овеку продвигаться до определенной стадии, где можно применить обычную систему обозначений. И действительно, я обнаружил, что существуют другие ментальные элементы, которые с легкостью включаются в использование в качестве предварительной системы обозначений при формировании идей в математике. Однажды во время приступа пневмонии я был в бреду и испытывал сильную боль. Но галлюцинации, порождаемые моим бредом, и реакция на боль вызвали в моем разуме ассоциации с некоторыми трудностями все еще преследовавшими меня в одной неполностью решенной проблеме. Я идентифицировал мое страдание с очень реальным беспокойством, испытываемым человеком, когда группа идей должна хорошо подходить друг другу, и все же не подходит. Такая вот идентификация прояснила проблему в достаточной мере для того, чтобы я смог преуспеть в ней по-настоящему во время моей болезни.
И все же моя жизнь в Геттингене не была только научной работой. Мне нужны были занятия на воздухе, и поэтому я совершал прогулки с моими английскими и американскими коллегами в лес к югу от Геттигена и в район Гановер-Мюнден. То, что я любил есть на обед, может показаться неудобоваримым, но все это было освежающим и вкусным: сэндвич с тильзитским сыром, консервированный укроп, стакан светлого пива и малиновое мороженое.
В Геттингене было много интересного. На реке Лайн рядом с нашим любимым местом для плавания стояла мельница, где проводились ярмарки; нам нравилось смотреть интермедии и слушать зазывал, которые в этом незнакомом мне окружении вызывали воспоминания о ярмарках в Новой Англии. Я помню разные сорта пива, которые я украдкой пробовал из местного автомата, и купальни с разными видами ванн и огромными полотенцами хорошего качества. Я помню двухчасовые занятия и маленький буфет, где мы покупали сэндвичи и сухое печенье в пятнадцатиминутный перерыв.
Летний семестр подходил к концу, и приближающая буря Первой мировой войны уже возвестила о себе в газетах, сообщавших об убийстве в Сараево. Последовавшие за этим событием неловкие действия дипломатов не снизили всеобщей напряженности. К счастью, я планировал вернуться в Америку, и я уже заказал место в третьем классе на пароход Гамбург-Америка.
В Геттингене я приобрел много полезного для себя. Моя связь с философами была не особенно удачной. Я не обладаю складом философского ума, позволяющим человеку чувствовать себя комфортно среди абстракций, если только к ним уже не проложен мостик от конкретных наблюдений или вычислений в какой-либо области науки. Я также мало получил на официальных курсах математики. Курс по теории типов Ландау напоминал трудное продирание сквозь массу деталей, к которым я не был подготовлен. Из курса Гильберта по дифференциальным уравнениям мне были понятны лишь отдельные его части, но эти части произвели на меня огромное впечатление, благодаря присутствующей в них научной мощи и интеллекта. Пожалуй лишь заседания нашего Mathematische Gesellaschaft[46] научили меня тому, что математика не только предмет для изучения, но и предмет для обсуждения, и можно даже жить ею.
Кроме всего этого в Геттингене я научился знакомиться с людьми, с такими же, как я, и с теми, что на меня не похожи, а также ладить с ними. Это ознаменовало большой шаг в моем социальном развитии. Итог был таков, что покидая Германию, я был гражданином мира в гораздо большей степени, чем тогда, когда я приехал сюда впервые. Я говорю это совершенно искренне, хотя не все аспекты жизни в Геттингене были мне по нраву, а во время войны, которая разразилась тотчас же после моего отъезда, я определенно был настроен против Германии. И все же, когда я вернулся в Германию в смутные времена между 1919 годом и началом гитлеровского режима, несмотря на отчуждение, испытываемое мною в связи с политическими вопросами, я почувствовал в ней присутствие некоего большого научного элемента, с которым я имел общую основу, благодаря прошлому опыту, и это позволяло мне ощутить себя частью Германии.
Мой год учебы в Корнелле и два года на последних курсах в Гарварде, когда я изучал философию, представляли собой продолжение моих юношеских лет и мое постепенное вхождение в самостоятельную научно-исследовательскую работу. Эти годы были удовлетворительными с точки зрения моего интеллектуального развития, но я по-прежнему не видел выхода из Трясины Отчаяния[47]. Я полностью сознавал, впрочем, как и все вокруг меня, то, что путь вундеркинда усеян ловушками и западнями, и в то время, как я знал наверняка, что мои чисто умственные способности были выше среднего уровня, я в то же самое время понимал, что обо мне будут судить в соответствии с нормами, согласно которым, мой скромный жизненный успех будет рассматриваться как неудача. Таким образом, мне не удалось избежать затруднительных ситуаций, обычно сопутствующих юности; и хотя попытки выбраться из этих затруднений были на гораздо более высоком интеллектуальном уровне, чем у большинства подростков, они представляли собою чаще, чем обычно, жестокую и полную сомнений борьбу с силами, символизирующими мою неуверенность и неадекватность.
Именно год жизни сначала в Кембридже, а затем в Геттингене дал мне мое освобождение. Впервые я мог сравнить себя в интеллектуальном отношении с теми, кто был не старше меня по возрасту и кто, между прочим, представлял собою сливки части европейского и даже мирового общества, принадлежавшей к сфере науки. Я также подвергся изучению со стороны высокочтимых людей, какими были Харди, Расселл и Мур, наблюдавших меня без ореола, отбрасываемого моим ранним развитием, и без того порицания, которое было неотъемлемой частью того времени, когда я переживал особо сильное смятение души. Я не знаю, считали ли они меня необыкновенно одаренным, но, по крайней мере, они (или некоторые из них) рассматривали мою карьеру как нечто совершенно обоснованное. Я уже не был под непосредственной опекой отца, и мне не надо было оценивать себя, глядя на себя его глазами. Короче говоря, я был посвящен в более великий мир международной науки, и оставалась надежда, что я смогу что-то совершить в ней.
Все время я учился, как вести себя в обществе, и изучал требования, которые необходимо соблюдать, когда живешь среди людей, имеющих другие обычаи и традиции. Мое обучение в Германии ознаменовало собой еще больший отрыв от моего детства, а также большую необходимость в умении адаптироваться к чужим нормам, или по крайней мере, избегать прямых столкновений с ними.
Конфликт в Сараево постепенно перерос во всеобъемлющее противостояние. К тому моменту, как я прибыл в Гамбург, на улицах появились плакаты, призывающие всех австрийцев, подлежащих призыву в армию, вернуться на родину. Город был переполнен, и в Christliches Hospiz[48], где я остановился, мне смогли предложить лишь место в ванной комнате в доме для обслуги, который был пристройкой к главному зданию. Ночью я услышал пение на улицах и подумал, что началась война; но она пока не началась, и я до рассвета бродил вокруг пруда.
Я сел на поезд до Куксгафена, где я пересел на Цинциннати, пароход, принадлежавший компании Гамбург-Америка Лайн. Полтора дня спустя я увидел мобилизующийся британский флот в Спитхеде, а через два дня после этого мы получили сообщение, что между Германией и Англией началась война, и что радиостанция закрылась. Когда мы направлялись в Бостон, мы не знали, удастся ли нам завершить наш путь, и однажды промелькнул слух, что мы, возможно, плывем на Азорские острова. Однако положение солнца показывало, что это не так, и что мы, как и предполагалось, плыли в Бостон. Этот корабль позднее был поставлен в одном из бостонских доков до тех пор, пока Соединенные Штаты не стали принимать участие в войне, после этого его использовали в качестве американского транспортного средства, а еще немного спустя он был торпедирован немцами.
Мой отец встретил меня на корабле, испытав огромное облегчение, увидев меня целым и невредимым. Мы вместе сели на поезд в Нью-Гемпшир. Я заметил, что отец относился ко мне с большим уважением, чем прежде: как к взрослому человеку. Во время нашего путешествия мы говорили о войне. Я был удивлен обнаружить, насколько однозначным было мнение отца и университета, который он представлял, против Германии.
Сообщения о войне были плохими. Мы надеялись на быстрое окончание войны, но германские войска все глубже и глубже проникали на территории Фландрии и Франции, и даже когда маршалу Жоффру удалось одержать временную победу в Марнском сражении, было ясно, что нас ожидала долгая, отчаянная и непонятная война. Именно тогда дети моего поколения осознали, что мы родились слишком поздно или, вполне вероятно, слишком рано. В 1914 году Санта Клаус умер. Мы предполагали, что жизнь и есть тот кошмар, что был описан в произведениях Кафки, очнувшись от которого, еще яснее осознаешь, что этот кошмар — реальность, или же реальность — еще более страшный кошмар.
Я написал Бертрану Расселлу, чтобы узнать, стоит ли возвращаться в Кембридж на следующий учебный год, поскольку в Гарварде мне снова была выдана стипендия на 1914-1915 академический год. Он ответил, что будет более безопасно и желательно, если я закажу билет из Нью-Йорка на старый корабль, принадлежавший Американ Лайн. Он был построен во времена, когда еще устанавливали вспомогательный парус, и его нос был как у яхты, и у него также был бушприт. Все это казалось мне очень романтичным.
Мои две тетушки, преуспевавшие в то время в торговле одеждой на мировом рынке и много времени проводившие в Париже, провожали меня в Нью-Йорке. Путешествие было долгим, но приятным. Вместе со мной на борту корабля были молодые люди, которые пытались забыть о войне. Мы играли в подобие гольфа с помощью палочек и дисков для шаффлборда, рисуя мелом отверстия на палубе и используя вентиляторы, крепительные планки и рубку в качестве искусственных препятствий. Там была пожилая пара из Австралии, с умилением наблюдавшая за нашим баловством. У себя дома они управляли чем-то вроде сельскохозяйственной школы. Позже мне пришлось встретиться с ними в мрачном военном Лондоне, и их сердечность была большим утешением для меня.