Бывший вундеркинд. Детство и юность — страница 39 из 58

Я отправился в Мюнхен на следующий день на поезде прямого сообщения. Все, что я видел на моем пути, доставляло мне удовольствие: леса, слегка припорошенные снегом, деревни и станции, напоминавшие мне иллюстрации из строительного конструктора Анкер (Anker), с которым я играл в детстве. Мои знания немецкого были недостаточны для того, чтобы я мог общаться со своими соседями по купе, так что основную часть пути мое внимание было приковано к пейзажу за окном. Вид берегов Рейна пробудил в моей памяти воспоминания о путешествии в далекие детские годы, а горы Франконии, склоны которых были покрыты лесами не вызывали даже отдаленный ассоциаций с Белыми Горами.

Моя семья встретила меня на станции в Мюнхене, и меня отвезли в старомодную, но расположенную в центре города, квартиру, которую они снимали. Хотя в Америке уже давно существовали многоквартирные дома, мне еще не приходилось жить в них, и моих родителей не привлекала жизнь в одной из квартир такого дома. Кроме того, мне с детства привили мнение, что жизнь в городе в таких квартирах — это жизнь, свидетельствовавшая о лишениях и неудачах людей, вынужденных селиться в них. Тот факт, что наша домовладелица не говорила по-английски, а моя мать не чувствовала себя уверенной в немецком, не способствовал облегчению ситуации.

Отец проводил время, работая в Баварском суде и в Государственной библиотеке. Вдали от Гарвардской библиотеки (где в силу долговременной работы он мог найти любую из нужных ему книг) и из-за обычных ограничениях допуска к стеллажам и вечных раздражающих мелочей неприятной системы каталогов, которая была общепринятой повсюду за пределами Соединенных Штатов, его работа продвигалась вяло. Более того, он испытывал разочарование по поводу того, что его имя было не так хорошо известно его европейским коллегам, как он ожидал, и что с ними у него практически не было личных взаимоотношений. В какой-то мере этого и следовало ожидать, поскольку отец в своей работе шел по своему индивидуальному пути, и он мог безапелляционно возражать против предположений ученых, его современников, и писал в резкой манере, которая оскорбляла их чувство собственной значимости. В Германии в то время была иерархическая структура общества, низы были представлены рабочим классом, а наверху в этой иерархии находился Кайзер; а в рамках университетов существовала своя иерархия. И если простой иностранец, не имеющий своего места в этой системе, выступал против целой школы немецких научных Geheimrats[42], это был скандал, не поддающийся никакому описанию. Отец, будучи крайне чувствительным человеком, не мог не ощущать той атмосферы, что сгустилась вокруг него.

До того периода времени отец всегда глубоко восхищался немецкой культурой и немецкой системой образования. Хотя ему всегда были неприятны милитаризм и чиновничество, развившиеся со времен его молодости, в общем и целом он был немецким либералом середины последнего столетия. На его развитие оказали параллельное влияние русское толстовство и Германия, и в нем они не вызывали противоречий. Он в течение многих лет ждал момента, когда сможет вернуться в Германию, и будет принят как великий ученый среди немецких деятелей науки. Когда этого не случилось, он почувствовал себя отверженным, а может, просто непринятым, и его страстные желания обратились в ненависть, которая была столь же горька, как и ненависть по поводу утраченной любви.

Мои сестры были соответствующим образом устроены в хорошие школы. Я не помню, через что в музыкальном и художественном образовании прошла моя сестра Констанс прежде, чем она решила работать в школе художественного промысла. Берту отправили в модную и респектабельную школу для девочек, Institut Savaute, где она делала успехи в своем общем образовании и в понимании Германии. Я не совсем хорошо помню, чем занимался Фриц в период учебного года.

В то время я уже был достаточно взрослым, чтобы быть принятым отцом в качестве друга. Мы вместе ходили на различные лекции и на встречи за кружкой пива, где обсуждались интересные предметы. Я помню одну из таких встреч, посвященную миру и пониманию во всем мире, на которой выступал Давид Старр Джордан, знаменитый ихтиолог и президент университета в Стэнфорде. Я помню, что пил пиво и чувствовал себя очень взрослым среди немецких студентов.

Время от времени родители брали меня с собой в Плецл и другие кабаре; с сестрами я часто ходил в кино, в котором только что стали появляться признаки последних достижений в кинематографе. Также изредка я посещал ярмарки и исторические музеи. Однако особую радость во мне вызывали посещения Немецкого Музея: музея науки, техники и промышленности. Часть экспонатов были историческими и устарелыми; но музей был мировым лидером в демонстрации методов научных экспериментов, которые посетитель мог проводить сам за защитным стеклом, дергая за веревочки или поворачивая регуляторы. Там были приятные пожилые смотрители, готовые всегда оказать услугу посетителю и продемонстрировать ему любопытные вещи, не выставляемые для общего обозрения. Я запомнил особенно одного из них, который был весьма добр ко мне; он знал несколько слов по-английски, и у него был приятный баварский акцент.

В Немецком Музее была чрезвычайно современная научная библиотека; там я с прилежным усердием читал различные книги, рекомендованные мне Расселлом. Среди них я помню статьи Эйнштейна в оригинале. Я уже говорил, что Расселл был одним из первых философов, признавших огромное значение работы Эйнштейна в тот annus mirabilis[43] 1905, когда он создал теорию относительности, решил задачу броуновского движения и разработал квантовую теорию фотоэлектрических явлений.

Еще одним приятным воспоминанием о тех каникулах был Английский Сад, несмотря на то, что была зима, и он был занесен снегом. Я помню катающихся на коньках людей на пруду рядом с китайской пагодой. В то время я не знал, что Английский Сад был разбит согласно планам янки из Новой Англии из города Уобурн, штат Массачусетс, великим и сварливым Бенджамином Томпсоном, графом Рамфордом и казначеем Бенедикта Арнольда.

Я вернулся в Кембридж в январе. В этом городе я уже чувствовал себя почти как дома и не так одиноко, как прежде. Я продолжал заниматься философией и математикой и начал писать вторую статью для Кембриджского Философского Общества. На этот раз я попытался использовать термины из Principia Mathematica для описания ряда качеств, обнаруженных в цветовой пирамиде и не рассмотренных в трактовании ряда Уайтхедом и Расселлом, поскольку они не были бесконечно растяжимыми в обоих направлениях. Я посчитал необходимым дать логическую трактовку систем измерения в присутствии пороговых величин между результатами наблюдений, разница между которыми была едва заметна. В статье я использовал некоторые идеи, имеющие отношение к идеям профессора Уайтхеда, который в то время был в Лондонском университете и который лишь совсем недавно использовал новый метод определения логических единиц как построений из единиц примитивной системы, не обладающей какими-либо специфическими свойствами, вместо определения их как объектов системы аксиом. Я обратился к профессору Уайтхеду с просьбой о встрече и навестил его в его доме в Челси, где познакомился со всей его семьей. В то время я и не предполагал, что профессор Уайтхед закончит свою длительную и полезную деятельность в качестве моего соседа в Гарвардском университете, и что позже я в качестве очень неумелого ученика его дочери буду изучать некоторые элементарные основы искусства скалолазания на скалах Голубых Холмов и в карьерах Квинси.

Я намеревался завершить учебный год в Кембридже, но оказалось, что Расселла пригласили в Гарвард на время второго семестра, и потому, оставаясь в Кембридже на весенний семестр, я бы занимался пустым времяпрепровождением. По совету самого Расселла я решил закончить учебный год в Геттингене, изучая математику у Гильберта и Ландау, а философию у Гуссерля. Я вернулся в Мюнхен на каникулы между двумя последними семестрами. Отец уже уехал в Соединенные Штаты, где он утешился в компании нескольких молодых коллег с отделения немецкого языка, но мать и остальные члены нашей семьи все еще оставались в Мюнхене.

В тот год я прочел, что Гарвард предлагает ряд призов за эссе, написанные студентами, как старшекурсниками, также и аспирантами. Я выяснил, что имею право принять участие в соревновании на один из призов Боудон (Bowdoin) и послал эссе довольно скептического содержания, которое я назвал «Наивысшее Благо» («The Highest Good»). Оно предполагалось как опровержение или, в любом случае, как отрицание всех абсолютных этических норм. Ни как сочинение, ни как философское эссе оно не произвело большого впечатления на Барлетта, но как бы там ни было, я выиграл один из призов. Я совершенно уверен, что сэр Фредерик все еще рассматривает этот случай скорее как один из недостатков Гарварда, а не как мой личный успех.

Мой отъезд из Англии был омрачен очень неприятным инцидентом с моей домовладелицей. Когда отец договаривался с ней, он думал, что я буду жить у нее в течение одного семестра или меньше. Однако по обычаю, заведенному в Кембридже, семестр имеет конкретно обозначенную продолжительность, и он длиннее периода времени, известного как полный семестр, во время которого студенты должны иметь жилье, и все контракты по найму жилья заключаются или заключались на более долгий период времени. Когда стал подходить к концу второй семестр, моя домовладелица стала настаивать на таком контракте. Сначала она требовала, затем стала давить на меня, а от давления перешла к оскорблениям. Моя ответная реакция лишь ухудшила ситуацию. Один из моих друзей-аспирантов, к кому я обратился за советом, предложил устроить небольшой беспорядок; но несмотря на то, что я был глуп, я не был глуп настолько. Когда я попытался вынести один из моих чемоданов из дома на себе, домовладелица завладела другим; и когда я обратился в полицию с просьбой помочь мне получить назад мою собственность, мне заявили, что это гражданское дело, и что полиция не может ничего поделать в такого рода делах.