Хранить молчание в семье так, как это делали мои родители, может, и рекомендуется, однако удается делать это с гораздо большим трудом, чем кажется на первый взгляд. Если существует согласие, что должно храниться молчание по этому поводу, что может сделать один из партнеров, когда другой делает уничижительные замечания относительно расы в присутствии детей? Он или предает секрет огласке, или же сохраняет молчание и с нежеланием наблюдает за процессом, который никуда не ведет, а лишь откладывает на некоторый срок переживание ребенком эмоциональной катастрофы. Основная опасность самой искусной лжи в том, что если ее неуклонно придерживаются, она ведет к целой политике неискренности, конца которой не видно. Раны, нанесенные правдой, как чистые порезы, быстро заживают, а раны, полученные от ударов лжи, нарывают и нагнаиваются.
Принося длинное извинение, на какое я только способен, за линию поведения, принятую моими родителями, я не хочу ни оправдывать это, ни предавать осуждению. Я просто хочу этим сказать, что такая линия поведения имела для меня серьезные последствия. Очень быстро все это привело к тому, что я стал протестовать против родителей и против принятия их неприязни. Кто я такой, просто потому что я был сыном моих матери и отца, чтобы извлекать выгоду из права выдавать себя за нееврея, которое не было дано другим людям, известным мне? Если принадлежность к евреям должна вызывать в людях презрительное пренебрежение и передергивание плечами, то я должен или презирать себя, или выработать отношение, вынуждающее меня оценивать себя согласно одному критерию, а весь остальной мир согласно другому. Может, та защита, что была создана вокруг меня, имела благие цели, но это была та защита, которую я бы не смог принять, если бы хотел сохранить свою целостность.
Если бы осознание себя в качестве еврея не навязывалось мне как необходимость, позволяющая сохранить целостность личности, и, если бы тот факт, что у меня еврейское происхождение, был известен мне, и я был бы окружен семейной аурой, лишенной эмоционального конфликта, я бы смог и принял бы эту принадлежность к евреям как естественный факт моего существования, не имеющий исключительной важности ни для меня самого, ни для кого-то еще. Вероятно, внешний антисемитизм, существующий в эту эпоху, постоянно возбуждал некий конфликт, который рано или поздно должен был так или иначе отразиться на мне. Тем не менее, если бы отношение семьи не было двойственным, это не причинило бы мне истинной боли в вопросе моей собственной внутренней духовной защиты. Таким образом, неблагоразумная попытка скрыть от меня мое еврейское происхождение вкупе со страданием, причиненным мне семейным еврейским антисемитизмом, привели к тому, что еврейский вопрос стал довольно значительным в моей жизни.
Я говорю все это с совершенно четким и явным намерением помочь другим, кто может попытаться повторить эту ошибку, избежать того, чтобы их ребенок, вступая в круговерть жизни, переживал это ненужное ощущение разочарования и проклятия.
Итак, когда я понял, что я еврей, я пережил шок. Позже, когда я провел исследование девичьей фамилии матери Кан и обнаружил, что это просто вариант фамилии Коган, я испытал двойной шок. У меня не было защиты в виде того раздвоения личности, присущего семье моей матери, которое позволяло им использовать разные критерии в оценке чужих людей и своих родственников. Я логически для себя вывел, что, да, я еврей и, если евреи имеют личностные характеристики, которые так неприятны моей матери, то мне необязательно иметь такие черты характера и проявлять их, общаясь с теми, кто дорог моему сердцу. Я смотрел на себя в зеркало и убеждался, что ошибки нет: выпуклые близорукие глаза, слегка вывернутые ноздри, темные, волнистые волосы, полные губы. Все признаки налицо. Я смотрел на фотографию своей сестры, и, хотя она казалась мне хорошенькой, она определенно выглядела как хорошенькая еврейская девушка. У нее были не такие черты лица, как у еврейского мальчика, который оказался со мной в одной комнате в пансионате Корнелл. Он принадлежал недавно иммигрировавшей семье и казался абсолютным чужаком на фоне его англо-саксонских сокурсников. Мой снобизм не позволил мне принять его в качестве друга, и мне вполне ясно, что это означало: я не мог принять себя в качестве личности, имеющей какую-либо ценность.
При попытке разрешить эту эмоциональную и умственную дилемму я сделал то, что делает большинство подростков — я принял все самое худшее с обеих сторон. Даже сейчас думать об этом для меня унизительно, но я попеременно переходил из состояния малодушного самоуничижения в состояние малодушного самоутверждения, в котором я оказывался еще большим антисемитом, чем моя мать. Все это в соединении с проблемами неразвитого и социально неадаптированного мальчика, который впервые надолго покинул свой дом и освободился от непосредственного давления отца в том, что касается образования, еще не сформировав привычки к самостоятельной работе, дает прекрасный материал, на основе которого возникают страдания.
И я страдал. У меня не было представления о том, как содержать себя в чистоте, и не было привычки к аккуратности, для меня самого было неожиданностью, когда беспардонная грубость или какая-либо двусмысленность срывались с моего языка. Я чувствовал себя дискомфортно среди своих сокурсников, которым было больше двадцати, и вокруг не было моих сверстников, с кем я мог бы общаться. Привычка к вегетарианству, привитая мне отцом, осложняла еще больше мою жизнь вдали от дома среди посторонних мне людей. Я все еще находился под сильным влиянием отца, и в силу моего воспитания даже на расстоянии вероятность вызвать его гнев порождала во мне нежелание отказаться от этих привычек, как это сделали позже мои сестры.
Моя учеба дома всегда была под строгим надзором отца. И это привело к тому, что я практически не имел навыков самостоятельной работы. Я знаю, что отец всегда был за то, чтобы сформировать во мне независимость мышления, так как он хотел, чтобы я твердо стоял на своих ногах; и все же, несмотря на все его намерения, наша совместная жизнь приводила к совершенно противоположному результату. Я вырос зависящим от его поддержки, и даже его строгость была мне необходима. Покинуть этот кров и принять на себя всю ответственность взрослого человека, живущего среди других взрослых, было для меня чересчур много.
Я посещал очень разные курсы в тот год, когда учился в Корнелле. Я прочел «Республику» («Republic») Платона на греческом под руководством Хаммонда и обнаружил, что я почти не утратил былой беглости в греческом языке, которой достиг, обучаясь в Гарварде. Я также посещал психологическую лабораторию и ходил на курс к Олби, посвященный английским классическим философам семнадцатого и восемнадцатого веков. Курс Олби был сухим, но поучительным, и я полагаю, что в моем литературном стиле все еще присутствует элемент, приобретенный мною благодаря быстрому прочтению огромного количества материалов семнадцатого века.
Я попытался посещать математический курс Хатчинсона по теории функций комплексной переменной, но я обнаружил, что это мне не по силам. Часть затруднений проистекала из моей собственной незрелости, а другая, как мне кажется, была связана с тем, что этот курс не давал адекватного подхода к логическим трудностям предмета. Лишь позже в Кембридже, когда Харди с присущей ему дерзостью разбирал эти трудности вместо того, чтобы оставлять их на рассмотрение студентам (отношение типа: «Продолжайте, и вера придет к вам»), я стал чувствовать себя уверенно в теории функций.
С курсом Платона я справлялся не так уж плохо, поскольку это было своего рода продолжением отцовской системы обучения под руководством другого наставника. На курсах по метафизике и этике я страдал от новой и туманной юношеской религиозности (что продолжалось недолго), и потребовалась четкая логика, чтобы предохранить меня от сентиментальности.
По философам семнадцатого и восемнадцатого веков я должен был представить Олби несколько эссе. Меня сильно ограничивали мой детский стиль и неумение управляться с ручкой. Мои эссе были очень сжаты, и мой язык был настолько далек от норм английского, что меня не раз спрашивали, не является ли немецкий моим родным языком.
В Корнеллском университете были свои периодические издания, и одной из обязанностей студентов отделения Сейдж была подготовка рефератов к статьям из других философских журналов, для опубликования их в специально отведенном для этой цели разделе. Используемые статьи были опубликованы на английском, французском и немецком языках; и необходимость их перевода давала возможность нам познакомиться с философскими терминами на этих языках и с современными идеями во всем мире. Я не могу поручиться за качество наших переводов, но научная ценность этой работы для нас самих была огромной.
В этот тяжелый год моей жизни были и светлые моменты. Хотя я и не мог завязать истинно дружеские отношения с моими сокурсниками, участие в пикниках на заливе, а также катание на санях по первому зимнему снегу доставляли большое удовольствие. В пансионате, где я жил, были двое аспирантов, с кем я хорошо проводил время в жарких дискуссиях, а они обычно по-детски подшучивали надо мной и друг над другом. Местность, на которой раскинулся университетский городок, была великолепна, и позже, когда пришла весна, цветущая айва, растущая повсюду, представляла собой такое великолепие, какого я прежде не видел ни в колледже Тафтс, ни где бы то ни было еще. На озере Кайюга проводились гонки на парусных шлюпках, а также совершались долгие прогулки к водопадам, где мы плавали и подныривали под стремительно падающие массы воды.
До сегодняшнего дня я сохранил дружеские отношения с некоторыми из моих сокурсников. Кристиан Ракмич, худощавый, напоминающий Линкольна, был моим напарником в долгих прогулках и в работе в психологической лаборатории. В течение последних нескольких лет до меня доходили вести от него из Абиссинии. Его пригласили туда, чтобы принять участие в реф