я, правда, никогда не видел, чтобы у него был такой кошелек, но это не важно. Приедет и с улыбкой объяснит все, извинится, все устроит, заплатит, оставит большие чаевые — мне все представлялось большим. А когда он выйдет оттуда, у всех уже будет хорошее настроение, все согласятся: отличная операция, виден настоящий профессионал, за такое удачное исполнение можно все простить, победителей не судят, правда? И отец поспешит к следующей станции, к следующей шалости Феликса, чтобы и там все исправить.

Глупости. Что-то я глупею. Нуну-фантазер.

— Но ты мне должен, господин Файерберг, — повернулся ко мне Феликс, — ты обещал, что рассказываешь, почему ты вегетарианец и не ешь мясо.

— Тебе правда интересно?

Что такое мои рассказы по сравнению с приключениями, которые он пережил?

— Интересно ли мне? — рассмеялся Феликс. — Мне интересно каждый твой рассказ! Каждая деталь из твоей жизни.

Вот, вот еще одна фраза, на которую я не обратил должного внимания! Я думал, он просто хочет ободрить меня, чтобы я начал рассказывать. Только много позже я понял, что подразумевалось под этими словами. Он и вправду хотел знать все. Каждую самую крохотную деталь моей скучной жизни. А я, дурак, не верил ему, не понимал, даже мысли не допускал.

Зеленый «жук» медленно двигался по шоссе в сторону Хайфы. Воздух был по-тель-авивски летним и влажным. Мимо нас проносились, спеша к развлечениям, машины. Иерусалим спал в этот час, а тут жизнь, похоже, только начиналась. Феликс перестал насвистывать и внимательно слушал меня. Но я молчал. Тогда он устал от тишины и включил радио. Оттуда вырвалась хриплая джазовая музыка. Габи любит такую. Я закрыл глаза и подумал о доме, о ней и об отце. О том, что за весь день ни разу не позвонил рассказать, как дела, сказать спасибо за эту сумасшедшую идею. Об отцовской жертве. Как он, несмотря на его борьбу не на жизнь, а на смерть с преступниками, согласился подарить мне такой опыт?..

Потом — я даже не понял, как так вышло, — я начал рассказывать.

Говорить было тяжело, мысли разбегались. Не хотелось начинать с самого начала. И поэтому я начал со своей идеи стать матадором. Я рассказал, как мы готовились — я, Хаим и еще часть нашей компании: сделали бандерильи из палок от мотыг, украсили их цветными лентами, оставшимися от Суккота[20]. Потом смастерили из метел лошадей, приделали им огромные головы — воинственные, на длинных шеях, набитые тряпками. Затем прошлись по району и стащили с бельевых веревок все красные рубашки, платья, юбки и полотенца, которые попались под руку. А как иначе дразнить быка?

Вот имена тех сынов Израиля, которые приняли участие в этом доблестном труде.

Бандерильеро — Шимон Марголис и Ави Кабеса.

Пикадоры — Хаим Штаубер и Миха Дубовски.

Матадор — я, Нуну.

— Это прекрасно, что ты бывал матадором, — заметил Феликс.

— Почему?

— Мне нравится, что ты в главной роли. Нравится, что ты как я.

А потом, ровно в пять часов пополудни, согласно часам Лорки, через дырку в заборе мы проникли во двор к Маутнеру. Песия стояла там и спокойно ела траву. Она, ничего не подозревая, взглянула на нас своими черными глазами и подвигала толстыми губами. Крупная корова в черных и белых пятнах. Маутнер ее холил и лелеял, каждый год заботился об искусственном оплодотворении, а потом без всякой жалости продавал телят, которых она рожала. У него не было ни жены, ни детей, и Песия, похоже, была для него самым близким созданием. Родной душой, если, конечно, у Маутнера была душа.

Он был высок и широкоплеч, с короткой армейской стрижкой — рыжеватые колючки топорщились на массивном черепе. С красным, будто он вот-вот лопнет от злости, лицом. Из-под рыжих усов Маутнера вылетали только короткие и резкие фразы. Каждый четверг, ровно в половине пятого, он садился в свою «кортину» — в рубашке и бриджах цвета хаки, со всеми знаками отличия на груди — и отправлялся на еженедельную встречу Управления Обороны. Раз в неделю, когда мы с отцом начищали Жемчужину, он проходил мимо нашего двора четким армейским шагом, отстукивая ритм ладонью по бедру, останавливался и спрашивал у отца, почему мы не даем Жемчужине ездить по улицам, как нормальной машине. Это стало традицией: отец даже не вставал с земли, только говорил: «Она не такая, как другие машины. Учует свободу — тут же сломается. Ей нужен простор, а не такие улицы, как у нас!» Маутнер насмешливо кривился и говорил, что если отец продаст ее ему, то он уж ее выдрессирует как положено, она у него куда хочешь поедет. В ответ на это отец каждый раз показывал испачканную в моторном масле ладонь и говорил: «Вот когда здесь вырастут волосы, тогда Жемчужина и станет твоей».

Выросли.

В пять часов пополудни я стоял лицом к лицу с коровой Маутнера. На мне был красный плащ из полотенца, четыре пары красных носков развевались по краям — моя «мулета», чтобы махать перед быком. Шимон Марголис и Ави Кабеса надели по такому случаю единственные выходные брюки и белые рубашки. Ави Кабеса, у которого уже прошла бар-мицва, добавил к своему облачению черную бабочку.

Хаим Штаубер оказался наряднее всех: он был в костюме. Первый ребенок, у которого я обнаружил костюм. Новенькие черные брюки и белая рубашка, поверх нее — черный жакет, ближе к низу переходящий в два треугольника.

— Это для концертов, — объяснил Хаим, — отец купил мне за границей. Его нельзя пачкать.

Мы с серьезными лицами пожали друг другу руки. Потом взяли деревянных лошадей и стали медленно и хмуро окружать Песию.

— Взволнованный шепот пробежал по толпе, — провозгласил я, а потом завопил: — Глаза быка горят жаждой смерти, дамы и господа! Он мчится на сцену!

Песия Маутнер, добрая душа, жевала стебелек и кивала головой.

— Бандерильеро! — закричал я, взмахнул рукой и немного отступил назад, выражая тем самым свое почтение.

Шимон Марголис и Ави Кабеса поспешили к арене на своих лошадях. Вообще-то по законам корриды они должны быть пешими, но они оба узрели тут унижение, угрожали основать профессиональный союз по улучшению положения израильского бандерильеро и даже пошутили, что в противном случае скоро уйдут в отставку. Пришлось согласиться.

Они подбадривали друг друга криками «Оле!» и с воодушевлением размахивали пиками. Ави оказался посмелее: он пустил своего быстроногого коня галопом и почти коснулся Песии, а потом обуздал его в сантиметре от ее носа. Благородный конь выпрямился и заржал, а Ави слегка ударил Песию по спине своей пикой — бывшей рукояткой мотыги.

Раздался сдавленный смешок. Хаим Штаубер уже стоял рядом с ним, ноги у него разъезжались.

— Ты ее коснулся, — сказал Миха медленно и задумчиво. — Маутнер нас убьет.

Но Ави уже опьянила собственная храбрость, он проскакал по кругу с криком «„Хапоэль“[21] — чемпион!» и снова ударил Песию, на этот раз сзади.

Корова отступила на шаг назад, подняла голову и удивленно посмотрела на нас. Лучи солнца осветили на мгновение ее рога, и мы увидели, как страшна она в гневе.

Впрочем, гнев еще не пробудился. Гнев еще дремал, как следует скрытый в рогах. Настал черед моих пикадоров, Михи и Хаима, их быстрых коней, желтых пик, сделанных из отверток, их танца жалящей пчелы вокруг коровы. Из Михи хорошего пикадора не получилось. Ему недоставало, мягко скажем, ловкости и подвижности. Я определил его на эту должность только из чувства дружеского долга. Хаим Штаубер, наоборот, в роли пикадора был прекрасен. Верхом на своем породистом скакуне по имени Смерть он рвался в атаку, кружил вокруг коровы, как хищный сокол, выскакивал с самых неожиданных позиций, кричал хриплым голосом корове в ухо, и полы его костюма развевались. Один раз он даже скользнул по ее спине отверткой.

Песия подпрыгнула и медленно попятилась.

В мгновение ока бой затих. Пикадоры и бандерильеро теснили друг друга, а лица у них стали белыми, как простыня. Весь боевой дух вдруг испарился.

— Один удар копытом — и вы уже испугались? — спросил я. И шагнул вперед, взмахнув красным плащом — бывшим купальным полотенцем, украденным из гостиницы в Тверии.

Хаим Штаубер стоял рядом и смотрел на меня с любопытством и ожиданием. У него были необычные глаза: они умели дышать — расширяться и сужаться в минуты волнения. Вдох-выдох.

— У тебя хватит мужества? — как будто спрашивали его глаза.

— У меня есть выбор? — отвечали мои.

Я встал на колени и помолился, чтобы преуспеть на этом пути. Поскольку я был первым в истории израильским пикадором, я нарисовал в воздухе маген-давид[22] вместо креста. На некоторое время я застыл так, подобно Пако Камино, Рафаэлю Гомесу или Хуану Бельмонте. Может быть, я уже догадывался, что произойдет дальше, и хотел испить эти последние мгновения до дна. Потом я поднялся и медленным шагом двинулся к своему доброму коню — навстречу судьбе.

Сначала я медленно кружил вокруг коровы. Она начала уже нервничать и крутила головой, следя за моими передвижениями. Вблизи она была страшна. Большая, на голову выше меня, широкая, как шкаф с четырьмя дверцами. Я оказался ровно напротив нее, напротив ее черного носа, увидел раздувающиеся ноздри, темные и влажные, в последнее мгновение сменил дислокацию и ударил корову голой рукой, пятью пальцами, пониже хвоста.

Удар прозвучал как взмах хлыста. Рука заныла. Песия подняла голову и издала горький рев.

Этот рев потряс меня. Он был настоящим. Точно так же Песия ревела, когда Маутнер отбирал у нее телят. Несколько дней плакала и металась. Сейчас она ревела на меня. Я растерялся. Завертелся на месте. Песия тоже неожиданно шустро развернулась и смерила меня взглядом. Ее тяжелое, полное молока вымя раскачивалось. Я топнул. Она тоже. Я наклонил голову. Она тоже. Я ждал ее рева, я хотел снова услышать этот истинный голос. Но она молчала. Она не хотела удостоить меня даже этим! Я с криком скользнул в сторону перед самой мордой и снова ударил корову всей пятерней. Она заревела и попыталась лягнуть меня. Я увильнул.