Я поехал к Марте. Поль уже два дня лежал в прострации у себя в комнате. Не ел, не пил, не спал. Она напичкала его снотворными и транквилизаторами, всеми, какие нашла в своей аптечке.
Очнувшись, он ей все рассказал. Что это он убил X. Или, по крайней мере, что она убила себя, потому что он страшно ее боялся. Что она ему нагадала какие-то ужасы. Что эта любовь приводила его в ужас. Что при виде X. он впадал в тоску и ненависть. Что она сосала из него кровь — именно так он и выразился. Что он был околдован. Что она безумно страдала из-за него. И потому выбрала смерть.
Около шести часов вечера.
Поль лежал на диване в полубеспамятстве. За все время, что я там сидел, он не произнес ни слова. Но когда Марта на минутку вышла — по ее словам, чтобы приготовить чай и положить на тарелку несколько бисквитов, — он вдруг заговорил. Не вставая с дивана, не глядя на меня. Он говорил медленно, монотонно, временами судорожно хватая ртом воздух. Через несколько минут мне стало жутковато, я мысленно взмолился, чтобы вода для чая закипала побыстрее. Мне чудилось, будто передо мной Иеремия, взывающий к пустыне. А он все говорил, упорно глядя на большой телевизор, стоящий в углу, возле окна. Он говорил примерно следующее (я передаю это неточно, но весь его монолог походил на школьную диктовку, когда учитель тщательно выговаривает каждое слово):
— Если появление призраков во сне производит более сильное впечатление, нежели созерцание живых, то я верю в духов умерших. Именно поэтому та, что любит, будучи разлучена с любимым, горячо желает завладеть разумом того, кого она желает, — желает так неодолимо, так страстно, как те женщины-духи, что терзают и преследуют нас днем и ночью, за пределами воспоминаний, что мы храним о них…
Он надолго замолчал.
Потом, обернувшись ко мне, добавил:
— И я вам клянусь, что это ей удается.
Среда, 28 февраля. Улица Бак.
А. тут же примерил отчаяние Поля на самого себя. И это его воодушевило на пылкое осуждение любви.
— Как перебросить мост через все, что нас разлучает, что не так уж далеко от нас, что и есть мы сами, что являет собой наш пол, разделяющий нас надвое, как член, расположенный в самой середине тела?!
Он сказал, что любовь лишена сладости и очень скоро попадает под гнет болезненной ностальгии. Ибо, с одной стороны, она неосуществима, а с другой — беспомощна. Это бойня. Нам нет доступа к телу, мы не можем идентифицировать себя с ним — так тело еще не родившегося ребенка и тело той, которая его носит, в течение девяти месяцев составляют единое целое.
— Ты знаешь, какой сегодня день? — спросил А.
Я покачал головой.
— Поль всего себя вложил в это неосуществимое желание. А это все равно что бросить добычу, предпочтя ей тень, которую она отбрасывала. А не тень другой добычи.
А. говорил горячо и высокопарно. Его лицо и голос обрели былую убедительность.
Вот уж действительно: чужое несчастье пошло ему на пользу.
— Вероятно, правду говорят, — продолжал А., — что страсти не имеют иной цели, кроме состояния, в которое они повергают. Ни одна из них не предшествует самой себе. Она непроницаема для того, кто ее переживает, непредсказуема в начале и неожиданна в конце. Страсти фатально необходимы, но остаются непроницаемой тайной. Это слепая, неразумная механика, подвластная любому случаю. Темная, непостижимая. Смерть, завладевающая жизнью.
1 марта. Я наведался на улицу Бернардинцев.
Узнав, что X. покончила с собой, Поль испытал огромное облегчение. Ему показалось, что его тело вдруг очистилось, что нечто липкое, прочно приклеившееся к его коже, отпало навсегда. Он почувствовал себя свободным, как животное после линьки, оставившее в траве омерзительную старую оболочку, или как гусеница, вдруг обретшая пестрые крылья и взлетевшая в небо, к солнечному свету. Он вообразил, что с него снято заклятие, что самое страшное уже не будет являться ему на каждом углу, что оно поглотило грех.
Но призрак вернулся той же ночью. И это ночное видение мучило еще острее, чем живое тело.
Пятница, 2 марта.
Когда С. разбирала свои платья, примеряла их, раскладывала и так далее, она вела себя довольно странно. Она выглядела одержимой и, когда ее тело отражалось в высоком зеркале, разглядывала себя с каким-то лихорадочным интересом, далеким от всякого страха. Она изучала свое отражение с ненасытной жадностью. Так случилось, что я увидел ее в тот момент, когда она с нескрываемым бесстыдством отдавалась этому изощренному любованию: обеими руками, простертыми вперед, она словно ощупывала свое второе «я», вперив в него горящий взгляд.
Суббота, 3 марта.
Зашел на улицу Бернардинцев. Встретил там А.
Марта о Поле: «Он непрерывно поносит ее».
Поль сидел в своей комнате.
— Полная противоположность А., — сказала она. — Он со мной больше не разговаривает.
Неожиданно Марта разрыдалась. И забормотала сквозь слезы:
— Они выглядели такими счастливыми. Она была такая красивая, такая юная. Они разговаривали. Непрерывно говорили о любви. О заветной стране любви, безбрежной, как море под незаходящим солнцем. Где текут реки молока и меда… Бескрайний морской простор, земля обетованная, тишь. А на берегу крошечные нагие люди, собирающие жемчужины на пляже. Женщины вдали, разрезающие водоросли. У каждой на шее шарф, переливающийся на солнце. И глухие, тяжелые вздохи волн, набегающих на песок. И песня дикого зуйка…
Она плакала. Она выглядела старухой.
Воскресенье. Сидел дома в одиночестве.
Зашел А. Элизабет просила передать, что они надеются видеть меня чаще. Я обещал прийти завтра же.
В ответ А. заверил меня, что все в порядке: он уже «на пути отказа от смерти».
Понедельник, 5 марта. Улица Бак. Явился с большим опозданием. Рекруа и Бож уже давно пришли. Д. спал.
Они начали ужинать без меня. Говорили о Поле. По словам Марты, Поль сказал примерно так: «Женщины никогда не ласкают». Я вспомнил одну фразу Поля, которую Вероника передала мне за несколько недель до случившегося.
— Молчи, молчи, — будто бы сказал он X. — Все, что ты мне говоришь, приносит мне несчастье…
А. заявил, что Поль был не так уж неправ. Вот, например, лососи поднимаются по реке против течения, а достигнув истока, мечут икру и умирают.
— Ну прямо «Ловец луны»![55] — сказал Бож.
Рекруа не смог удержаться от множества бесполезных советов: если то, что человек любил, внезапно исчезло, нужно сделать все возможное, чтобы его «отсутствие» не вернулось, чтобы «смерть» не вернулась. А Поль поступает как раз наоборот. Бож сказал: общеизвестно, что латинское слово «реликвии» переводится как «пережившие» или «уцелевшие». Или «отбросы». И что адвербиально это означает «отныне, впредь»!
— Именно так, — подтвердил А. — Вы согласны, что это так? Исцелиться — значит вспоминать о X., множить предметы, лица, члены, груди, реликвии, образы, но не для того, чтобы вернуть ее к жизни, а чтобы укротить горе, вызванное ее уходом, чтобы не входить в контакт с ее отсутствием, с ее ужасающим не-существованием, чтобы отогнать от себя исчезновение X. Я не сомневаюсь, что должно быть какое-то название для определения этого процесса, который толкает нас не к мертвым, но к тому, чтобы оттолкнуть мертвых от нас…
— Может быть, reliquatio?[56] — предположил Бож. — Это слово означало в равной мере и факт расставания, и факт сохранения, и факт измены. Однако римляне этрусского происхождения употребляли также другой термин — conclamatio[57]. То есть попросту «называние»: достаточно было позвать умершего по имени — а он, естественно, не являлся на призыв, — и тогда само это имя предохраняло живых от его возможного возвращения. И приговаривало его к вечному небытию. Иными словами, устраняло неназываемое…
— Вспоминать о мертвых… вспоминать о тех, кого больше нет, — задумчиво сказал А., — это означает вспоминать о тех, что были и вдруг их не стало, придумывать мельчайшие подробности их образов, заслоняться от настоящего воспоминания о них, ибо то, что вспоминает о них после их смерти, что напоминает нам о них, это уже не они — живые, но они — мертвые. Та ниточка, что протягивается от них к нам, доказывает, что они навсегда покинули нас, что они покинули самих себя, — это свидетельство их исчезновения. Отсутствие… это то, чего нет. Они уже ничего не скрывают. Они стали реальными… Пробел на странице… Отсутствие образа…
— И разумеется, это необъяснимо, — ответил Р., повысив голос. — Это неописуемо. Это безлико. Но, по правде говоря, тот факт, что они перестали существовать или, скорее, внезапно отбросили свои тела, как вещи, само по себе не так уж трагично. И даже не поразительно. Разве Поль не противопоставил отказ отсутствующему голосу X.? Отсутствию ее голоса. Он не пожелал предательства, воспоминания, сеанса восхваления…
Но он от этого обезумел! — вскричал А. — Обезумел от этого обмена жизни на смерть, на пустоту исчезновения. На ту самую пустоту, которую даже слово «смерть» пытается оградить от простоты смерти…
— Это даже не безмолвие, — сокрушенно сказал Р., — это не «немота», это доказательство того, что явления нашего мира не говорят…
— Совсем напротив! — возразил А. с непривычным пылом. — Наш голос, каков бы он ни был, питается отнюдь не желанием говорить. Он — экран, позволяющий не слышать того, что безгласно. Не слышать и не видеть ничего, что исходит от этого тела, которое перестало говорить, которое сведено в могилу смертью, которое воссоединяется с тем, что больше никогда не заговорит!
Вторник, 6 марта. Ко мне заглянула Вероника. Пустилась в воспоминания об X. Стала уверять, что любила ее.
— Когда его стараются взбодрить, он плачет, — сказала она, намекая на признания X.
Оказывается, Поль не выносил физической любви.