[37], намек на обложку, в которой выходил этот журнал, сделанную из простой белой бумаги.
Мои еретические высказывания того времени были позже подтверждены работой Геделя, доказавшей, что в любой системе логических постулатов существуют вопросы, на которые невозможно ответить положительно, используя постулаты данной системы. А это значит, если один из ответов сообразуется с изначальными постулатами, можно доказать, что и противоположный ему ответ будет в равной степени сообразен с ними. Такая трактовка проблемы решения делает неясной значительную часть работы, выполненной Уайтхедом и Расселлом в Principia Mathematica.
Таким образом, логика нуждалась в совершенствовании. Ограниченная логика, которая сохраняется, стала скорее естественной предшествующей обработкой того, что, в действительности, необходимо для соответствующей работы системы дедукции, чем нормативным отчетом о том, как это нужно обрабатывать. Итак, шаг от системы дедукции до дедуктивной машины короток. Calculus ratiocinator[38] Лейбница нуждался всего лишь в двигателе для того, чтобы стать machina ratiocinatrix[39]. Примечательно то, что я сам, совершенно независимо от него, также сделал шаг от моей прежней работы по логике к изучению логики машин, и таким образом снова столкнулся с идеями м-ра Тьюринга.
Возвращаясь к моим студенческим дням, когда я работал под руководством Расселла, хочу сказать, что несмотря на многие разногласия и даже трения, мне очень многое открылось в те дни. Его изложение Principia было удивительно понятным; и наша маленькая группа смогла получить максимальное количество знаний из этого курса. Его общие лекции по философии были также своего рода шедеврами. Кроме того, что Расселл признавал важность Эйнштейна, он также видел значение теории электрона в настоящем и будущем, и он побуждал меня к ее изучению, хотя в то время она для меня была очень трудной, поскольку я не имел соответствующей подготовки в физике. Однако мне кажется, что в своей оценке квантовой теории он не был столь же определенным и точным. Следует помнить о том, что работа Нильса Бора, сотворившая новую эпоху в науке, только появилась на свет в то время, и в своей первоначальной форме она не особенно поддавалась философской интерпретации. Лишь спустя почти двенадцать лет, в 1925 году, конфликт мнений, порожденный ранней работой Бора, начал разрешаться, и идеи Бройля, Борна, Гейзенберга и Шредингера показали, что квантовая теория произвела такой же великий переворот в философских предположениях в физике, как и работа Эйнштейна.
Что касается социальной сферы жизни, наиболее яркими сторонами моего общения с Бертраном Расселлом были вечеринки, устраиваемые им по четвергам, и из-за количества приглашаемых гостей они назывались «сквошами». На них собиралась группа весьма достойных людей. Там бывал Харди, математик. Бывал на них и Лоуес Дикинсон, автор «Писем от Джона Китайца» («Letters from John Chinaman») и «Современного симпозиума» («Modern Symposium»), и оплот либерального политического мнения того времени. Был там и Сантайяна, покинувший Гарвард навсегда, чтобы поселиться в Европе. Кроме них, интересным собеседником был сам Расселл. Мы много слышали о его друзьях Джозефе Конраде и Джоне Голсуорси.
Среди мудрецов из Тринити, с которыми мне пришлось общаться, было трое особенно важных преподавателей нравственной науки, известных как Безумное Чаепитие в Тринити[40]. Их невозможно было с кем-то спутать. Описать Бертрана Расселла как-то иначе, нежели сказать, что он похож на Болванщика, просто невозможно. Он всегда был очень выдающимся благородным Болванщиком, а сейчас он Болванщик, убеленный сединой. Карикатурное изображение Теннила почти доказывает предвидение со стороны художника, хотя мне и говорили о том, что прототипом для персонажа Льюиса Кэрролла и карикатуры Теннила послужил вполне реальный шляпных дел мастер из Оксфорда, и что его «непристойные позы» были результатом отравления промышленной ртутью. МакТаггарт, гегельянец и д-р Коджер из «Нового Макиавелли» («New Machiavelli») Уэллса, с его пухленькими, как у ребенка, ручками, с его невинным и сонным выражением лица, с его несколько кособокой походкой, мог быть только Соней.
Третий, д-р Г. Э. Мур, был совершенным Мартовским Зайцем. Его одежда всегда была испачкана мелом, его шляпа всегда мятая или вовсе отсутствующая, волосы, свалявшиеся в клубок, не ведали расчески по причине вечной забывчивости этого человека. Его привычка раздраженно проводить рукой по волосам ничуть не способствовала улучшению его прически. Он отправлялся на занятия через весь город не иначе как в комнатных тапочках, а между тапочками и брюками (которые были на несколько дюймов короче, чем следовало) выглядывали собранные в гармошку белые носки. У него была примечательная манера выделения слов, написанных на доске: вместо того чтобы подчеркивать их снизу, он прочерчивал мелом линию прямо по этим словам. В философском споре он имел привычку употреблять совершенно уничтожающие замечания, слегка задыхаясь, но улыбаясь и оставаясь невозмутимым. «И в самом деле, — говаривал он, — нельзя ожидать, что любой человек в здравом уме поддержит подобную точку зрения!» По крайней мере, однажды на встрече в клубе «Наука о Морали» он довел до слез мисс Джоунс, госпожу Гиртон, известную среди упорствующих в своих заблуждениях как «Мамми Джоунс». И все же, когда мне пришлось поближе познакомиться с ним, и когда я стал зависим от его критики моей работы, я обнаружил, что он добрый и дружелюбный человек.
Среди преподавателей существовал обычай выдавать награду за индивидуальность, которая в большинстве случаев становилась наградой за эксцентричность. Некоторые из моих друзей по Кембриджу говорили мне, что они думали, что некоторые из моих не совсем обычных привычек были приняты с расчетом, что они получат одобрение. Как бы то ни было, это так; и хотя я не думаю, что особенности Расселла (которые были едва заметны) были чем-то еще, кроме истинного проявления его аристократического происхождения, я совершенно уверен, что неряшливость Г. Э. Мура и академическая непрактичность МакТаггарта очень тщательно культивировались. Они напоминали вкус резкого старого портвейна — вкус, остающийся незавершенным без умелого вмешательства винодела.
Во время семестра я познакомился с целым рядом людей, и мой камин был украшен пригласительными билетами различных дискуссионных клубов. Я получил приглашение навестить кое-кого из друзей м-ра Зангвилла, живущих в пятнадцати милях от города; и однажды я появился там, покрытый пылью и заляпанный грязью, поскольку все это расстояние прошел пешком. В целом, к концу семестра я обрел свое место в обществе Кембриджа. Мне даже начало нравиться мое новое окружение.
И все же большую часть времени в физическом смысле я чувствовал себя отчаянно неуютно. Моя домовладелица довольно мало получала с меня; и все же едва ли это может послужить уважительной причиной тому, что меня кормили сырой морковкой и несъедобной брюссельской капустой, которые она подавала вместо вегетарианской пищи. Я дополнял свою диету случайными плитками шоколада и тому подобным, но итог был таков, что я сильно недоедал.
В часы досуга, а у меня их было много, моим спасением был «Юнион» и его библиотека. Моя принадлежность к гарвардскому «Юниону» дала мне возможность использовать все то, что находилось в распоряжении его Кембриджского аналога, я даже пару раз принял участие в знаменитых дебатах студентов-старшекурсников. Более того, некоторые из моих друзей время от времени просили меня отобедать в «Юнионе», так я узнал кое-что о прелестях английского клуба.
Окружение в Кембридже было намного приятнее для меня, чем окружение в Гарварде. Кембридж весь был поглощен наукой. Делать вид, что тебя не интересуют научные проблемы было sine qua none[41] жизни респектабельного гарвардского ученого, в Кембридже же это было общепринятой и интересной игрой, смысл которой заключался в том, что, оставаясь один, ты должен был усердно трудиться, однако же в обществе должен делать вид, что ты к этому абсолютно равнодушен. Более того, в Гарварде эксцентричность и индивидуальность всегда вызывали неприязнь, а в Кембридже, как я уже говорил, эксцентричность ценится столь высоко, что те, кому она не присуща, вынуждены напускать ее на себя ради соблюдения приличий.
Таким образом, когда наступил декабрь, и я отправился в Мюнхен, чтобы провести рождественские каникулы с семьей, я был и счастлив, и чувствовал себя так хорошо, как никогда прежде. Путешествие было забавным. Я пересек континент по гарвичскому пути и неплохо провел время на протяжении всего путешествия. Я проснулся задолго до рассвета, чтобы увидеть сигнальные огни Голландии, и испытал приятную растерянность, услышав голландскую речь носильщиков. Я позавтракал на большом, пустынном железнодорожном вокзале, где каждый звук вызывал гулкое эхо, и рассвет застал меня уже по дороге в Роттердам. Не знаю, с помощью ли английского, или плохого немецкого, или жестов мне удалось убедить носильщика перевести мои вещи на тележке через весь город на другую станцию, и вскоре я обнаружил себя направлявшимся в Кельн, неудобно расположившегося в купе третьего класса с герметично закрытыми окнами, в атмосфере, состоявшей наполовину из запахов коммивояжеров и запаха табачного дыма.
Я приехал в Кельн немногим позже полудня и устроился в очень дешевом отеле, который, как мне теперь кажется, был ни чем иным, как домом для официантов. В тот день я уже не мог продолжить свой путь в Мюнхен, так что я пошел прогуляться по городу и попытался соотнести мои свежие впечатления с воспоминаниями о путешествии в детские годы, более одиннадцати лет назад. Я обнаружил, что в действительности очень многое сохранилось в памяти: например, станция, мост и собор.