Пятнадцать лет спустя, когда мне все же была оказана та честь, в которой было отказано после окончания колледжа, я уже стал довольно заметной фигурой в научном мире. Позволить мне быть избранным в общество в то время — это все равно, что поставить на лошадь, когда скачки уже закончились. Избрание же меня в момент выпуска из колледжа означало бы выражение веры в меня и в мое будущее, и эта вера могла стать для меня источником силы. Во мне слились воедино большая доля самомнения с еще большей долей неуверенности в себе.
Надо сказать, что я не ждал ничего хорошего от всех этих почетных обществ. Конечно же, это результат моего собственного опыта в колледже Тафтс, но и мои последующие контакты с такими обществами только усилили это мое отношение к ним. Основная трудность заключается в том, что признание, оказываемое такими обществами, а на самом деле, университетами, когда присуждаются почетные степени, — это вторичное. Они не ищут молодых людей, заслуживающих признания, а признают тех, кто был признан ранее. Таким образом, возникает пирамида почестей, оказываемых тем, кому они уже были оказаны, и напротив, недооценка тех, кто имеет в прошлом всего лишь определенные достижения, но никак не признание.
Существует некоторое нравственное обязательство, которое я ощущаю, когда речь заходит обо всем этом. Я всегда думал лишь о мостике, который мне надо было пересечь, чтобы получить какое бы то ни было признание, и меня возмущали плотные, сомкнутые ряды тех, кто старше меня, выступавшие в качестве препятствия на моем пути к успеху и достижению уверенности в себе. Вот почему, когда позже я получил признание, я почувствовал нежелание стать бенефициарием процесса вторичного признания, который так возмущал меня, когда я был молодым. Таким образом, то, что меня не приняли в «Фи Бета Каппа», укрепило мое мнение, на основе которого я ушел в отставку из Государственной Академии Наук, и я настаивал, чтобы друзья оставили свои попытки найти для меня где-либо подобное почетное место. Нельзя сказать, что я был абсолютно последователен в этом вопросе, поскольку в ряде случаев такой отказ от почестей рассматривается не просто как стойкое стремление к независимости со стороны человека, которому оказывается честь, а как нелюбезность в отношении заслуженных научных групп, которые сознательно или неосознанно ищут поддержки собственных имен. И как бы то ни было, но и сегодня моя реакция осталась той же самой, какой она была почти в течение сорока лет, а именно: академические отличия не являются чем-то хорошим, и если есть еще что-то, подобное им, я выбираю не иметь со всем этим дела.
Следовательно, мое окончание Тафтса вынудило меня столкнуться лицом к лицу с величайшим осознанием того, что должен осознавать чудо-ребенок: он нежелателен для общества. Он не отвергается явно своими сверстниками. Все дети ссорятся, и только когда они достигают возраста, в котором необходимо нести ответственность за свои поступки, они приобретают нечто, что дает им возможность быть выше общественных нравов зоопарка. Но когда вундеркинд начинает понимать, что старшие в обществе с подозрением относятся к нему, в нем появляется страх встретить такое же подозрение со стороны своих сверстников.
Существует поверье, и оно характерно не только для Соединенных Штатов, что ребенок, начинающий рано развиваться, расходует весь интеллектуальный жизненный запас энергии и обречен на то, чтобы рано стать неудачником и заурядной личностью, или даже может стать нищим и закончит свои дни в сумасшедшем доме.
Мой жизненный опыт убеждает меня в том, что вундеркинд отчаянно неуверен в себе и недооценивает себя. Каждый ребенок в процессе приобретения эмоциональной защищенности верит в ценности мира, который его окружает, и, следовательно, начинает жить не с того, что становится революционером, а напротив, законченным консерватором. Он хочет верить, что те, кто его старше, и от кого он зависим в том, чтобы в мире, где он живет, все было правильно организовано и под контролем, являются мудрыми и добрыми. Когда же он обнаруживает, что они не такие, он встает перед проблемой вынужденного одиночества и необходимостью формирования собственных суждений в отношении мира, которому он более не может полностью доверять. Эти переживания вундеркинда присущи каждому ребенку, но к переживаниям вундеркинда добавляется страдание, возникающее из того факта, что наполовину он принадлежит миру взрослых, а наполовину миру детей, окружающих его. Отсюда следует, что он проходит через стадию развития, когда масса его конфликтов намного превышает массу конфликтов других детей, и редко, в силу этого, он являет собою отрадное зрелище.
В свои ранние годы я не понимал, что я вундеркинд. Лишь в дни учебы в старших классах средней школы я едва начал сознавать это, а во время обучения в колледже я уже не мог отрицать этот факт. Одним из наименее приятных следствий было то, что мне докучала толпа репортеров, которые горели желанием продать мое право первородства[19] за один пенс за строку. Вскоре я познакомился с тем умоляющим тоном, которым репортер, настойчиво вторгаясь в чью-то личную жизнь, обычно говорил: «Буду я иметь эту работу или нет, зависит от этого интервью!» В конце концов, я узнал и то, что репортеров вообще необходимо избегать, и я выработал достаточную скорость и изворотливость в том, чтобы ускользать от преследования репортера по территории колледжа, а затем сквозь заднюю аллею Гарвардской площади, не давая его напарнику шанса качественно сфотографировать меня.
Большая часть этих статей появлялась в приложениях к воскресным газетам. Они принадлежали к классу недолговечной литературы, которая, появляясь на один день, возвращалась туда, откуда возникала. Они потакали моему детскому желанию быть в центре внимания, однако и мои родители, и я сам считали это нарциссизмом, развитым до болезненности, чем это и было на самом деле; было неприятно обнаружить себя, покрытым десятидневной славой, между статьями о двухголовом теленке и более или менее правдивой истории о любовной связи Графа X со стареющей женой миллионера У.
Но наибольший вред приносили более серьезные статьи. Учтивые и льстивые статьи Г. Аддингтона Брюса[20] предоставили моему отцу шанс выступить с совсем нелестными теориями по поводу моего образования, в то время как случайная статья в журналах для широкой публики, написанная теоретиками педагогики[21], продемонстрировала мне во всей полноте мою неуклюжесть и непринятие меня обществом.
Боюсь, что у отца не было иммунитета против соблазна давать интервью журналам обо мне и моем обучении. В этих интервью он подчеркивал, что я, в сущности, являюсь ребенком со средним уровнем способностей, но мне выпал шанс пройти через курс превосходного обучения. Я полагаю, что он так говорил отчасти, чтобы я не стал тщеславным, а наполовину это было истинным убеждением отца. Тем не менее, это скорее вызывало во мне неуверенность в себе, нежели активизировало мои способности, словно я вновь подвергался брани со стороны отца. Короче, из двух миров, к которым я принадлежал, на мою долю приходилось все самое худшее.
Нанося мне непосредственный вред, эти статьи также подчеркивали тот факт, что чувство изолированности навязывалось вундеркинду скрытой враждебностью общества, окружающего его.
Конец учебы в колледже заставил меня критически оценить самого себя и то положение в окружающем мире, которое я занимал. В моем изнуренном состоянии эта оценка приняла весьма унылый оттенок. Впервые в жизни я остро осознал факт смерти. Я пересчитал те четырнадцать с половиной лет, что прожил, и попытался примерно прикинуть, какой может стать моя жизнь в будущем, и что я могу ожидать от своей будущей жизни. Читая роман, я всегда пытался выяснить возраст персонажей, и сколько лет им еще осталось прожить, я также постоянно читал о жизни авторов замечательных книг, пытаясь выяснить, в каком возрасте они написали данное сочинение, и сколько лет им еще удалось прожить. Эта одержимость, конечно же, коснулась и моих отношений с родителями и бабушками и дедушками, и на какое-то время сделала мою жизнь невыносимой.
Страх смерти переживался параллельно со страхом греха и усиливался за счет него. Мое злоключение с вивисекцией привело к ужасающему осознанию того, что я могу быть жестоким и получать удовольствие от проявления жестокости, которое ощущается в полной мере лишь при причинении боли и страдания. Мои годы в колледже почти полностью совпали с периодом, когда я из мальчика стал превращаться в очень молодого и неопытного молодого человека. Осознание мужского начала в себе самом без соответствующего опыта и житейской мудрости, с помощью которой я мог бы управлять им, привело меня в состояние страшной паники, и временами, находясь в этом паническом состоянии, я пытался прорваться сквозь заблокированный вход обратно в детство. Я вырос в окружении, являвшемся вдвойне пуританским, поскольку оно сочетало в себе изначальный присущий евреям пуританизм с пуританизмом жителя Новой Англии. И самые элементарные фазы моей самооценки от детских лет до юношеского возраста казались мне или греховными, или чреватыми возможностями греха. Эти возможности представляли собою вещи, которые я не мог свободно обсуждать даже с моими родителями. Отношение моего отца было бы, в целом, сочувственным, однако это было бы лишь выражением сочувствия без всякого намерения вдаваться в подробности, и которое, в итоге, похоже, не было бы откликом на мои несуразные попытки поделиться беспокоящими меня не совсем приятными вещами, а также его сочувствие не было бы наполнено желанием выслушать и попытаться понять, что же в действительности беспокоило меня. С другой стороны, моя мать сочетала в себе буквальное принятие до мельчайших деталей принципов пуританизма с несокрушимым нежеланием допустить, что ее ребенок может быть способным сделать нечто, что было бы нарушением этих принципов.