Так уж устроено: профессионализм ценится, даже если это профессионализм врага. Как у отца с Феликсом с этим их рукопожатием — в которое мне было теперь так трудно поверить, что приходилось заставлять себя изо всех сил. Потому что если это неправда — то что же мне тогда делать?
Отец попрощался с полицейскими, и мы поехали домой. Молча. В том, что он чуть не провалил операцию, а я спас ее в последний момент, было что-то очень неловкое. Мне хотелось сказать ему, что это все ерунда, что мне совершенно не нужен такой успех. Просто в моем возрасте быстрее срабатывают реакции. Ясно же, что он мудрее и опытнее. Но я молчал. И очень боялся, что теперь он пожалеет о словах, сказанных перед операцией.
Я целый год не вспоминал об этом случае. Не рассказывал даже Михе. Хотелось забыть о тех минутах молчания на обратном пути. Мы никогда больше не говорили об этом. Даже Габи, наверняка прочитавшая все в отчете, который перепечатывала, не обмолвилась ни словом. И только сейчас, ночью, мне вдруг вспомнилась эта история. Нехорошая улыбка пойманного парня, все его презрение к «домашним деткам». Наверное, уже тогда он что-то понял обо мне.
Но что имела в виду Габи под «личным боем» отца с преступниками? Что они ему сделали? За что он им мстит?
И я начал догадываться. Я, можно сказать, знал ответ, но сдерживал себя, чтобы не делать поспешных выводов. Я стал последовательно, как в полицейском участке, задавать себе вопросы. Почему отец так отчаянно воюет с преступниками? Что они ему сделали? Убили кого-то из близких? Кого?
Только за нее отец мог бы мстить преступникам так, как мстит теперь.
Я забыл, что мы скрываемся, что надо быть осторожным. Я бормотал эти вопросы про себя и вслух, и мне было наплевать, что кто-то обратит внимание. Почему они ее убили? Чтобы сделать больно отцу? Кто именно ее убил? И успокоился ли после ее смерти? Или может снова, в отместку отцу, причинить зло его близким?
Может, как раз поэтому отец с малых лет учил меня осторожности. Учил смотреть в оба, относиться с подозрением к каждой вещи и любому человеку. Но кажется, в последнем я так и не преуспел. Вот Феликс, который бежит сейчас там, впереди, — что я о нем знаю? Действительно ли отец пожимал ему руку? Почему меня так тянет к нему, несмотря на страх? Может, пора улепетывать от него? Спасаться бегством?
Я перешел на шаг, испуганный, удрученный, я шел вперед, хотя меня уже тянуло назад. Как будто одним глазком я заглянул куда-то, куда мне еще рано заглядывать. А там, за этой замочной скважиной, стоял мой отец со вздувшимися мускулами и венами на шее и стиснув зубы воевал с тысячеликим врагом, защищая весь свет и меня в первую очередь. Готовил меня к одной извечной войне. Одинокий и несчастный, стоял там и сражался со всем преступным миром, ни у кого не прося помощи и не отступая.
Я снова пустился бежать.
ГЛАВА 19ДВОЕ В ПЕСКАХ
Я вдруг почуял море. Его запах, его шум. Море! Всего пару часов прошло, а я уже успел по нему соскучиться. Я очень люблю море — это я уже говорил. Хотя и вырос в Иерусалиме, плаваю я не хуже тель-авивских мальчишек. Каждый раз уговариваю Габи свозить меня к морю. Она смеется надо мной — уже на площади Дизенгоф я начинаю трепыхаться, как рыба, сбежавшая из аквариума в Иерусалиме и почуявшая свой настоящий дом.
Бедная Габи сидит на берегу на раскладном стульчике в своем черном платье, прикрыв лицо куском белого полиэтилена, по уши (и даже вместе с сумкой) намазавшись солнцезащитным кремом. Посреди ликующего пляжа она похожа на привидение. Она не любит море, боится солнца, а больше всего страдает при виде проходящих мимо красоток в бикини. Голова ее мечется, как воланчик меж двух ракеток: жалости к себе и ревности. «Я единственный человек, у которого морская болезнь начинается уже на берегу, — стонет она, когда очередная красотка проплывает перед ее носом. — Господь меня средь смертных растворил, чтоб очертить предел страданью».
И отец не любит море. Я, кажется, никогда не видел его в воде (ну разве что один раз, когда мне было десять лет и выяснилось, что он даже плавать не умеет!). Габи на пляже страдает, но ради меня готова ездить к морю как минимум раз в месяц. Это наш счастливый день — мой, во всяком случае, потому что Габи-то, похоже, от большей части наших тель-авивских мероприятий удовольствия не получает. Но несмотря на это, за пять лет она не испортила ни одной такой поездки: парилась на берегу, пока я купался, часами простаивала на больных ногах возле дома Лолы Чиперолы, и все это без единой жалобы. В ресторане стыдливо поглощала жареную картошку и бифштексы, такие диетические на вид, а потом подсчитывала на салфетке количество вкравшихся в них калорий… Иногда, после особенно вкусного блюда, откидывалась назад и похлопывала себя по животу: «Нехорошо, Габриэлуш, ай как нехорошо для фигуры».
Потом мы садились на автобус и ехали в очередное тайное и пленительное место — на шоколадную фабрику в Рамат-Ган. Если бы отец узнал, как она меня балует, — упаси Боже!..
Раз в месяц, по четвергам, в четыре часа, по шоколадной фабрике водили экскурсию, и пять лет мы с Габи были там почетными гостями и частенько единственными посетителями. В течение часа мы ходили за одной и той же сонной экскурсоводшей, тощей, как дягиль, и с жадностью поглощали ее рассказы об изобретении шоколада, о том, как готовятся какао-бобы, растапливается какао-масло, смешивается жидкая масса, как она размягчается и затвердевает…
Экскурсовод была удивительным человеком. Все ее существо питало отвращение к жизни вообще и шоколаду в частности, но при этом она с исполнительностью машины продолжала нести свой крест. Она неизменно повторяла одни и те же объяснения и две привычные шутки и ни разу не спросила, что заставляет нас вот уже пять лет ходить за ней по пятам. Лишь однажды в привычном ходе экскурсии случился сбой: в тот день, как и в большинство предыдущих, мы были единственными посетителями, и перед залом, где шоколад заворачивают в разноцветные обертки, она сказала: «Прошу прощения, но поскольку вы на фабрике уже не в первый раз, я закончила бы экскурсию здесь — без четверти пять у меня срочная встреча».
Мы с Габи растерянно переглянулись: зал упаковки — это ведь практически гвоздь программы! Это как гримерная и костюмерная в театре, готовящие актеров к появлению перед народом!
Габи сузила глаза и спросила недовольно:
— Встреча с молодым человеком?
— Нет, с врачом.
— Ах, с врачом! Тогда ладно, — смилостивилась Габи. — Но чтобы это было в последний раз!
И здесь я должен сделать паузу для важного объяснения: бывают такие толстокожие, лишенные чувства прекрасного люди, которые на подобной экскурсии просто умерли бы со скуки. Даже если по чистой случайности они любят шоколад — их интересует только конечный продукт, результат.
Но нас с Габи притягивал процесс рождения шоколада в магических сосудах: трубки, емкости, подъемники для мешков с какао-бобами, огромные барабаны, в которых бобы прокаливают перед обработкой, воронка, где перемешивается волшебное варево, блеск и совершенство готовой, не поделенной еще на квадратики плитки, скромность, с какой она покрывается серебряной бумажкой, а поверх нее цветным фантиком, — весь этот круговорот, жизненный цикл!
Прошу прощения, что я так застрял на этом описании. Я отдаю себе отчет в том, что среди читателей этой книги найдутся один-двое абсолютно равнодушных — о ужас! — к шоколаду. Да, есть в нашем мире и такие люди, и следует относиться к ним спокойно, как к любому явлению, еще не объясненному наукой. Я лично знаю одного мальчика, не скажу, как его зовут, который с раннего детства предпочитал сладкому — соленое! Он с жадностью набрасывался на соломку, сушки и приправы с кристалликами соли. Странный выбор, с позволения сказать. В этом смысле мы с ним — представители двух разных типов человечества: любители соленого, как известно, люди практичные, любящие логику, быстро принимающие решения, судящие о людях не по словам, а по делам. Не раз намекали мне, что во время своих тайных собраний где-то на горе Содома по дороге к Мертвому морю эти солефилы осуществляют страшную церемонию: бросают плитки шоколада в пучину морскую. Вот ужас! Правда, общеизвестно, что, если годами поедать соль в сухом виде, шоколадоненавистничество несколько ослабевает.
Что касается меня — я почти уверен, что в жилах моих течет густой шоколад (со вкусом вишни). И по сей день, встречаясь с какими-нибудь взрослыми на деловом обеде, в глубине души я уговариваю себя, что вся эта трапеза, все эти обсуждения есть не что иное, как плата за десерт, который полагается в конце. И когда его черед наконец наступает — о!
С равнодушным лицом, не обращая внимания на нескончаемую болтовню, я забрасываю в себя отменный шоколадный мусс, пирожное «Сладкие грезы», пышных «Маленьких лебедей» и покрытые взбитыми сливками «Гималайские снега». И сидящие напротив меня на этом званом ужине не подозревают, что в этот момент из глубин моей памяти выскакивают двое: худой светловолосый мальчишка и крупная женщина в черном, для стройности, платье, и оба без лишних церемоний набрасываются на добычу, и откусывают, и облизываются, и перемазываются, как черти…
И я хочу воспользоваться этим перерывом в рассказе, этой редкой минутой откровенности, сладкой близости между читателем и писателем, для последней просьбы, духовного завещания.
Я прошу похоронить меня в шоколадном гробу. Подсластить мое последнее пристанище.
Первым делом я увидел бульдозер, а уж потом Феликса. Я заметил его раньше, чем он меня. Он вынырнул из соседнего переулка в ту же секунду, как я вышел на берег. Шел прихрамывающей походкой попрошайки, бросая по сторонам как-бы-случайные взгляды, но, подобно рыбаку, захватывая взглядом-неводом все, что попадалось по пути. Он знал, как следует осматриваться. Когда обычный человек смотрит по сторонам, он, как правило, оглядывается через левое плечо. Так уж оно устроено. Попробуйте сами и убедитесь. И поэтому опытный сыщик, идя за подозреваемым, старается находиться сзади и справа, чтобы не бросаться в глаза. Так вот, Феликс, естественно, об этом знал и время от времени поглядывал вправо — и так заметил прячущегося в тени меня.