о напыщенным интервью; и Мюнстерберг стал лакомым кусочком для репортеров.
У профессора Хантингтона я изучал математический аспект философии. Он был старинным другом моего отца и навещал нас, когда мы жили в Олд Милл Фарм в городке Гарвард. Я помню, что в тот период, до моего окончания средней школы, Хантингтон пробовал мои силы в аналитической геометрии, и познакомил меня с теорией девятиточечной окружности.
Хантингтон был великолепным преподавателем и очень добрым человеком. Его упражнения в аксиоматическом методе были просто находкой для обучения. Он брал простую математическую структуру и писал серию аксиом для нее, для которых мы должны были находить не только удовлетворяющие их примеры, но и те, которые не удовлетворяли, для одного какого-то места или для нескольких конкретно определенных мест. Он также воодушевлял нас на создание собственных серий аксиом. Мы с Садисом вместе посещали эти занятия, и именно на них я впервые осознал истинные способности этого мальчика; его ранний крах был подлинной потерей для математики.
Жизненный путь Хантингтона для меня навсегда остался загадкой. При его уме и изобретательности, логично было ожидать, что из-под его пера мог бы выйти достойный внимания труд по математике. Однако все его труды, неважно какое количество идей они содержали, оставались маленькими очерками и статьями. Я припоминаю одну его большую работу, где он попытался дать обоснование планиметрии и стереометрии; с одной стороны, эта работа содержала в себе немногим больше того, что было в более раннем труде Гилберта, а с другой стороны, некоторые из его основных идей уже были представлены в работе Уайтхеда. Полезная и достойная жизнь Хантингтона, на мой взгляд, была поучительна в том смысле, что одним из наиболее серьезных недостатков у тех, кто хочет добиться чего-либо в математике, является отсутствие амбиций; Хантингтон слишком низко оценил свои возможности.
Позвольте мне сказать несколько слов о наших развлечениях в те годы. Во время моего долгого скитания по горам с отцом в 1910 году я познакомился с великолепной работой, выполненной клубом Аппалачи, в прокладке путей в Уайт Маунтине. Осенью 1912 года я стал членом клуба и провел много времени в тренировках во время клубных субботних прогулок. Нас была целая группа, мы поделились согласно возрасту и полу, но все как один были увлеченными любителями пеших прогулок, у нас был обычай собираться на одной из бостонских железнодорожных станций, чтобы отправиться в поездку на пригородном поезде или провести день в увлекательной прогулке по сельской местности.
В 1912 году я получил степень магистра гуманитарных наук. Это событие не было какой-либо из стадий моего пути к получению степени доктора философии, но все же было лучше иметь эту степень на случай возникновения каких-либо препятствий в следующем году. Я также сдал, как я уже сказал раньше, предварительные экзамены по целому ряду предметов, и они помогли мне установить более близкие отношения с моими однокурсниками, чем прежде.
Наряду с прочим, это был год «Титаника». История с «Титаником» нанесла удар по нашему чувству безопасности, и этот удар явился вполне соответствующей прелюдией к более сильным потрясениям, ожидавшим нас впереди. Это событие, вероятно, даже в большей степени, чем первая мировая война, пробудило в нас, детях мира, так долго царившего в Европе и Америке, осознание того факта, что мы отнюдь не были любимыми чадами щедрой вселенной.
Кроме книг Дюма и Киплинга, авторов, поистине способных доставить наслаждение подростку, я добавил в свой список книги, особенно полюбившиеся мне. Свифт не особенно любим очень юными, даже те издания его книг, единственно доступные для них, из которых изъяты нежелательные места. Но по мере того, как мальчик взрослеет, он начинает воспринимать горький привкус сатиры как нечто, заслуживающее мужского внимания, и я начал любить Свифта, несмотря на то, что читая его, я временами содрогался. Мне также стал нравиться более мягкий, но все же живой стиль Теккерея, и я простил ему его длинные закрученные отступления, но даже они со временем стали доставлять мне удовольствие. Но больше, чем что-либо из сатиры, я полюбил душераздирающую поэзию Гейне, в которой не было ничего лишнего, что помешало бы в полной мере ощутить его любовь и его гнев. Я знаю наизусть, как знал мой отец, почти каждое слово из его «Hebraische Melodien»[31], и нет другой такой поэзии, которая могла бы заставить меня как еврея ощутить большую гордость или большее страдание.
Эти книги я читал снова и снова, лежа на животе в своей кровати, впитывая в себя всю прелесть фраз, которые я перечитывал по многу раз. Я не особенно любил читать новые вещи; но то, что я прочел и полюбил, осталось навсегда в моей памяти, стало частью меня и никогда мною не забудется.
Точно так же я вновь учил латинский и греческий. Выразительная поэзия Горация не есть нечто, затерявшееся на страницах моих учебников: она запечатлена навечно в моей памяти. Мне никогда не забыть великолепия и размаха Гомера. В техническом смысле меня, пожалуй, нельзя отнести к приверженцам классического образования, но оно пустило во мне сильные корни.
В это самое время моя сестра получила экземпляр книги Раскина «Современные художники». Я прочел ее с жадностью, и мне очень понравились достаточно академические рисунки Раскина и его великолепный поэтический язык. Хотя его попытки проникновения в то, что можно назвать квази-наукой, на мой взгляд, были догматичны и неправильны, я не мог не отдать должное его изумительному таланту наблюдателя. Эта книга послужила толчком к тому, что я начал ценить живопись, скульптуру и архитектуру, но мой более поздний опыт показал, что хотя в этой книге все виды искусств поданы великолепно, в предубеждениях Раскина присутствует определенная преднамеренность, и его исследования необходимо дополнять непосредственным знакомством с великими произведениями искусства и более либеральным отношением к искусству неевропейских стран.
Летом 1912 года мы вернулись в городок Сэндвич и в нашу любимую маленькую долину у подножия горы Флэт и Сэндвич Доум. Дом, который мы снимали, был известен как Тэппен Плейс. По соседству с нами проживала беспечная семья кембриджского банкира, возраст членов которой варьировался от десяти до двадцати с лишним лет. Все же было одно но: в этой семье были только дочери. Они очень любили пешие прогулки, и поскольку во мне вновь возродился интерес к лазанию по скалам, мы вместе не раз устраивали увеселительные прогулки вверх и вниз по Сэндвич Доум и Уайтфейс. Девочки казались мне привлекательными, но особенно мне нравилась одна из них, которая была примерно моего возраста. Хотя мне кажется, что я так и не признался ей в том, что она мне нравилась, вероятно, до сих пор позади нашего дома стоят несколько буковых деревьев, на стволах которых сохранились отметины, сделанные мною складным карманным ножом.
Я продолжал бродить с отцом по лесам, но уже было видно, что по мере того как увеличивались мои силы, его шли на убыль. Такие удовольствия, как тяжелый заплечный мешок и ночной сон на ложе из пихтовых ветвей, были уже не для него.
Я решил, что в следующем учебном году я буду работать для получения докторской степени под руководством Ройса в области математической логики. Однако Ройс заболел, и профессор из колледжа Тафтс Карл Шмидт выразил согласие занять его место. Шмидт, с которым я познакомился позже, был нашим летним соседом в Нью-Гемпшире. Тогда он был молодым человеком, в большей мере глубоко интересующимся математической логикой, чем религиозной философией, ставшей позднее сферой его изучения, когда он занимал должность в колледже Карлтон. Шмидт предложил мне в качестве возможной темы исследования сравнение алгебры относительных величин Шредера и Уайтхеда и Рассела. По этой теме надо было сделать огромную формальную работу, которая мне показалась легкой; хотя позже, когда я начал заниматься под руководством Бертрана Расселла в Англии, я узнал, что пропустил почти все то, что имело истинно философскую значимость. Тем не менее, мой материал представлял собою приемлемую научную работу и в итоге привел меня к докторской степени.
Шмидт был терпеливым и понимающим преподавателем, подобно Хантингтону, способным активизировать умственную деятельность студента посредством несложных приемов. Если бы у меня в тот год не было такого мягкого руководителя, я не думаю, что смог бы успешно закончить его, поскольку кроме моей диссертации меня поджидали две шеренги драконов.
Первыми не столь ужасными огнедышащими дракончиками были мои экзамены по предметам, которые надо было сдавать письменно. За ними угрожающе подступали более свирепые драконы — мои устные экзамены. Письменные экзамены по предметам я сдал, получив множество ранений, но не склонив головы. Один случай в связи с ними не делает мне чести. Все мы, кто сдавал экзамены, очень хотели узнать свои оценки, и мы нашли уступчивого вахтера, у которого был доступ в комнату профессоров и к бумагам, в которые были вписаны наши оценки. К сожалению, должен признать, что я уговорил его сказать мне, какими были эти оценки, и я посвятил одного из кандидатов в этот секрет. Это было просто неправильно понятое любопытство и неправильно истолкованная добрая воля, и не было при этом никакой взятки, однако впоследствии меня обвинили в даче такой взятки.
Я боялся устных экзаменов намного больше, чем письменных. Чтобы сдавать их, мне приходилось навещать профессоров в их домах. В каждом случае профессор был добр и любезен, и в каждом случае, сдавая экзамен, я был словно в каком-то трансе, едва понимая, что мне говорили. Когда я сдавал греческую философию профессору Вудсу, я вдруг обнаружил, что забыл все греческие слова, которые когда-либо знал, и я едва мог перевести простейший отрывок из «Республики» Платона.
Я очень признателен отцу за то, что он помог мне пройти сквозь тяжкое испытание устными экзаменами. Каждое утро он отправлялся со мной на прогулку, чтобы поддержать меня физически и подбодрить морально. Вместе мы гуляли по многим местам в Кембридже, и во многих из них я побывал тогда впервые. Он, бывало, задавал мне вопросы по теме какого-либо из экзаменов, чтобы убедиться, что я знаю, как отвечать на них.