Бывший вундеркинд. Детство и юность — страница 44 из 58

ался сделать. Я исписывал формулами страницу за страницей и даже в чем-то действительно преуспел, но я был разочарован, потому что мне казалось, что объем результатов, полученных мною, был невероятно мал, если принимать во внимание то количество предположений, которые я составил для их получения; следовательно, я не мог достаточно далеко идти в своих исследованиях, чтобы облечь их в форму, пригодную для публикации. Отнесясь к этому пренебрежительно, вполне возможно, что я упустил шанс стать основателем наиболее модного предмета в сфере математики. Тем не менее, мой ранний старт в математической логике, в предмете, к которому многие из математиков обращались лишь после серьезной работы в каких-то других областях, напитал меня абстракцией ради абстракции и дал мне до определенной степени точное ощущение необходимости создания равновесия между математическими механизмами и полученными результатами до того, как я обрел способность рассматривать математическую теорию удовлетворительной с научной точки зрения. Это не однажды приводило меня к тому, что я отказывался от занятий теорией, по крайней мере, частично созданной мною же и ставшей из-за легкости, с которой была сделана докторская диссертация, модной сферой исследований. Здесь я, в частности, ссылаюсь на исследование пространств Банаха, которые я открыл независимо от Банаха летом 1920 года всего лишь через несколько месяцев после того, как он выполнил эту работу, и до того, как она была опубликована.

В связи с этим позвольте мне сказать, что тот факт, что я отталкивался от самой что ни на есть абстрактной теории, всегда подводил меня к тому, чтобы высоко ценить богатство научной структуры и применимость математических идей к решению научных и технических задач. У меня всегда были и все еще есть большие подозрения и некоторые сомнения, когда речь идет о поверхностной и неубедительной работе; и до тех пор, пока сфера применения не стала корректироваться требованиями военного времени, я не могу отрицать, что большая часть работы американских ученых в конкретных областях, а также немалая часть работ за рубежом страдала именно определенной неубедительностью.

Я часто предавался прогулкам по всему Манхеттенскому острову, заходя до самого Бэттери. Вместе с профессором Каснером я прогуливался по береговым скалам вдоль реки со стороны Джерси. Он жил в той части Гарлема, что располагался у подножия Юниверсити Хайтс, в то время Гарлем был совсем не тем, что он представляет собой в наши дни. Каснер делился со мной многими идеями по дифференциальной геометрии, и он был приятным собеседником для таких прогулок. Он знавал береговые скалы еще в те времена, когда человек редко захаживал туда; теперь уже трудно найти такие дикие места.

Во время моего пребывания в Нью-Йорке я также познакомился с Американским Математическим Обществом и впервые встретился с большинством пожилых ученых этой группы. В то время заседания общества проводились в старом отеле Мюррей Хилл, все еще хранившем в себе дух респектабельности, характерной для бесшабашных девяностых годов. Это общество в большей степени представляло собой общество Нью-Йорка, не как в настоящее время, поскольку оно и на самом деле было создано нью-йоркской группой и на протяжении многих лет было известно как Нью-Йоркское Математическое Общество. Ему когда-то сопутствовал запах пивной, который со временем выветрился, а также сквозившие во всем благосостояние и респектабельность ученого.

Воскресенья, а иногда и субботы я проводил с моей бабушкой и другими нью-йоркскими родственниками где-то в районе Манхэттена в Спьютен Дьювил. Мои родственники были очень добры ко мне, но переполненный жителями многоквартирный дом в северной части Манхэттена вызывал у меня чувство близкое к удушью. Однажды я отважился принять приглашение моей кузины Ольги прогуляться в деревню вместе с ней, чтобы навестить ее друзей. Мне следовало посвятить это время моей бабушке, поскольку она была старенькой и болела диабетом, и похоже, ей оставалось жить не более одного года. Однако, негодование, с каким моя мать приняла известие о пренебрежении мною моими обязанностями, было лишь частично вызвано ее привязанностью к бабушке. В основном же, это негодование было вызвано ее страхом, что я могу окунуться в еврейское окружение в более угрожающей форме из-за Ольги и других представителей юного поколения.

Отец моей матери умер, когда я был в Колумбийском университете, и я встретился с матерью во время ее спешного путешествия через Нью-Йорк в Балтимор. Вскоре после этого я получил телеграмму от отца, с просьбой приехать домой, поскольку необходимо срочно встретиться. Как обычно в то время, имея лишь жалкие гроши в кармане, я кинулся на поезд и провел всю ночь, сидя в вагоне. Когда я приехал домой, мне сообщили ужасную новость. Один из бывших студентов, учившихся вместе со мной, занимавший в то время положение преподавателя в Гарварде, сообщил руководителям философского отделения, которые решали вопрос относительно моей будущей карьеры, что перед тем, как получить степень доктора, я дал взятку смотрителю, чтобы тот показал мне результаты некоторых из экзаменов. Я уже писал об этом инциденте, и хотя я определенно не могу оправдать мое поведение, я могу утверждать, что никакой взятки не было. Отец тотчас же отвез меня в офис профессора Перри, чтобы провести очную ставку с моим обвинителем, и я пережил истинное удовольствие, услышав впервые в жизни, как отец выдал свой великолепный репертуар ругательств не в мой адрес, а в адрес моего врага. Этот инцидент закончился моим официальным оправданием, но впоследствии, когда я искал постоянную работу, он сыграл в моей жизни плохую роль.

Мое пребывание в Колумбии никак не было связано с моими первоначальными планами на тот год, оно было навязано мне в связи с трудностями военного времени и страхами моих родителей. Вероятно, это был самый непродуктивный период в моей научной деятельности между теми всплесками, что имели место во время моих поездок по Европе и постепенного восхождения к статусу преподавателя и независимого ученого. И если этот период кажется бессодержательным, так это потому, что он и был таковым. И все же, за этот период времени я кое-что узнал о Нью-Йорке и о научной жизни в большом университетском городе. Я осуществил некоторую часть моей научной работы, которая имела бы большое значение, если бы у меня в то время было достаточно мужества увидеть ее оригинальность и сконцентрироваться на ней, несмотря на общую потерю интереса к новому ситуационному анализу.

XVIИСПЫТАНИЕ: ПРЕПОДАВАТЕЛЬСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В ГАРВАРДЕ И УНИВЕРСИТЕТЕ В ШТАТЕ МЭН 1915-1917

Мы вернулись в Нью-Гемпшир, чтобы провести там то лето. Рафаэль Демос, которого я уже знал как студента философского отделения в Гарварде, и два других молодых грека, Аристид Эвангелос Потридис с классического отделения Гарвардского университета и Бойокос из сельскохозяйственной школы при университете штата Мичиган, встретились там со мной в середине лета, и мы собрались на экскурсию в горы.

Это был длинный поход по дикой местности, в который я впервые отправился без отца. Поход был веселым и оживленным не только из-за красот пейзажа и того особенного удовольствия, переживаемого моими современниками в таких путешествиях, но и из-за личности Потридиса — прирожденного поэта, читавшего лучшие произведения из современной греческой поэзии. Увидеть наши Белые Горы глазами человека, развившего свои навыки хождения по горам на Парнасе и Олимпе и связывавшего удовольствие, получаемое от занятий этим видом спорта, с подлинными традициями классической культуры, было великим откровением.

Вскоре после этого мы вернулись в город к обязанностям, связанным с учебой. Я был преподавателем секции по философии на многочисленном первом курсе, а также полноправным преподавателем курса по логике. Во время преподавания на курсах мне нужно было вести учет посещаемости, читать статьи для одного или двух профессоров и проводить одно заседание секции в Гарварде и одно в Радклиффе по начальному курсу философии. Кстати сказать, по возрасту я почти не отличался от большинства моих студентов, посещавших эти секции. Я не думаю, что я испытывал страх перед аудиторией, когда преподавал, но все же надо было иметь определенное мужество, чтобы стоять перед толпой студентов, в особенности, если в этой толпе были девушки моего возраста, и удерживать обсуждение в рамках последовательного и упорядоченного курса. Я не знаю, каким образом я справлялся с этим, поскольку, как и подобает начинающему преподавателю, я весьма и весьма претендовал на собственную непогрешимость, что теперь, когда мне пятьдесят восемь, становится все менее характерным для меня. Хотя надо сказать, что классы в Гарварде и Радклиффе традиционно всегда были послушны, а мне был интересен мой предмет, и я всегда был готов принять участие в полемике.

Я был благодарен за то, что обладал бойкостью речи. Намного легче укрощать юношескую словоохотливость и чрезмерность, чем культивировать способность выражать собственные мысли, когда слова застревают в горле. Кроме того, я был надежно защищен от осознания того, как я выглядел на самом деле, собственной неопытностью. Это осознание пришло ко мне позже, когда я покинул удобства Кембриджа для того, чтобы соприкоснуться с жизнью без каких-либо прикрас в лесах Ороно, штат Мэн. Тогда-то мне и пришлось жестоко поплатиться за свое неумение работать с классом, которые наслаждались моим бессилием в установлении дисциплины.

Кроме преподавания у меня были своего рода специальные обязанности. Профессор Хаттори из Токио давал целый ряд курсов по китайской и японской культуре и философии, и ему нужна была помощь молодого американца, чтобы выполнять рутинную работу: отмечать посещаемость и выставлять отметки. Я взялся за эту работу и вскоре обнаружил, что она стимулирует во мне интерес к восточной цивилизации, с которой мне уже приходилось соприкасаться, когда я исследовал свое еврейское происхождение из-за того, что во мне пробудился интерес к общей проблеме, касающейся людей, которых недооценивали. Этот интерес к Востоку усиливался из-за того, что моим близким другом в тот год, с кем я часто ходил в походы в Миддлсекс Фелз и на Голубые холмы, был Чао Йен Рен, блестящий молодой китаец, который перевелся с последнего курса из Корнелла, где он изучал физику, в Гарвард, чтобы заниматься философией, он также хорошо разбирался в фонетике и занимался исследованием китайской музыки. Чао и я — по-прежнему близкие друзья на протяжении уже многих лет, и в те периоды, когда я не мог увидеться с ним, я получил Green Letters