Бывший Булка и его дочь — страница 27 из 35

Да, в главном он не сомневался. Правда, «главного» пока не было в их жизни. Везло!.. А теперь вот вышло наружу её домашнее воспитание! Детство золотое…

Вот, Лидка, учись. На собственной матери, а учись. Думаешь, что детство промелькнуло и нету?.. А оно всё в тебе осталось… Потом перевоспитываться тяжело. Так что крепче живи, Лидка, старайся на всю катушку!

Но как ей сказать об этом, какими словами? Серьёзными? Или перевести на шутку?

* * *

Потом он снова стал думать о Маринке. И понемногу — может, оттого, что уже перевалило за полтретьего ночи, а сна не было ни в одном глазу — в нём всё больше стала раззадориваться обида: как ты ни крути, а продала тебя Мариночка! На секунду он мстительно подумал, что надо развестись с ней. Но тут же мысль эту, как птицу влёт, сбила другая: «Развестись!.. А ты выйдешь ли отсюда?»

И так горько стало. И подумал, что не на той он женился, проявил слабость, не до конца дрался с судьбой.

И знал, что ничего уже нельзя изменить.

Вдруг, словно на суде, до него дошла очень простая и беспощадная мысль. Да, я мог бы жениться на Жене, только для этого надо было бы…

Надо было, чтоб Володю убили на шесть лет раньше…

Некоторое время Бывший Булка прислушивался к этой мысли.

Но скоро понял, что она ещё не самое страшное.

Если б Володю убили на шесть лет раньше и, значит, он, Булка, не поехал бы в шестидесятом году в Крым, не встретил бы Маринку… то, стало быть, никогда бы не родилась Лида!

Бывший Булка сел на кровати, покачал головой. Старик пробормотал что-то во сне и тихонько захрапел.

Вот как всё повёрнуто жизнью. Вот как крепко все мы прибиты по своим местам!

Чувствуя босыми ногами неприятный больничный пол (шлёпанцы его слишком уж топали), Бывший Булка подошёл к окну. Как видно, наступила уже настоящая весна. Даже среди ночи мостовые оставались слякотными, а вдоль тротуаров продолжали течь чёрные городские ручьи.

* * *

Сева, Надя… И хорошо, что не звонят. Не нужны… Одна-одинёшенька она шагала по парку. Сюда любил водить её когда-то батянька. Тут они на санках гоняли по аллеям. И с горок, слалом между деревьями… Не пробовали? И не пробуйте. Голову сложить, шею свернуть — запросто! Однако ж они не свернули и не сложили с батянькой, а только закалили характер. Закалили? Ну так и держись!..

Пролетишь мимо всех опасных поворотов, прогрохочешь по всем буеракам, кусты погонятся за тобой и не успеют схватить, и лишь последняя ветка хлестнёт тебя по шапке, по шубе… Привет! А нам не больно ни капельки!.. И вылетаешь на белый простор, на пруд. Кое-где снег посдувало, и несёшься по гладкому каменному льду — кажется, у санок мотор, опять быстрее помчались. И потом: «Прощайте, товарищи!» — в сугроб, головой, со всего маху… Пум! Лежишь и чуешь: уже мчится батянька тебя спасать.

Но сейчас на все эти знаменитые горки, кусты, деревья, на пруд с ненадёжным, похожим на серую промокашку льдом падал, не торопясь, холодный дождь. И снег проседал, проседал, и с чёрных веток капало, и лёд становился всё ненадёжней. В такую погоду надо бы под зонтом гулять, да как-то глупо: зонт и зимнее пальто…

В такую погоду вообще гулять не надо.

Но и дома сидеть в такую погоду тоже плохо. И уроки делать, и по телефону звонить. А телевизор смотреть в такую погоду — просто отрава. Да и кем надо быть, чтобы средь бела дня одной в квартире смотреть телевизор.

Лучше уж гулять, мокнуть в зимнем пальто…

Сапоги ещё не начали хлюпать, но уже готовились к тому. Мех на воротнике сделался прилизанным и пах какой-то псиной, хотя цигейка псиной пахнуть никак не могла.

Ей даже к батяньке сегодня путь закрыт — день неприёмный, кто ж тебя пустит. И к матери тоже путь закрыт… Ещё, правда, есть у неё петрозаводская бабушка. Но ведь они не видались тысячу лет, да и где тот Петрозаводск!

А школа? У неё был миллион человек знакомого народу. Но сейчас почему-то никто из них не годился.

Что ж, одной, значит, лучше? Уж лучше одной!

Да неужели на свете не осталось ни одного человека, который мог бы выручить её сейчас из этого одиночества?

Нужно, чтобы был взрослый. И в то же время чтобы он не слишком развзросливался. Чтобы мог понять человека.

Как бы единым взглядом она охватила всех, кого знала на этом свете. Лица вспыхнули на миг и отступили, погасли. Кроме одного… Добрыми, внимательными и удивлёнными глазами на неё смотрела Надя.

Так беги же скорее, звони!

И знала, что нельзя.

Азовское сверкало, словно драгоценный наконечник, а дальше тянулся тёмный и дымный хвост недомолвок, обид, холодных и кратких разговоров. И наконец последний разговор-крик чертил на всём жирный и окончательный крест.

И оставалось ей только одно: ходить и мокнуть в неуютном ветреном парке.

* * *

Утром после завтрака был парадный обход. Кроме их обычного врача, присутствовал ещё профессор — высокий полный мужчина, седой, с крючковатым носом. Из-под него, как две метлы, торчали усы. За профессором белой почтительной толпой шелестели студенты. Даже самые буйные больные, типа Снегиря, мгновенно умолкали.

В наступившей тишине Павел Григорьевич (их лечащий) кратко докладывал о больном. А потом профессор начинал вещать, изредка разбавляя медицинскую речь понятными словами. Студенты почтительно слушали, но понимали, как казалось Бывшему Булке, тоже далеко не всё. Павел стоял с каменным выражением лица.

Бывший Булка, придя сюда, сразу поверил Павлу: Павел за ним следил, Павел должен был делать операцию. Павел, а не профессор, залётная птица. Именно Павел, который казался Бывшему Булке более надёжным и твёрдым.

А Павел Булкино отношение, видно, знал. Чувствовал. Бывший Булка ходил, у него как бы в любимчиках. Вот и сейчас, задержавшись у Булкиной постели, он тихо сказал:

— Филиппов, в одиннадцать тридцать зайдите ко мне.

Ровно в двадцать девять минут двенадцатого Бывший Булка был у дверей его кабинета. Перевёл дух, подождал ещё немного. Пора. Говоря по правде, он робел перед Павлом.

Павел курил сигарету, что было, конечно, против правил. Дым повисал в комнате некрасивыми обломанными облачками, а потом вдруг вылетал в окно, подхваченный ветром, проносившимся по улице.

— Садись, — сказал Павел строго. — Не нравишься ты мне сегодня. Скучный. А это плохо! С таким настроением…

Бывший Булка пожал плечами.

— Физиономия чёрная — спал сегодня безобразно, — продолжал Павел жёстко. — Смотри сам, Николай! Господь бог будет лечить тебя в другом месте. А здесь люди лечат. Я в частности. И мне надо помогать.

Бывший Булка молчал, не зная, что ответить, только внутренне как-то подобрался. Павел потушил сигарету.

— Значит так, Николай Петрович, дня через три-четыре буду тебе делать операцию.

Бывший Булка вздохнул и невольно задержал дыхание.

— Риск существует. Но без операции тебе дальше пропуска нету, понял?.. Облучать — это уже, как говорится, мимо денег. Наш… — он сделал движение, словно разглаживая пышные профессорские усы, — того же мнения…

Бывший Булка кивнул.

— Операция твоя не из самых сложных. В чём риск? В том, что какая-то частичка… останется. Я её не увижу, понимаешь? Клетка, одна клетка оторвётся… А твоя задача: все свои защитные реакции ощетинить… Ты человек толковый… Подумай над этим — сурово, но без истерик.

Бывший Булка кивнул, да так и остался сидеть с опущенной головой.

— Мне тут твой приятель звонил… Успенский, кажется, да? Есть у тебя такой? «Я, говорит, его товарищ…»

Ужасно приятно стало от этих слов!

— Ну и, в общем, сказал: «Это, говорит, мужик-атлант». Потому тебе заявляю: шансов пятьдесят на пятьдесят. Как на дуэли! Что от меня зависит, сделаю. Что от тебя — будь любезен!

Бывший Булка встал.

— И о профессии подумай…

— В смысле?!

— В смысле… Весьма возможно, что будет отекать правая рука. Плюс ограниченный диапазон движений.

* * *

Он вошел в палату, лёг, отвернулся к скучно-синей больничной стене. В этой позе умерла его мама — отвернувшись к больничной стене… На какой-то вопрос Старика ответил: «Голова болит».

Атлант… Ну давай, собирайся с духом… Однако ему было всего лишь страшно. Я должен жить, говорил он себе. И чувствовал искусственность этих слов, чувствовал, что ему страшно.

Он никак не мог представить, что вот и его не будет. То был-был, а потом не будет…

Ему было страшно, и поэтому он хотел жить. Но ведь это его не мобилизует. У страха глаза велики, а силы маленькие.

Вдруг он сообразил… Я боюсь, что меня не будет, а ведь меня так и так не будет. Прежнего меня, Филиппова Николая Петровича, не будет! Теперь уж всё! Раз я не смогу больше слесарем-сборщиком…

Он всегда любил свою работу. Но только теперь понял, чего лишается. Нестерпимо ему захотелось хоть недельку ещё походить на завод прежним Колей Филипповым. Не выходило недельку даже чисто теоретически: до операции четыре дня!

И он понял, что никогда не вернётся в свой цех. Если даже и придёт туда, то уже другим человеком: Филиппов был работяга — золотые руки, а этот… И тогда он подумал: ну, значит, пусть я умру. Я всё сделал, что мог. А больше не могу. Ни кладовщиком, ни сторожем, ни даже директором ему быть не хотелось. А слесарем-сборщиком не давала судьба…

Чушь какая — судьба! А ведь правда: именно судьба, она виновата, а я не виноват ни в чём…

Некоторое время он лежал, как бы уже всё решив. Рассматривал старые царапины на стене — непонятные какие-то иероглифы. Их оставили прежние больные. Кто они были, что с ними случилось потом, Бывший Булка не знал и знать не мог.

На секунду подумал: надо и ему оставить тут свой знак. Однако он не сделал этого — сейчас же вспомнил, что отучал от таких дел Лидку. И отучил!..

Так Бывший Булка стал думать о своей Лиде. Впрочем, он обязательно бы стал думать о ней… через полчаса, через час — обязательно!.. Разве я сделал всё? Всё, что мог? Всё, что